А Лычков говорит:
   – Нет… К богу!
   Ну, я не помню, на чем мы с ним сторговались, но все-таки я их заимел. Я их купил, эти портянки.
   Как видите, есть довольно-таки существенные черты, роднящие героя-буденновца Петю Трофимова с зощенковским стекольщиком, которому выпало однажды редкое счастье, в результате чего он приобрел себе теплые стельки. Но сон Пети Трофимова на этом не кончается:
   Я их купил, эти портянки. И стал наматывать на ноги. Мотаю их тихо, спокойно, а тут вдруг товарищ Заварухин идет. Идет он, будто, и пуговицы на гимнастерке считает. И так говорит:
   – Трофимов! До нашего сведения дошло, что ты на ногах имеешь мозоли. Это верно?
   – Так точно, – говорю. – Есть маленькие.
   – Ну, вот, – говорит. – Наш особый отдел решил тебя по этому поводу расстрелять.
   – Как хотите, товарищ Заварухин. Это, – я говорю, – товарищ Заварухин, ваше личное дело. Можете расстреливать.
   И начинаю, понимаете, тихо, спокойно разматывать свои портянки. Снимаю портянки и думаю: «Н-да! Бывает в жизни огорченье».
   Не исключено, что, если бы все, происходящее в этом сне, происходило в действительности, Петя Трофимов вел бы себя примерно так же. Свое отношение к сообщению, что его собираются расстрелять, выразил бы этой же фразой: «Н-да! Бывает в жизни огорченье». И так же было бы не вполне понятно, какое огорченье он имеет в виду: то, что приходится неожиданно расставаться с жизнью, или то, что так и не удастся поносить замечательные новые портянки.
   Реплика – «Это ваше личное дело», – брошенная Петей Трофимовым в ответ на сообщение товарища Заварухина, что его, Петю, решено расстрелять, разумеется, свидетельствует и о некоторой нечуткости к смыслу произносимых им слов. (Нечуткости, как мы уже говорили, очень характерной и для зощенковского героя.) Но, пожалуй, она несет в себе и более глубокий смысл. Похоже, что Петя Трофимов на самом деле считает, что вопрос о том, надо ли его расстреливать, – это личное дело товарища Заварухина. (Или других товарищей, взявших на себя решение подобных вопросов.) Во всяком случае, это ни в коей мере не его, Пети Трофимова, личное дело.
   К своей жизни Петя Трофимов относится как к чему-то такому, что ему лично не принадлежит и что в любой момент у него могут отнять с такой же легкостью, как вот эти самые новые портянки. И особенно сокрушаться по этому поводу, а тем более спорить, возражать – тут не приходится.
   Поэт Н. Коржавин, просидевший в свое время около года во внутренней тюрьме Лубянки, рассказывал мне, что он там познакомился с очень любопытным человеком, русским эмигрантом, юристом, окончившим Сорбонну. Этот юрист европейской школы никак не мог найти общий язык со своим следователем: тот был юристом совсем другой школы. Они никак не могли понять друг друга.
   – Эта статья не имеет ко мне никакого отношения! Все обвинения, предъявленные мне по этой статье, – чушь и ерунда! Вы должны немедленно освободить меня из-под стражи! – горячился юрист европейской школы.
   А юрист нашей, советской школы искренне недоумевал:
   – Погоди! Тебе что, статья не нравится? Так мы тебе другую найдем!
   Советский человек – даже если он не юрист – прекрасно знает, что, если уж его захотят посадить, статья найдется. Не та, так другая. Важно, что они могут это сделать. А как именно сделают, под какую статью подведут, – не все ли равно?
   С другим моим знакомым – литературным критиком из Киева – произошла такая история. В газете был напечатан фельетон – «Конец литературной забегаловки». В нем рассказывалось, что в то время, как вся наша молодежь дружно, не покладая рук, строит новое общество, отдельные выродки (шел перечень фамилий, среди которых была и фамилия моего знакомого) организовали – притон не притон, но нечто вроде притона – литературную забегаловку. Завсегдатаи этого подпольного клуба раздевались голые и танцевали под магнитофон разные буржуазные танцы, читали стихи Пастернака, а некоторые докатились даже до того, что собирались нелегально перейти государственную границу.
   Времена были либеральные (хрущевские), и случаем этим заинтересовалась «Литературная газета». Корреспондент «Литгазеты» приехал в Киев и явился в редакцию газеты, напечатавшей фельетон. Вежливо поинтересовался: достаточно ли тщательно проверялись изложенные в фельетоне факты? Сотрудники редакции сообщили, что этот материал им передали из КГБ.
