Страница:
Убедиться в этом нетрудно. Новелла называется «Снова чепуха». Название это возвращает нас к другой истории, относящейся к той поре жизни автора, когда он еще был гимназистом.
Совершенно очевидно, таким образом, что новелла про разговор с редактором «Современника» с полным основанием могла бы называться не «Снова чепуха», а – «Снова пытка».
Кончается она, как почти всегда у Зощенко, на оптимистической ноте. Автор уходит от редактора журнала с твердой уверенностью в своей правоте. Он прав, потому что – «У народа иное представление о литературе».
Но о том, какое представление о литературе у народа, мы уже знаем из новеллы, в которой он рассказывает о своих выступлениях перед публикой. Он не собирается писать «для читателей, которых нет». Но о встречах с читателями, «которые есть», отзывается весьма определенно: «Каждый вечер превращается для меня в пытку». Круг замкнулся.
Для писателя, давно свыкшегося с мыслью, что он живет и творит «на необитаемом острове», это, быть может, и не явилось бы таким потрясением. Но для него это был крах. Зашаталась одна из главных опор, на которых зиждилась система его жизненных ценностей. И сразу затрещали, стали рушиться все другие опоры, на которых держалась еще недавно казавшаяся такой прочной и незыблемой, с таким трудом созданная и такими усилиями поддерживаемая им модель Вселенной.
Они верили, что под ногами у них мечутся грешники в геенне огненной. Запрокинув голову, они созерцали над собою двенадцать сфер: сперва сферу стихий, охватывающую воздух и огонь, потом сферы Луны, Меркурия и Венеры, потом сферы Солнца, Марса, Юпитера и Сатурна, а потом незыблемую твердь, к которой, наподобие светильников, прикреплены звезды. А там, дальше, за пределом видимого глазом, им представлялось девятое небо, куда возносились святые, хрустальный свод. И, наконец, местопребывание блаженных – эмпирей, куда после смерти два ангела в белых одеждах уносят души праведников.
Но настал час, и вся эта прекрасно организованная Вселенная рухнула. Хрустальный свод небес разбился вдребезги, и перед людьми разверзлась бесконечность. Оказалось, что там, за планетами, не эмпирей праведников и ангелов, а черная бездна, мириады солнц. И среди этой бесконечности миров наше бедное маленькое Солнце – всего лишь крохотный пузырек горящего газа, а Земля – микроскопический глиняный шарик, мчащийся в ледяном пространстве Космоса.
Эта черная бездна устрашала, она наполняла душу ужасом. Ужасно было думать, что наша огромная, необъятная, до сих пор до конца нами не исследованная Земля, – всего лишь пылинка в бесконечных просторах Вселенной.
Но еще ужаснее было то, что стройный, так ладно, так великолепно организованный космос внутри нас сменился хаосом. Главным источником трепета, объявшего душу человека, была мысль даже не о бесконечности Вселенной, а об отсутствии в ней порядка. Страшно было жить в мире, где нет никаких законов, где все случайно. Ужасна была Вселенная, из которой навсегда исчезли гармония и целесообразность. Но они не исчезли.
Явился человек, который понял, объяснил и даже исчислил законы, управляющие всей небесной механикой.
Тьма рассеялась. Снова стало светло. Человеку опять, казалось, на этот раз уже окончательно, стало ясно сложное устройство Вселенной.
Но минуло всего лишь каких-нибудь два столетия, и поэт нового, нынешнего века ехидно возразил своему давнему собрату:
Казалось бы, какое дело до всего этого человеку, повседневная жизнь которого бесконечно далека от этих высоких материй?
Оказывается, однако, что мысль о том, как устроена Вселенная, почему-то волнует и простых смертных.
Но вот – наш давний знакомец Борис Иванович Котофеев, герой повести Зощенко «Страшная ночь». Помните, какой ужас он испытал, ощутив, как непрочна и, в сущности, ненадежна еще недавно казавшаяся ему незыблемой модель Вселенной:
Во избежание беды, случившейся с Борисом Ивановичем и другими героями его «Сентиментальных повестей», Зощенко, как мы уже выяснили, решил исходить из того, что не стоит искать в жизни какой-то «высший смысл». Нету в ней никакого «высшего смысла». Ну что ж… На нет – и суда нет. Все равно надо жить, принимая этот мир таким, каков он есть.
Это, конечно, было непросто. Даже героям его «Сентиментальных повестей» это решение далось нелегко. А он ведь все-таки был не чета своим героям. Что там ни говори, он был плотью от плоти и кровью от крови тех, кто на протяжении столетий привык жить во Вселенной, где «пустыня внемлет Богу и звезда с звездою говорит», где «в ночи млечпуть серебряной Окою», где «тенистая полночь стоит у пути, на шлях навалилась звездами, и через дорогу за тын перейти нельзя, не топча мирозданья». А надо было научиться жить в совсем другой – тусклой, обесцвеченной Вселенной, где «нельзя дышать, и твердь кишит червями, и ни одна звезда не говорит».
