Страница:
(Возвращенная молодость)Иными словами, он стал вести себя так, как если бы он был не Гёте, а Кашкин, который говорил, что не собирается забивать свою голову какими бы то ни было взглядами, а просто будет горячо приветствовать каждое правительство, которое стоит у власти.
И все-таки, что ни говори, Гёте – не Кашкин. И даже не Василий Петрович Волосатое.
К Кашкину Зощенко относится с откровенной гадливостью. К Василию Петровичу – во всяком случае, не без иронии. Но интонация его сообщения о линии жизни Иоганна Вольфганга Гёте не несет в себе и тени насмешки. Чувствуется, что перед этим великим человеком автор всегда готов самым почтительнейшим образом снять шляпу.
Зощенко, по-видимому, и в самом деле считал, что Гёте постиг тайну вечной молодости.
В чем же она состоит – эта тайна?
На этот вопрос автор очень определенно отвечает в специальной главе своей повести, названной им просто и выразительно: «Не надо иметь воспоминаний».
В главе этой рассказывается о том, как автор однажды летом на Кавказе забрел в зоологический сад. И остановился перед клеткой с обезьянами.
И тут произошел такой случай.
Один посетитель зверинца, какой-то, по-видимому, перс, долго и любовно следивший за обезьянами, схватив без слов мою палку, ударил ею одну из обезьян по морде, не очень, правда, сильно, но чрезвычайно обидно и коварно, хотя бы с точки зрения остального человечества.Секрет вечной молодости, стало быть, заключается в том, чтобы избавиться от воспоминаний.
Обезьяна ужасно завизжала, начала кидаться, царапаться и грызть железные прутья. Ее злоба была столь же велика, как и ее могучее здоровье.
А какая-то сострадательная дама, сожалея о случившемся, подала пострадавшей обезьянке ветку винограда. Тотчас обезьянка мирно заулыбалась, начала торопливо жрать виноград, запихивая его за обе щеки. Довольство и счастье светились на ее мордочке. Обезьяна, позабыв обиду и боль, позволила даже коварному персупогладить себя по лапке.
«Ну-те, – подумал автор, – ударьте меня палкой по морде. Навряд ли я так скоро отойду. Пожалуй, виноград я сразу кушать не стану. Да и спать, пожалуй, не лягу. А буду на кровати ворочаться до утра, вспоминая оскорбление действием. А утром небось встану серый, ужасный, больной и постаревший – такой, которого как раз надо поскорей омолаживать при помощи тех же обезьян».
(Возвращенная молодость)
Именно так, собственно, и поступил Василий Петрович Волосатов. Узнав, что женщина, которую он любил, с которой был счастлив, с которой прожил большую часть жизни, – узнав, что, оскорбленная его уходом, она предприняла попытку самоубийства, он – «пожав плечами, сказал, что завтра непременно зайдет объясниться с ней и что подобного взрыва дурацкой романтики он не ожидал увидеть». Но ни завтра, ни послезавтра он к своей бывшей жене так и не зашел, а просто забыл о ее существовании. А несколько дней спустя с омолодившимся профессором произошло примерно то же, что с обезьянкой, описанной в главе «Не надо иметь воспоминаний». Когда любимая дочь, к которой он еще недавно относился так трепетно и нежно, съездила его по морде – «не очень, правда, сильно, но чрезвычайно обидно», – он реагировал на это «оскорбление действием» совершенно по-обезьяньи. Он посмотрел на нее, как говорит автор, «скорее равнодушно, чем злобно, улыбнулся ей какой-то нехорошей улыбкой, а затем, приподняв фуражку, круто повернулся на каблуках и проследовал дальше». И не ворочался потом до утра на своей постели, а как ни в чем не бывало продолжал «кушать свой виноград»: достал путевки и стал собираться со своей Тулей на юг, в Крым.
Нет, что-то тут не то.
Может быть, совершив титанические усилия, мы в конце концов и научимся обходиться совсем без воспоминаний. Но тогда мы просто-напросто перестанем быть людьми. Потому что, скорее всего, именно воспоминания и делают человека человеком. Неужели Зощенко, как говорилось об этом в знаменитом докладе, и в самом деле звал нас «назад к обезьяне»?