   Корреспондент отправился в КГБ и там задал тот же вопрос. Его заверили, что все факты тщательно проверены. Никакой фальсификации, ни малейшего преувеличения фельетон не содержит. По ходу беседы выяснилось, правда, что в Киеве было выявлено несколько таких предосудительных компаний. В одной – собирались и читали Пастернака. В другой – танцевали голые. А в третьей – поговаривали о том, что хорошо бы при случае как-нибудь взять да и махнуть через государственную границу.
   – Мы обобщили все эти факты, – разъяснили корреспонденту работники КГБ, – и передали их в газету.
   То обстоятельство, что невинные мальчики и девочки, которые всего лишь раздевались догола и танцевали под магнитофон, будут теперь отвечать перед советской общественностью наравне с теми, кто подумывал о бегстве за границу, а те, в свою очередь, будут приравнены к совсем уже отпетым мерзавцам, которые читали вслух стихи Пастернака, – это немаловажное обстоятельство юристов нашей, советской школы ничуть не смущало. Они ведь в Сорбонне не обучались.
   Герой Зощенко тоже в Сорбонне не обучался. И Пастернака не читал. И мой киевский знакомый, – не говоря уже о знакомом поэта Коржавина, обучавшемся в Сорбонне, – далеко обогнал его по части образованности и прочих интеллектуальных качеств. Но насколько же этот зощенковский герой умнее всех этих вышеупомянутых интеллигентов!
   Мой киевский знакомый примчался в «Литгазету», взывая к справедливости, законности и прочим туманным психологическим тонкостям и вывертам. Корреспондент «Литгазеты», опьяненный либеральными веяниями эпохи раннего хрущевского «Реабилитанса», кинулся в КГБ если не с тем, чтобы качать права, так, по крайней мере, надеясь убедить товарщей из этой могущественной организации, что «так нельзя».
   Что касается зощенковского героя, то он, разумеется, на все эти бессмысленные ужимки и прыжки тратить силы и нервы не стал бы. И именно в этом и проявился бы его незаурядный ум, его глубокое понимание самой сути той действительности, в которой ему довелось существовать.
   Я, говорит, двенадцать лет присматриваюсь к нашей стране и знаю, чего бывает.
(Расписка)
   А может, это не ум. Может, что-то другое. Но, во всяком случае, никак не менее ценное качество, чем то, которое мы зовем умом.
   Неизвестно, правда ли это, но автору одна девушка, окончившая в прошлом году стенографические курсы, рассказала, что будто в Африке есть какие-то животные, вроде ящериц, которые при нападении более крупного существа выбрасывают часть своих внутренностей и убегают, с тем чтобы в безопасном месте свалиться и лежать на солнце, покуда не нарастут новые органы. А нападающий зверек прекращает погоню, довольствуясь тем, что ему дали.
   Если это так, то восхищение автора перед явлением природы наполняет его новым трепетом и жаждой жить.
(Мишель Синягин)
   Как бы то ни было, ум ли тут сказывается или что другое, но зощенковский герой постоянно, ежеминутно, ежесекундно, во всех своих реакциях и душевных движениях исходит из того, что они в любой момент могут сделать с ним все, что им заблагорассудится. Скажем, посадить. Или расстрелять. Не за то, так за это. Если не за то, что на ногах у него имеются мозоли, так, скажем, за то, что однажды ему взбрело голову позвонить по телефону…
   …у них разговор перекинулся на международную политику.
   Ну, наверное, один из гостей, попивши чай, что-нибудь сказал остромеждународное. Другой, наверное, с ним не согласился. Третий сказал: Англия. Хозяин тоже, наверное, что-нибудь дурацкое добавил. В общем, у них начался адский спор, крики, волнения и так далее. В общем – дискуссия.
   Что-то у них потом перекинулось на Африку, потом на Австралию и так далее. В общем, в высшей степени дурацкий, беспринципный спор.
   И в разгар спора вдруг один из гостей, женщина, товарищ Анна Сидоровна, служащая с двадцать третьего года, говорит:
   – Товарищи, чем нам самим об этих отдаленных материях рассуждать – давайте позвоним, например, какому-нибудь авторитетному товарищу и спросим, как он про этот международный вопрос думает. Только и всего.
   Один из гостей говорит, вроде как шуткой:
   – Может, еще прикажете запросить об этом председателя народных комиссаров?