До сих пор у нас как будто были все основания считать, что с этой задачей – худо ли, хорошо – он справился.
Книга «Перед восходом солнца» заставляет отказаться от этого взгляда. Она вынуждает нас увидеть все, о чем мы говорили раньше, в несколько ином свете.
Сюжет этой зощенковской книги напоминает уже известный нам рассказ «Врачевание и психика». С той только – весьма существенной – разницей, что в книге пациентом и врачом является одно и то же лицо: автор. Не менее, а может быть, даже и более существенно другое отличие книги от рассказа: на сей раз к проблеме излечения от тяжкого душевного недуга методом абреакции автор относится без тени насмешки. Относится даже не просто серьезно, не просто уважительно, а, я бы сказал, с огромной, чуть ли даже не суеверной почтительностью. В этом смысле рассказ «Врачевание и психика» и книга «Перед восходом солнца» так разительно отличаются друг от друга, что, если бы не то обстоятельство, что рассказ был написан задолго до книги, его можно было бы счесть автопародией, злой насмешкой автора над главной идеей своей книги.
Итак, стремясь отыскать первопричину своих душевных страданий, он решил «прокрутить» – кадр за кадром – всю «киноленту» своей жизни. Но начал он не с начала.
Резонно предположив, что причина постигшего его несчастья не может лежать в его далеком детстве («Какие там могут быть особые душевные волнения у мальчишки. Подумаешь, великие дела! Потерял три копейки… Штаны разорвал. Украли ходули. Учитель единицу поставил…»), он сперва предлагает нашему вниманию серию «моментальных фотографий», относящихся к его взрослой, сознательной жизни.
Однако, не обнаружив там причину своей беды, он обращается к более раннему возрасту: к детству, потом к младенчеству, потом к анализу подсознательного, – воспоминаниям о мучивших его, повторяющихся снах и т. д.
Книга, таким образом, превращается в некое подобие детектива. Читатель ждет: где же, когда же наконец отыщется разгадка волнующей его тайны?
В конце концов искомая причина (так, во всяком случае, уверяет нас автор) найдена. И вот тут-то – странное дело! – выясняется, что читатель горько разочарован. Разгадка волновавшей его тайны оказывается настолько несущественной и даже мелкой в сравнении с тем, что дали ему поиски этой разгадки; что невольно возникает вопрос: полно, да уж в поисках ли этой мифической причины заключалась истинная цель автора?
Выясняется, что не только автора, но и читателя автобиографические новеллы, составляющие плоть этой книги, волнуют неизмеримо больше, нежели поиски таинственной причины его болезни.
Если уж сравнивать эту книгу с детективом, тут невольно напрашивается сопоставление с одним рассказом Чапека. На героя этого рассказа было совершено покушение. Он обращается за помощью в полицию. Там его спрашивают, подозревает ли он кого-нибудь? Ведь не может же так быть, чтобы у человека не было врагов… Герой перебирает в памяти всех своих знакомых – близких и дальних – и с ужасом понимает, что едва ли не каждый из них мог затаить в душе какую-то горькую на него обиду. Иными словами, чуть ли не каждый из тех, кого он знает, мог бы оказаться виновником покушения на его жизнь.
Вот так же и в книге Зощенко «Перед восходом солнца»: едва ли не каждая из рассказанных автором новелл таит в себе возможную причину его душевной болезни.
Дело, разумеется, не в самой истории, а в тех свойствах личности автора, на которые она бросает свет.
Тут нам придется вновь вспомнить Гоголя: «Собрать и изложить… непреодолимое и доказать, что точно никакими силами нельзя преодолеть его».
То, что для другого оказалось бы сущим пустяком, на что этот «другой» и внимания бы даже не обратил, для героя (и автора) этой новеллы оказалось непреодолимым.
Тут – самый нерв разбираемой нами психологической коллизии, в основе которой лежит трагическая антиномия. Человек, искренне убежденный, что интеллигенты живут «по-выдуманному», а жить надо совсем иначе, – при первой же попытке отбросить прочь все это лишнее, «накрученное», терпит крах. Оказывается, что для него это – недостижимо. Другой, может, и смог бы. А он – не может. И в этой антиномии, в этой разорванности сознания и коренится причина его душевных страданий, не покидающей его постоянной тоски.
Все эпизоды, все автобиографические новеллы, образующие художественную плоть книги Зощенко «Перед восходом солнца», выстраиваются в некий единый сюжет. Каждая из этих «моментальных фотографий» дает нам еще одно, новое подтверждение той самоочевидной истины, что сделанная Михаилом Зощенко ставка на нормального человека не удалась. А некоторые из этих эпизодов даже и объясняют, почему с таким человеком, каким был он, эта ставка изначально была обречена на провал.