Автор стоял у клетки, набитой обезьянами, и следил за ихними ужимками и игрой…Конечно, вряд ли он мечтал о том, чтобы люди превратились в обезьян, чтобы они вот так бесновались, каждую минуту лапали своих самок, жрали, какали, прыгали и дрались. Но одно, пожалуй, несомненно. Он и в самом деле считал, что человечеству не мешало бы вернуть себе хоть малую толику того великолепного здоровья, которым обладали наши предки.
Ужасно бурные движения, прямо даже чудовищная радость жизни, страшная, потрясающая энергия и бешеное здоровье были видны в каждом движении этих обезьян.
Они ужасно бесновались, каждую секунду были в движении, каждую минуту лапали своих самок, жрали, какали, прыгали и дрались.
Это был просто ад. Это был настоящий и даже, говоря возвышенным языком, великолепный пир здоровья и жизни.
Автор любовался этой картиной и, понимая свое ничтожество, почтительно вздыхая, стоял у клетки, слегка даже пришибленный таким величием, таким великолепием жизни.
«Ну что ж, – подумал автор, – если старик Дарвин не надул и это действительно наши почтенные родичи, вернее – наши двоюродные братья, то довольно-таки грустный вывод напрашивается в этом деле».
Вот рядом с клеткой стоит человек – автор. Он медлителен в своих движениях. Кожа на его лице желтоватая, глаза усталые, без особого блеска, губы сжаты в ироническую, брезгливую улыбку. Ему скучновато. Он, изволите ли видеть, зашел в зверинец поразвлечься. Он зашел под крышу, чтобы укрыться от палящих лучей солнца. Он устал. Он опирается на палку.
А рядом в неописуемом восторге, позабыв о своей неволе, беснуются обезьяны, так сказать – кузены и кузины автора.
«Черт возьми, – подумал автор, – прямо даже великолепное здоровье в таком случае я соизволил порастрясти за годы своей жизни, за годы работы головой…»
Вот какой смысл имеет название этой повести – «Возвращенная молодость». Эксперимент, предпринятый Василием Петровичем Волосатовым, был, оказывается, гораздо серьезнее, чем это нам сперва показалось. Василий Петрович хотел не себе лично, а себе как представителю всего рода человеческого вернуть молодость и здоровье, расшатанное за многие тысячелетия нашего цивилизованного бытия.
Высокопоставленный докладчик, возмущавшийся тем, что Зощенко зовет людей назад к обезьяне, вероятно, самым искренним образом полагал такой взгляд чудовищным мракобесием. Он исходил при этом из убеждения, что человек (в том числе, разумеется, и он сам, докладчик) – бесконечно выше обезьяны и, следовательно, возвращение вспять, назад к обезьяне, было бы для него величайшим падением.
Но Зощенко смотрел на это иначе.
Человек – животное довольно странное. Нет, навряд ли оно произошло от обезьяны. Старик Дарвин, пожалуй что, в этом вопросе слегка заврался.Какому животному придет в голову убить себе подобное существо не для еды, не из-за самки, а просто так, здорово живешь, ни за что ни про что.
Очень уж у человека поступки – совершенно, как бы сказать, чисто человеческие. Никакого, знаете, сходства с животным миром.
(Больные)
Нет, положительно старик Дарвин заврался. Никакого сходства с животным миром. Если сравнивать поведение человека с поведением животного, сравнение очень часто будет в пользу животного, а не человека.
Весь ужас в том, что у него уж не собачье, а именно человеческое сердце…Но у Булгакова речь шла лишь о так называемом новом человеке. О существе, которое, строго говоря, и называться-то человеком не имеет права.
(Михаил Булгаков)
Что касается Зощенко, то у него речь идет не о старых и новых людях, а о человеческой природе как таковой. О человеке вообще.
Нельзя сказать, чтобы в своих взглядах на природу человека Зощенко был так уж оригинален.
Этот мрачный взгляд однажды уже был высказан. И весьма определенно.
Ясно и понятно до очевидности, что зло таится в человечестве глубже, чем предполагают лекаря-социалисты, что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человеческая останется та же, что ненормальность и грех исходят из нее самой.Мысль Достоевского, что никакие лекаря-социалисты не спасут человечество от ненормальности, а следовательно, и от преступности, может быть понята (и часто понималась) так, что даже в идеально устроенном обществе всегда найдутся какие-нибудь ненормальные, психопаты, именно вследствие своей психической ненормальности способные на преступление.