   Женщина Анна Сидоровна немного побледнела и говорит:
   – Отчего же? Вызовем, например, Кремль. Попросим какого-нибудь авторитетного товарища. И поговорим.
   Тут среди гостей наступила некоторая тишина. Все в одно мгновенье посмотрели на телефон.
   Вот Анна Сидоровна побледнела еще больше и говорит:
   – Вызовем к аппарату товарища председателя и спросим. Только и делов.
(Голубая книга. Интересный случай в гостях.)
   Вопрос пока еще обсуждается чисто теоретически. Отчасти даже как шутка. Однако женщина Анна Сидоровна, внесшая это предложение, уже слегка побледнела. А потом, как отмечает рассказчик, – «побледнела еще больше». И в этом ее побледнении уже сказалось недюжинное знание жизни.
   Дело так бы, наверное, и кончилось этими пустяковыми разговорами. Но, на беду, в компании болтунов оказался «один энергичный товарищ Митрохин».
   …энергичный товарищ Митрохин подходит к аппарату твердой походкой и говорит:
   – Я сейчас вызову.
   Он снимает трубку и говорит:
   – Будьте любезны… Кремль…
   Гости, затаив дыхание, встали полукругом у аппарата. Товарищ Анна Сидоровна сделалась совсем белая, как бумага, и пошла на кухню освежаться.
   Энергичному товарищу Митрохину еще даже ничего и не ответили, а женщина Анна Сидоровна уже сделалась белая, как бумага. А когда ему ответили, он тоже мгновенно переменился в лице:
   И вдруг гости видят, что товарищ Митрохин переменился в лице, обвел блуждающим взором всех собравшихся и зажал телефонную трубку между колен, чтоб не слыхать было, и говорит шепотом:
   – Чего сказать?… Спрашивают – по какому делу? Откуда говорят?.. Секретарь, должно быть… Да говорите же, черт возьми…
   Чтобы в полной мере оценить все своеобразие этой психологической коллизии, проделаем маленький эксперимент. Сопоставим ее с ситуацией по внешности совершенно аналогичной. В одной пьесе, написанной примерно в то же время, что и этот зощенковский рассказ, происходит нечто очень похожее:
    Семен Семенович.Я могу никого не бояться, товарищи. Ни-ко-го. Что хочу, то и сделаю!.. Все равно умирать!.. Понимаете? Что хочу, то и сделаю!.. Никого не боюсь! В первый раз за всю жизнь никого не боюсь! Захочу вот, пойду на любое собрание, на любое, заметьте себе, товарищи, и могу председателю… язык показать. Не могу? Нет, могу! Дорогие товарищи! В том-то и дело, что все могу. Никого не боюсь! Вот в Союзе нас 200 миллионов, товарищи, и кого-нибудь каждый миллион боится, а вот я никого не боюсь. Никого. Все равно умирать… Что хочу, то и сделаю. Что бы сделать такое со своей сумасшедшей властью, товарищи? Что бы сделать такое?.. Для всего человечества?.. Знаю, знаю. Нашел. До чего это будет божественно, граждане. Я сейчас, дорогие товарищи, в Кремль позвоню. Прямо в Кремль. Прямо в красное сердце советской республики. Позвоню… и кого-нибудь там… поругаю по-матерински. Что вы скажете? А? (Идет к аппарату.)
    Аристарх Доминикович.Ради Бога!
    Клеопатра Максимовна.Не надо, Семен Семенович!
    Отец Елпидий.Что вы делаете?
    Маргарита Ивановна.Караул!
    Семен Семёнович.Цыц! (Снимает трубку.) Все молчат, когда колосс разговаривает с колоссом. Дайте Кремль. Вы не бойтесь, давайте, барышня. Ктой-то? Кремль? Говорит Подсекальников. Под-се-каль-ников. Индивидуум. Ин-ди-ви-дуум. Позовите кого-нибудь самого главного. Нет у вас? Ну, тогда передайте ему от меня, что я прочел Маркса и мне Маркс не понравился. Цыц! Не перебивайте меня…
(Николай Эрдман)
   При всем внешнем сходстве у Эрдмана ситуация совершенно иная. Не такая, как у Зощенко. Эрдмановский Семен Семенович совершает свой безумный поступок не просто так, не по глупости. Это его вызов властям предержащим, его священное безумие. Это он всему человечеству в этот миг язык показывает. Все равно ведь он уже человек конченый, так не лучше ли покончить жизнь самоубийством не просто так, а красиво, завершив свой земной путь этаким вот эффектным жестом под занавес. И тот ужас, в который приводит всех присутствующих отчаянный поступок Подсекальникова, отчасти оправдан. Герой Зощенко (этот самый энергичный товарищ Митрохин) никаких таких безумств совершать не собирается. Он и сам-то толком еще не знает, что скажет, если оттуда, из Кремля, ему сейчас ответят. Во всяком случае, если и скажет что-нибудь, так безусловно нечто вполне лояльное.
