Страница:
То были люди, взявшие в плен де Лоне. Отсюда слышались речи не менее громкие и возбужденные, чем те, которыми народ приветствовал узников, однако в этих речах звучала не гордость победителей, но угроза мстителей.
Со своего возвышения Жильбер во все глаза следил за этим страшным шествием.
Он один из всех получивших свободу узников Бастилии сохранил здравый ум и твердую память. Пять дней тюремного заключения, омрачившие его жизнь, пролетели очень быстро. Зрение его не успело ослабеть в тюремной мгле.
Обычно сражающиеся люди безжалостны лишь до тех пор, пока длится сражение. Как правило, те, кто уцелел в бою, снисходительны к врагам.
Но в тех грандиозных народных волнениях, каких было так много во Франции со времен Жакерии до наших дней, толпа, не решающаяся сама взяться за оружие и возбуждающаяся громом чужих сражений, толпа, разом и жестокая и трусливая, после победы ищет возможности принять хоть какое-нибудь участие в той борьбе, которая только что наводила на нее такой страх. Она берет на себя отмщение.
С тех пор, как комендант покинул пределы Бастилии, каждая минута приносила ему новые страдания.
Впереди тесной группы, сопровождавшей коменданта, шел Эли, вместе с Юлленом вступившийся за его жизнь; защитой этому герою недавнего штурма служили его мундир и восхищение толпы, видевшей, как он в первых рядах шел в атаку под огнем противника. На кончике шпаги Эли нес полученную от Станисласа Майяра записку, которую г-н де Лоне передал народу через амбразуру.
Следом шел смотритель королевской податной службы с ключами от крепости, за ними — Майяр со знаменем, за ним — юноша, показывавший всем желающим проткнутый штыком устав Бастилии — отвратительный документ, по вине которого было пролито столько слез. И наконец, вслед за этим юношей шел под охраной Юллена и еще двух-трех человек сам комендант; впрочем, его почти не было видно из-за кулаков, сабель и пик, которыми яростно размахивали окружавшие его парижане.
Рядом и почти параллельным курсом по улице Сент-Антуан, идущей от бульваров к реке, двигался другой не менее страшный человеческий клубок, в середине которого находился плац-майор де Лосм; он, как мы видели, пытался спорить с комендантом, но в конце концов подчинился его приказу и продолжил защиту крепости.
Многие несчастные узники Бастилии были обязаны плац-майору де Лосму, человеку доброму и храброму, смягчением своей участи. Однако толпа об этом не знала.
Видя блестящий мундир де Лосма, парижане принимали его за коменданта, меж тем как комендант в своем сером кафтане без всякого шитья и без ленты ордена Святого Людовика, которую он успел с себя сорвать, еще мог надеяться на спасение — лишь бы в толпе не нашлось людей, знающих его в лицо.
Все это представилось сумрачному взгляду Жильбера, который не терял хладнокровия и наблюдательности даже в минуты опасности.
Выйдя с комендантом за ворота Бастилии, Юллен призвал к себе на помощь самых надежных и преданных , друзей, самых храбрых солдат своего народного войска: двое или трое откликнулись на его зов и пытались помочь ему исполнить благородное намерение — спасти де Лоне от расправы. Беспристрастная история сохранила имена этих смельчаков: их звали Арне, Шолла и де Лепин.
Смельчаки эти, которым, как мы уже сказали, прокладывали дорогу в толпе Юллен и Майяр, старались защитить жизнь человека, осужденного на смерть сотней тысяч их собратьев.
Рядом с ними шли несколько гренадеров французской гвардии, чей мундир, ставший за последние дни куда более популярным, чем прежде, вызывал у народа безграничное почтение.
Покуда руки этих великодушных покровителей отражали удары парижан, господин де Лоне не страдал физически, хотя никто не мог защитить его от угроз и оскорблений.
Однако уже на углу улицы Жуй стало ясно, что от гренадеров ждать помощи не приходится. Толпа похитила их одного за другим, то ли для того, чтобы выказать им свое восхищение, то ли для того, чтобы поскорее покончить с комендантом. Жильбер видел, как они один за другим, словно бусины четок, исчезли в людском водовороте.