(Федор Достоевский)
Однако совершенно очевидно, что в действительности Достоевский имел в виду нечто принципиально иное. Он полага что ненормальность и грех – это как бы непременное свойство человеческой души, а отнюдь не результат социальной (либ психической) патологии. Вот почему он так решительно отклонил любые попытки рассматривать свой особый интерес к преступности человеческой души как интерес психиатра, психопатолога.
Меня зовут психологом: неправда, я лишь реалист в высшем смысле, то есть изображаю все глубины души человеческой.Задачу настоящего реализма Достоевский видел в том, чтобы исследовать душу человека до глубины, до самого дна. Однако при этом он все же надеялся, что душа человеческая – не бездонная пропасть, что у этой бездны есть все же какое-то твердое дно. Ну, дно не дно, так хоть какая ни на есть точка опоры. Задача состояла именно в том, чтобы эту точку опоры найти:
При полном реализме найти в человеке человека…В этом своем стремлении Достоевский сходился с Толстым, который, будучи таким же беспощадным и честным реалилистом, как и он сам, тоже стремился найти эту точку опоры. И он ее нашел:
На днях была девушка, спрашивая (такой знакомый фальшивый вопрос!), что мне делать, чтоб быть полезной? И, разговорившись с ней, я сам себе уяснил: великое горе, от которого страдают миллионы, это не столько то, что люди живут дурно, а то, что люди живут не по совести, не по своей совести. Люди возьмут себе за совесть чью-нибудь другую, высшую против своей, совесть (например, Христову – самое обыкновенное) и, очевидно, не в силах будучи жить по чужой совести, живут не по ней и не по своей, и живут без совести. Я барышню эту убеждал, чтобы она жила не по моей, чего она хотела, а по своей совести. А она, бедняжка, и не знает, есть ли у нее какая-нибудь своя совесть. Это великое зло. И самое нужное людям – это выработать, выяснить себе свою совесть, а потом и жить по ней, а не так, как все, – выбрать себе за совесть совсем чужую, недоступную и потом жить без совести и лгать, лгать, лгать, чтобы иметь вид живущего по избранной чужой совести.Вот что делает человека человеком: совесть. Вот она – точка опоры, которую нашел для себя Толстой.
В принципе совесть есть у каждого. И задача каждого состоит в том, чтобы развить свою совесть, вырастить ее. Разбуди, расшевели, выясни себе свою совесть – и живи по ней! Как бы ни была она мала и беспомощна, она – твой единственный ориентир. Другого не существует. А жить по чужой совести, даже самой великой (по совести Христа, например), – это значит обманывать себя. Это значит жить совсем без совести.
Эта мысль, казавшаяся Толстому такой очевидной, такой несомненной, такой неопровержимой, находится в вопиющем противоречии не только с канонической, церковной верой, но и решительно со всеми традиционными представлениями даже не слишком ортодоксальных религиозных мыслителей.
Согласно традиционному, общепринятому взгляду, истинный христианин должен поступать так, а не иначе именно по велению Христа, а отнюдь не по указанию собственной совести. Поступать так, как «Христос велел», – это выше, чем поступить «по совести». Это – правильнее. Поступая по завету Христа, вопреки своим собственным желаниям, ты ближе к Богу, чем если бы ты поступил по естественному движению собственной души, даже совпадающему с Христовыми заветами.
Один русский философ, размышляя о манере русских богомольцев просить милостыню «ради Христа», обратил внимание на то, что просьба это высказывается обычно «обрядовым, бытовым напевом, то есть таким, в котором нет личных претензий растрогать сердце»:
Это ради Христа очень важно. «Дайте не потому, что я заслуживаю сострадания, и не потому, что вы добры и великодушны». Это все личная гордость; дайте потому, что Христос велел давать просящим. Я не стою, и вы, может быть, не чувствуете желания дать; это нельзя чувствовать насильно, но дайте по принуждению воли; так Христос велел! Принудительная милостыня всегда в ваших руках, а добродушная, порывистая есть дар Божий, благодать, особое счастливое и приятное настроение, не всякому и не всегда свойственное. Вот где величие и значение этих обрядовых слов «Христа ради», а не ради меня и не ради вашего доброго порыва.Достоевский тут, надо думать, был бы на стороне Леонтьева, а не Толстого. И не только потому, что, в отличие от Толстого, он чтил церковный канон.