Книга представляет собой как бы два встречных потока. Один поток – это философия автора, подтверждением истинности которой должны служить различные эпизоды его жизни и анализ этих эпизодов. Другой поток – художественная логика самих новелл, постоянно вступающих в кричащее противоречие с этой авторской философией, последовательно и неумолимо опровергающих ее.
Как бы ни открещивался Зощенко от Фрейда, вся философия его целиком укладывается в предложенную классическим фрейдизмом модель духовной жизни человека.
Модель эта, как я уже говорил, держится на допущении, что все более высокие и сложные формы бытия непременно должны быть сведены – без остатка – к некоему простейщему началу.
Тут надо сказать, что в этой своей попытке Зощенко был не одинок. Тот же путь избрали для себя многие его современники.
– Что вы все твердите, как попки: «рефлексы, рефлексы»! Пора уже придумать какое-нибудь другое слово. Например – «психология»!
То, что для Павлова было только началом эксперимента, исходным условием решаемой им научной, задачи, у Мариэтты Шагинян превратилось в цельное и законченное мировоззрение. Она и вправду решила, что никакой психологии нет, а есть только рефлексы. Да и среди рефлексов тоже есть лишние («нравственные»), которые следует обрубить.
И обрубила. И дожила до девяноста двух лет в полном ладу с собой и избранным ею способом существования.
У Зощенко попытка обрубить все «лишнее» потерпела крах. И книга «Перед восходом солнца», как я уже сказал, – не что иное, как рассказ о причинах этого краха.
Однако мелкий случай этот, которому, как говорится, копейка цена в базарный день, тоже попадает в число тех исключительных событий, которые доставили ему «самые сильные смущения и душевные страдания» и гнетущее впечатление от которых «никакими силами нельзя преодолеть».
Жизненная философия Михаила Зощенко, его «ставка на нормального человека», оказалась несовместима с его духовной конституцией, с той материей, из которой была соткана его душа.
Сам Зощенко, как мы знаем, «своим человеком при дворе» стать не смог. Однако он был искренне убежден, что его тоже политические противоречия не раздирали. Разразившуюся над ним грозу он искренне считал чудовищным недоразумением. «Я никогда не был на стороне помещиков и банкиров. Это ошибка, уверяю вас», – писал он Сталину и нимало не кривил при этом душой.
На стороне помещиков и банкиров он действительно никогда не был. И совершенно искренне пытался обрести полную, абсолютную гармонию в своих взаимоотношениях с обществом, в котором ему довелось жить.
Однако гармония эта давалась ему нелегко.
Но выходило это у него далеко не так хорошо, как ему бы хотелось. И совсем не так хорошо, как это представлялось многим его доброжелателям и недоброжелателям.
В июне 1953 года на заседании президиума Союза советских писателей обсуждался вопрос о восстановлении Зощенко в СП. Константин Симонов, поддержанный своими коллегами (А. Софроновым, А. Твардовским, Л. Соболевым), настоял на том, чтобы Зощенко был не восстановлен, а принят заново, ибо в противном случае создастся ложное впечатление, будто бы исключен из Союза писателей он был неправильно.
Против такой формулировки решительно возражала Мариэтта Шагинян:
Однако точно так же оценивали взаимоотношения Михаила Зощенко с советской властью люди совсем другого толка, у которых к тому же не было никакой нужды кривить душой или дипломатничать.
Я лежу на операционном столе. Подо мной белая, холодная клеенка. Впереди огромное окно. За окном яркое синее небо.Новелла так и называется – «Пытка». В ней впервые возникает слово «чепуха», которое вспыхивает в мозгу автора в разговоре с Кузминым. Но если резкая оценка учителем гимназического сочинения о Лизе Калитиной, до которой ему нет никакого дела, привела его на грань самоубийства, так что уж говорить об оценке его собственных рассказов, да еще таких, которые он считает самыми лучшими. Да и Кузмин – что ни говори – все-таки не учитель гимназии.
Я проглотил кристалл сулемы. Этот кристалл у меня был для фотографии. Сейчас мне будут делать промывание желудка.
Врач в белом халате неподвижно стоит у стола. Сестра подает ему длинную резиновую трубку. Затем, взяв стеклянный кувшин, наполняет его водой. Я с отвращением слежу за этой процедурой. Ну что они меня будут мучить. Пусть бы я так умер. По крайней мере кончатся все мои огорчения и досады.
Я получил единицу по русскому сочинению. Кроме единицы, под сочинением была надпись красными чернилами: «Чепуха». Правда, сочинение на тургеневскую тему – «Лиза Калитина». Какое мне до нее дело?.. Но все-таки пережить это невозможно…
Врач пропихивает в мою глотку резиновый шланг. Все глубже и глубже входит эта отвратительная коричневая кишка.