   Однако ведет себя товарищ Митрохин в этой ситуации так, как будто он тоже готовится совершить нечто в полном смысле слова самоубийственное. Пожалуй, он даже больше похож в этот миг на самоубийцу, чем самоубийца Эрдмана. И все окружающие тоже куда больше взволнованы его безумным поступком, чем те, кто окружал эрдмановского Подсекальникова:
   Квартирная хозяйка Дарья Васильевна Пилатова, на чье благородное имя записана была квартира, покачнулась на своем месте и сказала:
   – Ой, тошнехонько! Зарезали меня, подлецы. Вешайте трубку. Вешайте в моей квартире трубку. Я не позволю в моей квартире с вождями разговаривать…
   Товарищ Митрохин обвел своим блуждающим взглядом общество и повесил трубку.
   В комнате наступила тишина…
   Гости стали выходить в прихожую. И, стараясь не глядеть друг на друга, молча выходили на улицу.
   Зощенко не нужны были те ситуационные и психологические мотивировки, которыми осложнена эта коллизия у Эрдмана.
   Ему не нужно было, чтобы герой его собирался покончить жизнь самоубийством, чтобы он хотел обругать «кого-нибудь там, в Кремле, по-матерински», чтобы он демонстративно заявлял, что прочел Маркса и Маркс ему не понравился.
   То-то и дело, что самый что ни на есть наилояльнейший, ничем не мотивированный телефонный звонок в Кремль – уже есть акт самоубийственный. Невинное желание поговорить о чем-нибудь «с вождями» уже само по себе – более чем достаточное основание для того, чтобы всеми присутствующими овладел ужас.
   И энергичный товарищ Митрохин, и Анна Сидоровна, и хозяйка квартиры Дарья Васильевна Пилатова – все они вовсе не какие-нибудь там особенные, патологические трусы. И гости, которые стали поспешно покидать эту зачумленную квартиру, – тоже не какие-нибудь исключительные мерзавцы и христопродавцы. Они – самые обыкновенные, нормальные обыватели. А чувствуют и поступают они так, потому что твердо знают: хоть ничего плохого они и не имели в виду и вообще еще решительно ничего не успели ни совершить, ни даже вымолвить, а – «теперь неизвестно как обернется».
   Обернуться может очень даже скверно. А если вдруг пронесет – это будет великое счастье. Это будет просто чудо!
   Практически любое соприкосновение зощенковского героя с «вождями», закончившееся более или менее благополучно (то есть не имевшее никаких отрицательных последствий), неизменно вызывает у него именно эту реакцию: оно воспринимается им как чудо.
   Вот, например, один рабочий – некто Григорий Иванов – приехал по делам службы в Кремль. Выполнив то дело, ради которого прибыл, он зашел в кремлевскую парикмахерскую.
   Думает: «Постригусь и побреюсь, чтоб в аккуратном виде вернуться домой».
   Вот он заходит в кремлевскую парикмахерскую. И занимает свою очередь.
   А народу в парикмахерской много. Два мастера стригут и бреют. А посетители ожидают.
   Григорий Иванов в грустном настроении сидит в этой парикмахерской минут двадцать…
   Вдруг открывается дверь, и входит новый посетитель. И тут все видят: это пришел Владимир Ильич Ленин – Председатель Совета Народных Комиссаров.
   И тогда все, которые были в парикмахерской, встают и говорят:
   – Здравствуйте, товарищ Ленин!
(Рассказы о Ленине. В парикмахерской.)
   Дальше события развиваются самым обыкновенным и даже банальным образом. Ленин спрашивает, кто последний. Все ожидающие в один голос объявляют, что он имеет право пройти без очереди. Он отказывается, говоря, что порядок есть порядок и его нельзя нарушать. Ничего необыкновенного не происходит и потом. Необыкновенна тут только тональность рассказа – та интонация благоговейного восторга, в которой преподносит нам все эти обыкновенные события рассказчик.