(Константин Леонтьев)
У него для этого были еще и свои, особые причины.
Достоевский считал, что жить следует по чужой совести, а именно по совести Христа, потому что на свою собственную совесть человеку надеяться не приходится:
Совесть без Бога есть ужас, она может заблудиться до самого безнравственного.Так «до самого безнравственного» заблудилась без Бога, без Христа совесть Родиона Раскольникова.
Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения? Проверка же их одна – Христос.
В совесть как в некую реальность человеческой души, как в орган, заставляющий человека поступать хорошо и не поступать дурно, Достоевский не верил начисто.
Все глубже и глубже проникал он в душу человека, пытаясь на молекулярном, на атомном уровне исследовать ее субстанцию, ее вещество. И вдруг в какой-то момент с ужасом убедился, что дальше – пустота.
На деле мне надо знаешь чего? Чтоб вы провалились, вот чего. Мне надо спокойствия. Да я за то, чтоб меня не беспокоили, весь свет сейчас за копейку продам. Свету ли провалиться иль мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить.То, что душа человеческая при всех социальных переменах останется та же, потому что ненормальность и грех исходят из нее самой, – это, оказывается, еще полбеды. Гораздо хуже другое. То, что самую суть души человека составляет даже не зло, а нечто в миллион раз более ужасное: полное, абсолютное равнодушие к добру и злу. Не только зло, не только «ненормальность и грех», но и вот этот страшный нигилизм изначально присущ человеческой душе, он тоже исходит из нее самой:
Нигилизм явился у нас потому, что мы все нигилисты. Нас только испугала новая, оригинальная форма его проявления. (Все до единого Федоры Павловичи.)Достоевский и в себе самом чувствовал это. Потому он и цеплялся так судорожно за Христа. Потому всю жизнь с пеной на губах и выкрикивал, что без Бога, без Христа человек – прах, тлен, червь, ничтожество.
Комический был переполох и заботы мудрецов наших отыскать: откуда взялись нигилисты? Да они ниоткуда и не взялись, а все были с нами, в нас и при нас.
Прежде всего нужно предрешить, чтобы успокоиться, вопрос о том: возможно ли серьезно и вправду веровать?Достоевский так судорожно цеплялся за Бога именно потому, что он, как ему казалось, узнал о человеке нечто такое, о чем до него никто не догадывался. Его осенила ужасная догадка (и к ужасу его, каждым поставленным им экспериментом эта догадка подтверждалась), что гуманность – это только привычка. Что стоит только механически подставить вместо этой привычной системы нравственных координат любую другую, как в тот же миг все рухнет.
Если же невозможно, то вовсе не так неизвинительно, если кто потребует, что лучше все сжечь. Оба требования совершенно одинаково человеколюбивы. (Медленное страдание и смерть и скорое страдание и смерть.)
Стоит только авторитетно провозгласить: «Все дозволено!» – и толпы людей (те, которые, узнав истину, не предпочтут остаться с Христом) в тот же миг почувствуют себя свободными от всех моральных запретов. Потому что органа, именуемого совестью, у них нет и никогда не было. Была лишь химера, иллюзия, основанная на внушении или самовнушении. И он как в воду глядел.
«Морально все, что служит делу пролетариата!» – сухо констатировал один из авторитетнейших пророков XX века. Другой облек эту всеразрешающую заповедь в более пышную форму. «Я освобождаю вас от химеры, называемой совестью!» – патетически провозгласил он.
Нельзя сказать, чтобы это уж очень поражало своей ослепительной новизной. Отдельные попытки такого радикального решения вопроса встречались и раньше.