Сестра поднимает кувшин с водой. Вода льется в меня. Я задыхаюсь. Извиваюсь в руках врача. Со стоном машу рукой, умоляя прекратить пытку.
(Перед восходом солнца)
Совершенно очевидно, таким образом, что новелла про разговор с редактором «Современника» с полным основанием могла бы называться не «Снова чепуха», а – «Снова пытка».
Кончается она, как почти всегда у Зощенко, на оптимистической ноте. Автор уходит от редактора журнала с твердой уверенностью в своей правоте. Он прав, потому что – «У народа иное представление о литературе».
Но о том, какое представление о литературе у народа, мы уже знаем из новеллы, в которой он рассказывает о своих выступлениях перед публикой. Он не собирается писать «для читателей, которых нет». Но о встречах с читателями, «которые есть», отзывается весьма определенно: «Каждый вечер превращается для меня в пытку». Круг замкнулся.
Для писателя, давно свыкшегося с мыслью, что он живет и творит «на необитаемом острове», это, быть может, и не явилось бы таким потрясением. Но для него это был крах. Зашаталась одна из главных опор, на которых зиждилась система его жизненных ценностей. И сразу затрещали, стали рушиться все другие опоры, на которых держалась еще недавно казавшаяся такой прочной и незыблемой, с таким трудом созданная и такими усилиями поддерживаемая им модель Вселенной.
НОВАЯ МОДЕЛЬ ВСЕЛЕННОЙ
Совсем недавно, всего лишь семь-восемь веков тому назад, люди были уверены, что Земля – центр Вселенной, а звезды вращаются вокруг нее.Они верили, что под ногами у них мечутся грешники в геенне огненной. Запрокинув голову, они созерцали над собою двенадцать сфер: сперва сферу стихий, охватывающую воздух и огонь, потом сферы Луны, Меркурия и Венеры, потом сферы Солнца, Марса, Юпитера и Сатурна, а потом незыблемую твердь, к которой, наподобие светильников, прикреплены звезды. А там, дальше, за пределом видимого глазом, им представлялось девятое небо, куда возносились святые, хрустальный свод. И, наконец, местопребывание блаженных – эмпирей, куда после смерти два ангела в белых одеждах уносят души праведников.
Но настал час, и вся эта прекрасно организованная Вселенная рухнула. Хрустальный свод небес разбился вдребезги, и перед людьми разверзлась бесконечность. Оказалось, что там, за планетами, не эмпирей праведников и ангелов, а черная бездна, мириады солнц. И среди этой бесконечности миров наше бедное маленькое Солнце – всего лишь крохотный пузырек горящего газа, а Земля – микроскопический глиняный шарик, мчащийся в ледяном пространстве Космоса.
Эта черная бездна устрашала, она наполняла душу ужасом. Ужасно было думать, что наша огромная, необъятная, до сих пор до конца нами не исследованная Земля, – всего лишь пылинка в бесконечных просторах Вселенной.
Но еще ужаснее было то, что стройный, так ладно, так великолепно организованный космос внутри нас сменился хаосом. Главным источником трепета, объявшего душу человека, была мысль даже не о бесконечности Вселенной, а об отсутствии в ней порядка. Страшно было жить в мире, где нет никаких законов, где все случайно. Ужасна была Вселенная, из которой навсегда исчезли гармония и целесообразность. Но они не исчезли.
Явился человек, который понял, объяснил и даже исчислил законы, управляющие всей небесной механикой.
Тьма рассеялась. Снова стало светло. Человеку опять, казалось, на этот раз уже окончательно, стало ясно сложное устройство Вселенной.
Это гордое четверостишие сложил английский поэт XVIII века.
Был этот мир глубокой тьмой окутан.
Да будет свет! И вот явился Ньютон.
Но минуло всего лишь каких-нибудь два столетия, и поэт нового, нынешнего века ехидно возразил своему давнему собрату:
Стало все как раньше – это значит: блестящий театр мироздания снова погрузился во тьму с тех пор, как ошеломляющие открытия Альберта Эйнштейна полностью перевернули все привычные представления о мире, в котором мы живем.
Но сатана недолго ждал реванша.
Пришел Эйнштейн – и стало все как раньше.
Почти безраздельно господствовавшая с конца XVII до конца XIX века ньютоновская физика описывала Вселенную, где все происходит в точном соответствии с законами: она описывала компактную, прочно устроенную Вселенную, где все будущее строго зависело от всего прошедшего… Теперь эта точка зрения не является больше господствующей в физике.Высказав это соображение, «отец кибернетики» далее замечает, что на рубеже XIX и XX веков произошло еще и другое, как ему представляется, не менее важное событие: грандиозный переворот в искусстве. И он прямо связывает этот переворот с изменившимися в это же время представлениями ученых об устройстве Вселенной,
(Норберт Винер)
Казалось бы, какое дело до всего этого человеку, повседневная жизнь которого бесконечно далека от этих высоких материй?