   Тогда встает со стула наш рабочий Григорий Иванов и, сильно волнуясь, говорит товарищу Ленину:
   – В аккурат сейчас подошла моя очередь. Но я скорей соглашусь остаться небритым в течение пяти лет, чем заставлю вас ожидать. И если вы, товарищ Ленин, не согласились нарушать порядок, то я имею законное право уступить вам свою очередь, с тем чтобы занять последнюю, вашу.
   И все, которые были в парикмахерской, сказали:
   – Он хорошо и правильно говорит.
   И парикмахерские мастера, щелкнув ножницами, тоже сказали:
   – Владимир Ильич, придется сделать, как предложил рабочий… 
   Ленин прячет газету в карман и, сказав: «Благодарю», садится в кресло.
   И все смотрят на товарища Ленина и думают: «Это великий человек! Но какой он скромный».
   В этой тональности выдержан весь рассказ. Не вполне укладывается в эту интонацию восторженного умиления лишь последняя фраза. Естественнее было бы, если бы она звучала так: «Это великий человек! И какой он скромный…»
   Однако зощенковские персонажи выражают свои чувства иначе. Величие и скромность, по их понятиям, – две вещи несовместные. А Ленин – не просто великий человек. Он – власть!
   В этом «но» слышится удивление. Может быть, даже и легкое разочарование: «Такой великий человек, а так несолидно себя ведет…»
   Однако это – лишь крохотный обертон, нимало не заглушающий основного тона: восторженного, благоговейного умиления.
   Чем же оно вызвано? Есть ли основания для такого бурного, безграничного восхищения, для этого трепетного благоговейного восторга?
ЭЗОП ИЛИ НОСТРАДАМУС?
   Свой отказ сесть в парикмахерское кресло без очереди Ленин мотивирует так:
   – Благодарю вас, товарищи. Но только это не годится. Надо соблюдать очередь и порядок. Мы сами создаем законы и должны выполнять их.
   Это значит, что закон выше личности и даже выше должности, которую эта личность занимает. И даже самый главный человек в государстве – Председатель Совета Народных Комиссаров – не имеет права нарушать закон. Вот если бы был принят закон, согласно которому Председатель Совнаркома в силу своего особого положения (или особой, исключительной занятости) имеет право бриться и стричься вне очереди, – тогда другое дело. Тогда – пожалуйста!
   …часовой Лобанов не знал в лицо товарища Ленина. Портретов в то время печатали мало. И сам Владимир Ильич только недавно приехал в Петроград. Ну, и, конечно, Лобанов мог не знать Ленина по внешнему виду. В общем, Ленин подходит к дверям. И Лобанов ему говорит:
   – Минуточку, товарищ! Покажите ваш пропуск! Ленин не стал возражать. Он, как бы очнувшись от своей задумчивости, тихо сказал:
   – Ах, да, пропуск! Извините, товарищ, сейчас найду.
   И стал искать свой пропуск в боковом кармане.
   А в этот момент подошел к дверям Смольного один какой-то человек, должно быть из служащих. И видя, что часовой не пропускает Ленина, возмутился. И крикнул:
   – Это же Ленин! Пропустите! Лобанов тихо ответил этому человеку:
   – Без пропуска я затрудняюсь пропустить. До этого раза я еще не имел счастья видеть товарища Ленина… Служащий возмутился еще больше и крикнул:
   – Извольте немедленно пропустить Ленина! Вдруг Ленин говорит:
   – Не надо ему приказывать и тем более не надо кричать. Часовой поступает совершенно правильно. Порядок для всех одинаков.
   Тут Ленин достает из бокового кармана пропуск. Подает его часовому. Лобанов с трепетом разворачивает этот пропуск. И видит: это действительно пропуск Владимира Ильича Ленина.
   Лобанов берет под козырек и говорит Ленину:
   – Я прошу извинить, Владимир Ильич, что потребовал ваш пропуск.
(Рассказы о Ленине. Ленин и часовой.)
   Тут интересно вот что. Хотя Ленин уже сказал, что часовой поступает совершенно правильно, требуя у него пропуск, сам часовой, узнав, что перед ним не кто-нибудь, а действительно Ленин, все-таки перед ним извиняется. Значит, сам он считает, что поступил не вполне правильно. Да и до того, как дело выяснилось, часовой держится крайне неуверенно. На своих законных правах отнюдь не настаивает: «Без пропуска я затрудняюсь пропустить. До этого раза я еще не имел счастья видеть товарища Ленина…» А уж когда Ленин наконец показывает ему свой пропуск – «Лобанов с трепетом разворачивает» его.