В эту минуту он понял, что победа неминуемо будет омрачена кровопролитием; он хотел спрыгнуть со стола, заменявшего его спасителям Щит, но их железные руки не давали ему шевельнуться. Сознавая свою беспомощность, Жильбер послал на помощь коменданту Бийо и Питу: оба они, стремясь исполнить приказ доктора, делали все возможное, чтобы разрезать людские волны и добраться до де Лоне.
Дело в том, что защитники коменданта остро нуждались в помощи. Шолла, со вчерашнего дня ничего не евший, так обессилел, что внезапно лишился чувств; хорошо, что его успели подхватить, — иначе его бы вмиг затоптали.
Итак, Шолла вышел из строя, и его отсутствие стало проломом в стене, дырой в плотине.
В пролом этот ринулся человек, который уже поднял руку, чтобы нанести коменданту ужасающий удар ружейным прикладом по голове.
Однако де Лепин предупредил убийцу: он бросился ему наперерез и принял на себя удар, предназначавшийся пленнику.
Оглушенный, ослепленный, дрожащий, он закрыл лицо руками, а когда пришел в себя, то увидел, что его отделяет от коменданта не меньше двадцати шагов.
Именно в эту минуту Бийо с Анжем Питу на буксире добрались до коменданта.
Заметив, что его опознают прежде всего по непокрытой голове, Бийо снял шляпу и, вытянув руку, надел ее ему на голову.
Комендант обернулся и узнал Бийо.
— Благодарю, — сказал он, — однако, что бы вы ни делали, вам меня не спасти.
— Главное — добраться до Ратуши, — сказал Юллен, — а там я все устрою.
— Да, — согласился де Лоне, — но доберемся ли мы до нее?
— С Божьей помощью мы попытаемся, — отвечал Юллен.
В самом деле, не все еще было потеряно, толпа уже вступила на Ратушную площадь, но площадь эту запрудили люди, которые размахивали кулаками, потрясали саблями и пиками. До них уже дошел слух, что сюда ведут коменданта и плац-майора Бастилии, и они, точно свора, которая, скрежеща зубами, долгие часы ловит носом запах добычи, ждали своего часа.
Лишь только комендант показался на площади, как все эти люди кинулись на него.
Юллен понял, что настал решающий миг, началась последняя схватка: чтобы спасти коменданта, ему требовалось только одно — взойти с ним на крыльцо Ратуши.
«Ко мне, Эли, ко мне, Майяр, ко мне, все, в ком есть хоть капля храбрости, — закричал он, — дело идет о нашей чести!»
Эли и Майяр услышали его зов и принялись расталкивать толпу, которая, однако, не слишком усердствовала в стремлении им помочь: сначала люди, стоявшие у них на пути, дали им дорогу, но тут же вновь сомкнулись и отрезали их от основной группы, в центре которой находились Юллен и де Лоне.
Убедившись в своей победе, разъяренная толпа обвилась кольцами вокруг коменданта и его спутников, словно гигантский удав. Бийо подхватили, поволокли, оттащили в сторону; Питу, ни на шаг не отступавшего от фермера, постигла та же участь.
Юллен споткнулся о первую ступеньку Ратуши и упал. В первый раз ему удалось подняться, но его тут же вновь повалили на землю, а рядом с ним упал де Лоне.
Комендант остался верен себе: до последней минуты он не издал ни единого стона, не попросил пощады, он лишь кричал пронзительным голосом:
— По крайней мере не мучайте меня, кровожадные тигры! Убейте сразу!
Никогда еще ни один приказ не выполнялся с такою точностью, как эта просьба: в мгновение ока грозные лица склонились над упавшим де Лоне, вооруженные руки взметнулись над его телом. Руки сжали клинки, клинки вонзились в человеческую плоть, и вот уже окровавленная голова, насаженная на острие пики, взлетела над толпой; на лице застыла прежняя презрительная улыбка. То была первая голова, доставшаяся народу. Все это происходило на глазах Жильбера; он не раз порывался броситься на помощь коменданту, но две сотни рук не позволяли ему двинуться с места.