Оказывается, однако, что мысль о том, как устроена Вселенная, почему-то волнует и простых смертных.
Положим, это – поэт, существо не совсем обычное. Как мы уже отметили однажды, поэт в чем-то сродни звездочету: «Он смотрит на планету, как будто небосвод относится к предмету его ночных забот».
Мы всюду, бредя взглядом женским,
Ища строку иль строя дом,
Живем над пламенем вселенским,
На тонкой корочке живем.
Гордимся прочностью железной,
А между тем в любой из дней,
Как детский мячик, в черной бездне
Летит Земля. И мы на ней.
(Наум Коржавин)
Но вот – наш давний знакомец Борис Иванович Котофеев, герой повести Зощенко «Страшная ночь». Помните, какой ужас он испытал, ощутив, как непрочна и, в сущности, ненадежна еще недавно казавшаяся ему незыблемой модель Вселенной:
А в самом деле, какой может быть строгий закон, когда все меняется на наших глазах, все колеблется, начиная от самых величайших вещей – от Бога и любви – до мизернейших человеческих измышлений.Оказывается, в катастрофе, постигшей Бориса Ивановича Котофеева, Эйнштейн со своей теорией относительности тоже отчасти повинен.
Скажем, многие поколения и даже целые народы воспитывались на том, что любовь существует, и Бог существует, и, скажем, царь есть какое-то необъяснимое явление. А теперь мало-мальски способный философ с необычайной легкостью, одним росчерком пера, доказывает обратное. Или наука. Уж тут-то все казалось ужасно убедительным и верным, а оглянитесь назад – все неверно и все по временам меняется, от вращения Земли до какой-нибудь там теории относительности.
Во избежание беды, случившейся с Борисом Ивановичем и другими героями его «Сентиментальных повестей», Зощенко, как мы уже выяснили, решил исходить из того, что не стоит искать в жизни какой-то «высший смысл». Нету в ней никакого «высшего смысла». Ну что ж… На нет – и суда нет. Все равно надо жить, принимая этот мир таким, каков он есть.
Это, конечно, было непросто. Даже героям его «Сентиментальных повестей» это решение далось нелегко. А он ведь все-таки был не чета своим героям. Что там ни говори, он был плотью от плоти и кровью от крови тех, кто на протяжении столетий привык жить во Вселенной, где «пустыня внемлет Богу и звезда с звездою говорит», где «в ночи млечпуть серебряной Окою», где «тенистая полночь стоит у пути, на шлях навалилась звездами, и через дорогу за тын перейти нельзя, не топча мирозданья». А надо было научиться жить в совсем другой – тусклой, обесцвеченной Вселенной, где «нельзя дышать, и твердь кишит червями, и ни одна звезда не говорит».
До сих пор у нас как будто были все основания считать, что с этой задачей – худо ли, хорошо – он справился.
Книга «Перед восходом солнца» заставляет отказаться от этого взгляда. Она вынуждает нас увидеть все, о чем мы говорили раньше, в несколько ином свете.
Сюжет этой зощенковской книги напоминает уже известный нам рассказ «Врачевание и психика». С той только – весьма существенной – разницей, что в книге пациентом и врачом является одно и то же лицо: автор. Не менее, а может быть, даже и более существенно другое отличие книги от рассказа: на сей раз к проблеме излечения от тяжкого душевного недуга методом абреакции автор относится без тени насмешки. Относится даже не просто серьезно, не просто уважительно, а, я бы сказал, с огромной, чуть ли даже не суеверной почтительностью. В этом смысле рассказ «Врачевание и психика» и книга «Перед восходом солнца» так разительно отличаются друг от друга, что, если бы не то обстоятельство, что рассказ был написан задолго до книги, его можно было бы счесть автопародией, злой насмешкой автора над главной идеей своей книги.
Итак, стремясь отыскать первопричину своих душевных страданий, он решил «прокрутить» – кадр за кадром – всю «киноленту» своей жизни. Но начал он не с начала.
Резонно предположив, что причина постигшего его несчастья не может лежать в его далеком детстве («Какие там могут быть особые душевные волнения у мальчишки. Подумаешь, великие дела! Потерял три копейки… Штаны разорвал. Украли ходули. Учитель единицу поставил…»), он сперва предлагает нашему вниманию серию «моментальных фотографий», относящихся к его взрослой, сознательной жизни.
Однако, не обнаружив там причину своей беды, он обращается к более раннему возрасту: к детству, потом к младенчеству, потом к анализу подсознательного, – воспоминаниям о мучивших его, повторяющихся снах и т. д.
Книга, таким образом, превращается в некое подобие детектива. Читатель ждет: где же, когда же наконец отыщется разгадка волнующей его тайны?