   Рассказчик, по-видимому, тоже полагает, что часовой проявил излишнюю принципиальность, потребовав у Ленина пропуск. Именно поэтому он считает своим долгом все время оправдывать часового, находить для его странного и нелепого поведения какие-то смягчающие обстоятельства: «Портретов в то время печатали мало. И сам Владимир Ильич только недавно приехал в Петроград…»
   Но самое удивительное тут для всех (в том числе и для рассказчика) – это внезапное заступничество Ленина, неожиданное, как гром среди ясного неба грянувшее: «Часовой поступает совершенно правильно!» Недаром, сообщая об этой удивительной реплике Ленина, рассказчик предваряет ее такой фразой: «Вдруг Ленин говорит». Прямо как в сказке: «Вдруг, откуда ни возьмись…»
   Суть вышеописанной коллизии состоит в том, что Ленин ведет себя как нормальный человек. А все окружающие предполагают, что он должен (и будет!) вести себя как если бы он был царь. Даже не самодержец, а деспот.
   Различие между самодержавием и деспотизмом граф Блудов объяснял императору Николаю тем, что самодержец может по своему произволу изменять законы, но до изменения или отмены их должен сам им повиноваться.
(Из дневников Петра Валуева)
   Ленин в рассказе Зощенко как бы исходит из того, что, прежде чем требовать от часового пропускать его без пропуска, надо издать закон, обязывающий всех часовых знать его, Ленина, в лицо. И поскольку Ленин ведет себя в этой ситуации как «гнилой интеллигент», не решается прикрикнуть на часового: «Да как вы смеете меня не пускать! Я же Ленин!» – это делает за него какой-то случайно тут оказавшийся человек.
   Впрочем, так ли уж случайно?
   Существует легенда, согласно которой именно с фигурой этого «случайного» человека связаны все беды, обрушившиеся на Зощенко (знаменитое постановление ЦК и все, что за ним последовало). Сам Зощенко как будто тоже склонялся к этой легендарной версии. Во всяком случае, он не отбрасывал ее, считал вполне вероятной.
   Михаил Михайлович поделился со мною своими предположениями о «причине причин» и о том, почему были сопоставлены такие, в сущности, далекие имена: он и Ахматова…
   В одной из новелл Зощенко о Ленине рассказано, как часовой, молодой красногвардеец Лобанов, никогда не видавший Владимира Ильича в лицо, отказался однажды пропустить его в Смольный, потому что Ленин, в задумчивости, не сразу нашел в кармане пропуск. Какой-то человек с усами и бородкой грубо крикнул Лобанову: «Извольте немедленно пропустить! Это же Ленин!»…
   Первоначально рассказ этот был напечатан в журнале («Звезда», 1940, № 7). Редактор посоветовал Михаилу Михайловичу лишить человека, который грубо кричит на красногвардейца, – бородки, а то с усами и бородкой он похож на Калинина. М.М. согласился: вычеркнул бородку, остались усы и грубость. Сталин вообразил, что это о нем.
   И участь Зощенко была решена… (А в последующих изданиях человек с усами был заменен «одним каким-то человеком из служащих» – безусым и безбородым.)
(Лидия Чуковская)
   История нельзя сказать чтобы совсем неправдоподобная. И если даже она выдумана, нельзя не признать, что выдумка эта вовсе не лишена смысла. Но дело тут, конечно, не в том, что «бородка и усы» так неудачно были заменены «усами».
   Дело в том, что человек, прикрикнувший на часового, ведет себя в рассказе Зощенко именно так, как мог бы вести себя Сталин. На этот счет имеется точное документальное свидетельство, которому нельзя не верить:
   Впервые я встретился с Лениным в декабре 1905 г. на конференции большевиков в Таммерфорсе. Я надеялся увидеть горного орла, великого человека, великого не только политически, но и физически, ибо Ленин рисовался в моем воображении в виде великана, статного и представительного. Каково же было мое разочарование, когда я увидел самого обыкновенного человека, ниже среднего роста, ничем, буквально ничем не отличающегося от обыкновенных смертных… Принято, что «великий человек» обычно должен запаздывать на собрания, с тем, чтобы члены собрания с замиранием сердца ждали его появления: «тсс… тише… он идет». Эта обрядность казалась мне нелишней, ибо она импонирует, внушает уважение. Каково было мое разочарование, когда я узнал, что Ленин явился на собрание раньше делегатов и, забившись где-то в углу, по-простецки ведет беседу с самыми обыкновенными делегатами. Не скрою, что это показалось мне некоторым нарушением некоторых необходимых правил.