Он (Петр) проник, со своей полицией, во все изгибы общественного бытия, где только укрывалась самостоятельность духа, все регламентировал, все взял в казну, все подчинил команде – и нравы, и обычаи, и совесть, и прическу, и церковь… дошло при нем до того, что в печатной инструкции военно-учебным заведениям сказано было нечто странное для христианского общества, а именно, что «Государь для подданного есть верховная совесть», чем как бы упразднялась личная совесть.Тут вся загвоздка вот в этом крохотном – «как бы». Личная совесть Петром все-таки не упразднялась, а как бы упразднялась.
(Иван Аксаков)
Петр был все-таки христианский государь. И он не мог так вот, здорово живешь, объявить совесть химерой. Он как бы разрешал своей верховной властью все терзания и муки твоей личной совести, беря твой грех на себя, обещая, что сам, представ в свой час перед престолом Всевышнего, ответит поступки тех, кто действовал не по своей, а по его воле.
Но мы этот оттенок уже не способны были ощутить. Мы ведь были уже свободны от этой химеры. И когда в фильме «Петр Первый» царь-большевик, отправляя монахов рыть окопы, кидал им свою насмешливую фразу: «Я один за всех помолюсь, меня на сей случай патриарх Константинопольский помазал!» – зал встречал эту реплику радостным ржанием. Никому из нас и в голову не приходило, что Петр и в самом деле будет молиться. Остроумная реплика его воспринималась как здоровое нигилистическое глумление великого человека над химерой, в лучшем случае – мелкая дань суевериям того, давнего, дикого времени.
Вот это радостное ржание и провидел, предчувствовал Достоевский.
Он твердо знал, что человек без Бога заблудится, погибнет, превратится в животное, омерзительное в своей ужасной, голой сути. Хуже, чем в животное! Ни одно животное ведь не додумалось до того, что великая цель может оправдать самое грязное, самое отвратительное преступление. А человек додумался. И еще не до того додумается! Потому что, как выразился Зощенко, «очень уж у человека поступки – совершенно, как бы сказать, чисто человеческие. Никакого сходства с животным миром».
Христос – последняя соломинка, за которую может ухватиться человек, тонущий в этом безбрежном мраке. Вот что означает загадочная фраза Достоевского: «Если бы математически доказали, что истина вне Христа, я предпочел бы остаться с Христом, а не с истиной».
Зощенко предпочел остаться с истиной.
ПОД ПОДОЗРЕНИЕМ ВСЯ МИРОВАЯ ИСТОРИЯ
Высказав свою страшную догадку («мы все нигилисты»), Достоевский был бесконечно далек от того, чтобы признать такое положение вещей нормой, смириться с ним как с некой непреложной истиной.К этой им самим открытой истине он относился как к чудовищному извращению, как к ужасающему, вопиющему, трагическому отклонению от нормы.
Самоубийца Вертер, кончая с жизнью, в последних строках, им оставленных, жалеет, что не увидит более «прекрасного созвездия Большой Медведицы», и прощается с ним… Чем же так дороги были молодому Вертеру эти созвездия? Тем, что он сознавал, каждый раз созерцая их, что он вовсе не атом и не ничто перед ними, что вся эта бездна таинственных чудес Божиих вовсе не выше его мысли, не выше его сознания, не выше идеала красоты, заключенного в душе его, а, стало быть, равна ему и роднит его с бесконечностью бытия… и что за все счастие чувствовать эту великую мысль, открывающую ему: кто он? – он обязан лишь своему лику человеческому.«У нас» – это значит: «У нас, у русских». Оказывается, эта ужасная мысль, постоянно терзавшая его душу – мы все нигилисты, все до единого Федоры Павловичи, – относилась не к человеку вообще, но только к русскому человеку. Это не было следствием разочарования писателя в человеческой природе как таковой. Это был результат самопознания. Горестное признание национального гения, бесстрашно исследовавшего самый глубокий, самый тайный душевный изъян своих соплеменников.
«Великий Дух, благодарю тебя за лик человеческий, Тобою данный мне»…
У нас разбивают этот данный человеку лик совершенно просто и без всяких этих немецких фокусов, а с Медведицами, не только с Большой, да и с Малой-то никто не вздумает попрощаться.
(Федор Достоевский)
…другой посмотрит, походит и застрелится молча, единственно из-за того, что у него нет денег, чтобы нанять любовницу. Это уже полное свинство.