В конце концов искомая причина (так, во всяком случае, уверяет нас автор) найдена. И вот тут-то – странное дело! – выясняется, что читатель горько разочарован. Разгадка волновавшей его тайны оказывается настолько несущественной и даже мелкой в сравнении с тем, что дали ему поиски этой разгадки; что невольно возникает вопрос: полно, да уж в поисках ли этой мифической причины заключалась истинная цель автора?
Выясняется, что не только автора, но и читателя автобиографические новеллы, составляющие плоть этой книги, волнуют неизмеримо больше, нежели поиски таинственной причины его болезни.
Если уж сравнивать эту книгу с детективом, тут невольно напрашивается сопоставление с одним рассказом Чапека. На героя этого рассказа было совершено покушение. Он обращается за помощью в полицию. Там его спрашивают, подозревает ли он кого-нибудь? Ведь не может же так быть, чтобы у человека не было врагов… Герой перебирает в памяти всех своих знакомых – близких и дальних – и с ужасом понимает, что едва ли не каждый из них мог затаить в душе какую-то горькую на него обиду. Иными словами, чуть ли не каждый из тех, кого он знает, мог бы оказаться виновником покушения на его жизнь.
Вот так же и в книге Зощенко «Перед восходом солнца»: едва ли не каждая из рассказанных автором новелл таит в себе возможную причину его душевной болезни.
У зеркала Тата поправляет свои волосы. Я подхожу к ней и обнимаю ее. Она смеется. Удивляется, что я стал такой храбрый…Прочитав эту короткую новеллу, никто не посмеет упрекнуть автора в том, что он, как выражался давний зощенковский герой, «описывает, холера, переживания». О переживаниях вроде бы тут ни слова. И в то же время основным предметом повествования тут являются именно переживания, то есть то, что происходит в душе человека. Эта крошечная история, изложенная словно бы одними глаголами, передающими исключительно физические действия («Я подхожу и обнимаю…», «Она смотрит на часы и вскрикивает от страха…», «Кисло улыбаясь, муж смотрит на меня…», «Я молча киваю головой…», «Я посылаю Тате записку…», «Я уезжаю в Москву и… возвращаюсь в полк…»), по сути дела, представляет собой психологическую новеллу в самом прямом и точном смысле этого слова. Это история, повествующая о том, как человек не смог переступить через несчастье другого человека. Иными словами, это рассказ о тех самых «переживаниях», о которых так проникновенно говорил Достоевский в своей пушкинской речи. О тех самых переживаниях, которые с такой удивительной психологической тонкостью передал Толстой в знаменитой обмолвке Каренина – «…пеле… пелестрадал».
Мы целуемся. И в сравнении с этим весь мир кажется мне ничтожным. И ей тоже безразлично, что происходит кругом.
Потом она смотрит на часы и вскрикивает от страха. Говорит:
– Сейчас придет мой муж.
И в эту минуту открывается дверь, и входит ее муж. Тэта едва успевает поправить свою прическу. Муж садится в кресло и молча смотрит на нас. Тэта, не растерявшись, говорит:
– Николай, ты только посмотри на него, какой он стал. Ведь он только сию минуту приехал с фронта.
Кисло улыбаясь, муж смотрит на меня.
Разговор не вяжется. И я, церемонно поклонившись, ухожу. Тата провожает меня.
Открыв дверь на лестницу, она шепчет мне:
– Приходи завтра днем. Он уходит в одиннадцать.
Я молча киваю головой.
Лицо ее мужа и кислая его улыбка целый день не выходят из моей головы. Мне кажется ужасным – и даже преступным – пойти завтра к ней днем.
Утром я посылаю Тате записку о том, что я срочно уезжаю на фронт.
Вечером я уезжаю в Москву и, пробыв там несколько дней, возвращаюсь в полк.
Дело, разумеется, не в самой истории, а в тех свойствах личности автора, на которые она бросает свет.
Тут нам придется вновь вспомнить Гоголя: «Собрать и изложить… непреодолимое и доказать, что точно никакими силами нельзя преодолеть его».
То, что для другого оказалось бы сущим пустяком, на что этот «другой» и внимания бы даже не обратил, для героя (и автора) этой новеллы оказалось непреодолимым.
Тут – самый нерв разбираемой нами психологической коллизии, в основе которой лежит трагическая антиномия. Человек, искренне убежденный, что интеллигенты живут «по-выдуманному», а жить надо совсем иначе, – при первой же попытке отбросить прочь все это лишнее, «накрученное», терпит крах. Оказывается, что для него это – недостижимо. Другой, может, и смог бы. А он – не может. И в этой антиномии, в этой разорванности сознания и коренится причина его душевных страданий, не покидающей его постоянной тоски.
Все эпизоды, все автобиографические новеллы, образующие художественную плоть книги Зощенко «Перед восходом солнца», выстраиваются в некий единый сюжет. Каждая из этих «моментальных фотографий» дает нам еще одно, новое подтверждение той самоочевидной истины, что сделанная Михаилом Зощенко ставка на нормального человека не удалась. А некоторые из этих эпизодов даже и объясняют, почему с таким человеком, каким был он, эта ставка изначально была обречена на провал.
Книга представляет собой как бы два встречных потока. Один поток – это философия автора, подтверждением истинности которой должны служить различные эпизоды его жизни и анализ этих эпизодов. Другой поток – художественная логика самих новелл, постоянно вступающих в кричащее противоречие с этой авторской философией, последовательно и неумолимо опровергающих ее.
Как бы ни открещивался Зощенко от Фрейда, вся философия его целиком укладывается в предложенную классическим фрейдизмом модель духовной жизни человека.
Модель эта, как я уже говорил, держится на допущении, что все более высокие и сложные формы бытия непременно должны быть сведены – без остатка – к некоему простейщему началу.
Тут надо сказать, что в этой своей попытке Зощенко был не одинок. Тот же путь избрали для себя многие его современники.
Наши нравственные и житейские рефлексы очень часто нами вызываются искусственно, потому что мы думаем, что они нужны, что иначе мы – безнравственны, бесчувственны и т.д., и т.д. Отсюда множество лишних, не первичного типа, раздражений, которые загромождают нашу нервную систему. Большевики – молодцы, что обрубают «психологию».Рассказывают, что академик И. П. Павлов запретил своим сотрудникам пользоваться словом «психология» как понятием сугубо антинаучным. Никакой психологии нет, говорил он. Есть только рефлексы. Но однажды в сердцах он воскликнул:
(Мариэтта Шагинян)
– Что вы все твердите, как попки: «рефлексы, рефлексы»! Пора уже придумать какое-нибудь другое слово. Например – «психология»!
То, что для Павлова было только началом эксперимента, исходным условием решаемой им научной, задачи, у Мариэтты Шагинян превратилось в цельное и законченное мировоззрение. Она и вправду решила, что никакой психологии нет, а есть только рефлексы. Да и среди рефлексов тоже есть лишние («нравственные»), которые следует обрубить.
И обрубила. И дожила до девяноста двух лет в полном ладу с собой и избранным ею способом существования.
У Зощенко попытка обрубить все «лишнее» потерпела крах. И книга «Перед восходом солнца», как я уже сказал, – не что иное, как рассказ о причинах этого краха.
Я прохожу по вагонам. В руках у меня щипчики для пробивания железнодорожных билетов.Казалось бы, ну что тут особенного? И какое ему, в сущности, дело до этого кассира, предложившего ему мелкую жульническую сделку! В конце концов, кассир прав: «Все так делают».
Мои щипчики высекают полумесяц.
Шикарная ветка Кисловодск – Минеральные Воды обслуживается летом студентами. И вот почему я здесь, на Кавказе. Я приехал сюда на заработок.
Кисловодск. Я выхожу на платформу…
Вежливо кланяясь и улыбаясь, подходит ко мне кассир.
– Коллега, – говорит он мне (хотя он не студент), – на пару слов… В другой раз вы не пробивайте щипчиками билеты, а возвращайте мне…
Эти слова он произносит спокойно, улыбаясь, как будто речь идет о погоде. Я растерянно бормочу:
– Зачем?.. Для того, чтоб вы их… еще раз продали?
– Ну да… У меня уже есть договоренность почти со всеми вашими… Доход пополам…
– Мерзавец!.. Вы врете! – бормочу я. – Со всеми?
К Кассир пожимает плечами.
– Ну, не со всеми, – говорит он, – но… со многими. А что вас так удивляет? Все так делают… Да разве мог бы я жить на тридцать шесть рублей… Я даже не считаю это преступлением. Нас толкают на это…
Резко повернувшись, я ухожу. Кассир догоняет меня.
– Коллега, – говорит он, – если не хотите – не надо, я не настаиваю… только не вздумайте кому-нибудь об этом рассказать. Во-первых – никто не поверит. Во-вторых – доказать нельзя. В-третьих – прослывете лжецом, склочником…
Я медленно бреду к дому… Идет дождь…
Я удивлен больше, чем когда-либо в жизни.
Однако мелкий случай этот, которому, как говорится, копейка цена в базарный день, тоже попадает в число тех исключительных событий, которые доставили ему «самые сильные смущения и душевные страдания» и гнетущее впечатление от которых «никакими силами нельзя преодолеть».
Жизненная философия Михаила Зощенко, его «ставка на нормального человека», оказалась несовместима с его духовной конституцией, с той материей, из которой была соткана его душа.