Уверяют печатно, что это у них от того, что они много думают… Я убежден, напротив, что он вовсе ничего не думает, что он решительно не в силах составить понятие, до дикости неразвит, и если чего захочет, то утробно, а не сознательно; просто полное свинство, и вовсе тут нет ничего либерального… Неужели это безмыслие в русской природе? Я говорю безмыслие, а не бессмыслие. Ну, не верь, хоть помысли. В нашем самоубийце даже и тени подозрения не бывает о том, что он называется Я и есть существо бессмертное. Он даже как будто никогда не слыхал о том ровно ничего. И, однако, он вовсе и не атеист. Вспомните прежних атеистов: утратив веру в одно, они тотчас же начинали страшно веровать в другое. Вспомните страстную веру Дидро, Вольтера… У наших – полное tabula rasa, да и какой тут Вольтер: просто нет денег, чтобы нанять любовницу, и больше ничего.
Может показаться, что эта мысль Достоевского находится в явном и непримиримом противоречии с его взглядом на богоносную сущность русского народа.
В действительности, однако, эти две идеи не только не противоречат одна другой. Одна вытекает из другой, как следствие из причины.
Западный человек может, на худой конец, прожить и без Бога. С Христом в душе или без Христа, он все равно останется человеком. Дидро, Вольтер – все великие западные атеисты, «утратив веру в одно, тотчас же начинали страшно веровать в другое».
У русского человека есть только одна надежда, один последний шанс остаться человеком. Шанс этот – Христос.
На этот раз я почему-то рассердилась и вдруг высказала все, что у меня давно уже накипело на сердце. Я доказывала, что русские, считая себя лучше всех народов христианских, на самом деле живут хуже язычников, исповедуют закон любви и творят такие жестокости, каких нигде на свете не увидишь; постятся и во время поста скотски пьянствуют; ходят в церковь и в церкви ругаются по-матерному. Так невежественны, что у нас, немцев, пятилетний ребенок знает больше о вере, чем у них взрослые и даже священники. Из полдюжины русских едва ли один сумеет прочесть Отче наш… Недаром в 1620 году шведский богослов Иоанн Ботвид защищал в Упсальской академии диссертацию: Христиане ли московиты?Оказывается, Христос – вовсе не единственный путь к спасению, не единственная возможность превратить пузырек, наполненный тщетой, – в Человека. Это единственная надежда на спасение только для тех, кто не способен спасти себя сам. Если стать на эту точку зрения, получается, что русский народ – народ-богоносец не потому, что он лучше других народов, а потому, что – хуже. У него просто нет другого выхода. Ему только и остается, что быть богоносцем. Ведь само существование этой нелепой, никчемной варварской страны только тем и может быть оправдано, что вот отсюда, из этого мрака, смрада и запустения, явится Тот, кому будет дано спасти весь мир, все потерянное и заблудшее человечество.
Не знаю, до чего бы я дошла, если бы не остановил меня царевич, который слушал все время спокойно, – это-то спокойствие меня и бесило.
– А что, фрейлейн, давно я вас хотел спросить, во Христа-то вы сами веруете?
– Как, во Христа! Да разве неизвестно вашему высочеству, что все мы лютеране?..
– Я не о всех, а только о вашей милости. Говорил я как-то с вашим учителем, Лейбницем, так тот вилял, вилял, водил меня за нос, а я тогда же подумал, что по-настоящему во Христа не верует. Ну, а вы как?
Он смотрел на меня пристально. Я опустила глаза и почему-то вдруг вспомнила все свои сомнения, споры с Лейбницем, неразрешимые противоречия метафизики и теологии.
– Я думаю, – начала я тоже вилять, – что Христос – самый праведный и мудрый из людей…
– А не Сын Божий?
– Мы все сыны Божий…
– И он, как все?
Мне не хотелось лгать – я молчала.
– Ну вот то-то и есть! – проговорил он с таким выражением в лице, какого я еще никогда у него не видела. – Мудры вы, сильны, честны, славны. Все у вас есть. А Христа нет. Да и на что вам? Сами себя спасаете. Мы же глупы, нищи, наги, пьяны, смрадны, хуже варваров, хуже скотов и всегда погибаем. А Христос Батюшка с нами есть и будет во веки веков. Им, Светом, спасаемся!
(Дмитрий Мережковский)