…нельзя без последствий для здоровья изо дня в день проявлять себя противно тому, что чувствуешь: распинаться перед тем, чего не любишь, радоваться тому, что приносит тебе несчастье. Наша нервная система не пустой звук, не выдумка. Она – состоящее из волокон физическое тело. Наша душа занимает место в пространстве и помещается в нас, как зубы во рту. Ее нельзя без конца насиловать безнаказанно.По мысли Зощенко, Пушкин, как мы помним, не погиб бы так рано, если бы он отбросил политические колебания и сделался, как это удалось Гёте, «своим человеком при дворе». О Маяковском Зощенко уверенно говорит: «Политические противоречия не раздирали поэта – их не было».
(Борис Пастернак)
Сам Зощенко, как мы знаем, «своим человеком при дворе» стать не смог. Однако он был искренне убежден, что его тоже политические противоречия не раздирали. Разразившуюся над ним грозу он искренне считал чудовищным недоразумением. «Я никогда не был на стороне помещиков и банкиров. Это ошибка, уверяю вас», – писал он Сталину и нимало не кривил при этом душой.
На стороне помещиков и банкиров он действительно никогда не был. И совершенно искренне пытался обрести полную, абсолютную гармонию в своих взаимоотношениях с обществом, в котором ему довелось жить.
Однако гармония эта давалась ему нелегко.
Мы вышли вместе из моей квартиры и зашли в Асаdemiа за письмами Блока. Там Зощенко показали готовящуюся книгу о нем – со статьею Шкловского, еще кого-то и вступлением его самого. Я прочитал вступление, оно мне не очень понравилось – как-то очень задорно, и хотя по существу верно, но может вызвать ненужные ему неприятности…Все это, разумеется, не мешало ему самым искренним образом стремиться к тому, чтобы как можно прочнее и органичнее – воспользуемся тут расхожей формулой того времени – «врасти в социализм».
В Асаdemiа ему сказали, что еще одну статью о нем пишет Замятин. Он все время молчал, насупившись.
– Какой вы счастливый! – сказал он, когда мы вышли. – Как вы смело с ними со всеми разговариваете…
Зощенко поведал мне, что у него, у Зощ., арестован брат его жены – по обвинению в шпионстве. А все его шпионство заключалось будто бы в том, что у него переночевал однажды один знакомый, который потом оказался как будто шпионом. Брата сослали в Кемь. Хорошо бы похлопотать о молодом человеке: ему всего 20 лет. Очень бы обрадовалась теща.
– Отчего же вы не хлопочете?
– Не умею.
– Вздор! Напишите бумажку, пошлите к Комарову или к Кирову.
– Хорошо… непременно напишу.
Потом оказалось, что для Зощенки это не так-то просто…
Зощенко очень осторожен – я бы сказал: боязлив. Дней 10 назад я с детьми ездил по морю под парусом. Это было упоительно… Мы наслаждались безмерно, но когда мы причалили к берегу, оказалось, что паруса запрещены береговой охраной. Вот я и написал бумагу от лица Зощенко и своего, прося береговую охрану разрешить нам кататься под парусом. Луначарский подписал эту бумагу и удостоверил, что мы вполне благонадежные люди. Но Зощенко погрузился в раздумье, испугался, просит, чтобы я зачеркнул его имя, боится, «как бы чего не вышло» – совсем расстроился от этой бумажки.
(Корней Чуковский)
Но выходило это у него далеко не так хорошо, как ему бы хотелось. И совсем не так хорошо, как это представлялось многим его доброжелателям и недоброжелателям.
В июне 1953 года на заседании президиума Союза советских писателей обсуждался вопрос о восстановлении Зощенко в СП. Константин Симонов, поддержанный своими коллегами (А. Софроновым, А. Твардовским, Л. Соболевым), настоял на том, чтобы Зощенко был не восстановлен, а принят заново, ибо в противном случае создастся ложное впечатление, будто бы исключен из Союза писателей он был неправильно.
Против такой формулировки решительно возражала Мариэтта Шагинян:
Был прецедент: Ахматову мы восстановили. Слабый, чуждый нам поэт…Конечно, можно сказать, что Мариэтта Шагинян сознательно преувеличила меру преданности Зощенко советской власти, поскольку желала ему всяческого добра.
А Зощенко, который сформировался при Советской власти, который ближе нам по существу, по внутренней позиции, которую он не менял все время, – его мы будем принимать, а не восстанавливать.
(Выписка из стенограммы заседания президиума ССП)
Однако точно так же оценивали взаимоотношения Михаила Зощенко с советской властью люди совсем другого толка, у которых к тому же не было никакой нужды кривить душой или дипломатничать.
Бедный Зощенко оказался совершенно неподготовленным к удару… Чистый и прекрасный человек, он искал связи с эпохой, верил широковещательным программам, сулившим всеобщее счастье… Многие не увидели перехода от народной революции, жестокой и дикой, к плановой работе машины. Склонные оправдывать первую фазу перенесли свое отношение на вторую. Таков был и Зощенко, одни из прапорщиков революции (по чинам он оказался в 1917 году повыше, но психологически он принадлежал именно к этой категории)…