Когда все было кончено, он вздохнул и отвернулся. Мертвая голова взметнулась над толпой как раз напротив того окна Ратуши, подле которого стоял в окружении выборщиков де Флессель; ее открытые глаза глядели на купеческого старшину, словно передавая ему прощальный привет.
Трудно сказать, чье лицо была бледнее — живого или мертвого.
Внезапно подле того места, где лежало тело де Лоне, раздался оглушительный гул.
Покойника обыскали и нашли в его кармане записку купеческого старшины — ту самую, которую он показывал де Лосму.
Записка эта, как мы помним, гласила:
«Держитесь: я морочу парижанам голову кокардами и посулами. К вечеру господин де Безанваль пришлет вам подкрепление.
Де Флессель».
Жуткие проклятия полетели с мостовой в окно Ратуши, перед которым стоял де Флессель.
Не постигая их причины, купеческий старшина понял, чем они грозят ему, и отскочил от окна.
Но народ видел его, народ знал, что он находится в Ратуше; толпа ринулась вверх по лестнице, и на этот раз порыв ее был столь заразителен, что люди, несшие доктора Жильбера, спустили его на землю, дабы влиться в этот вышедший из берегов гневный человеческий поток.
Жильбер тоже захотел проникнуть в Ратушу — не для того, чтобы принять участие в расправе с Флесселем, но для того, чтобы защитить его. Он успел подняться на три или четыре ступеньки, как вдруг чьи-то руки с силой повлекли его назад. Он обернулся, желая освободиться от этих объятий, и увидел Бийо, а рядом с ним — Питу.
С лестницы доктору была видна вся площадь.
— О, что же там происходит? — воскликнул он, указывая дрогнувшей рукой в сторону улицы Тиксерандери.
— Скорее, доктор, не медлите! — взмолились в один голос Бийо и Питу.
— О убийцы! — вскричал доктор. — Убийцы! В самом деле, в это мгновение плац-майор де Лосм упал, сраженный ударом топора: объятый яростью народ обрек одной и той же смерти жестокого и самовлюбленного коменданта, мучителя несчастных узников, и благородного человека, служившего им опорой.
— О, пойдемте отсюда, пойдемте, — сказал Жильбер, — я начинаю стыдиться свободы, полученной из рук подобных людей.
— Будьте покойны, доктор, — отвечал Бийо, — те, кто сражались там, и те, кто убивают здесь, — разные люди.
Но как раз в тот миг, когда доктор стал спускаться с лестницы, по которой начал подниматься, спеша на помощь Флесселю, людская волна, поглощенная Ратушей, выплеснулась обратно на площадь. Посреди этого потока бился какой-то человек.
— В Пале-Рояль! В Пале-Рояль! — кричала толпа.
— Да, друзья мои, да, мои добрые друзья, в Пале-Рояль! — повторял этот человек.
Но людское море, вышедшее из берегов, несло купеческого старшину не к Пале-Роялю, а к реке, словно намереваясь утопить его в Сене.
— О! — вскричал Жильбер, — вот еще один несчастный, которого они вот-вот прикончат. Попытаемся спасти хотя бы его.
Но не успел он договорить, как раздался пистолетный выстрел, и Флессель исчез в дыму.
В порыве возвышенного гнева Жильбер закрыл лицо руками; он проклинал этот народ, великий, но не сумевший остаться чистым и запятнавший победу тройным убийством!
Когда же он отнял руки от глаз, то увидел на остриях трех пик три головы Первая принадлежала Флесселю, вторая — де Лосму, третья — де Лоне.
Одна плыла над ступенями Ратуши, другая — посреди улицы Тиксерандери, третья — над набережной Пеллетье.
Все вместе они образовывали треугольник.
— О Бальзаме! Бальзамо! — со вздохом прошептал доктор. — Такой ли треугольник — символ свободы?
И, увлекая за собой Бийо и Питу, он устремился прочь от этого места.
Глава 20. СЕБАСТЬЕН ЖИЛЬБЕР
Со своего возвышения Жильбер во все глаза следил за этим страшным шествием.
Он один из всех получивших свободу узников Бастилии сохранил здравый ум и твердую память. Пять дней тюремного заключения, омрачившие его жизнь, пролетели очень быстро. Зрение его не успело ослабеть в тюремной мгле.
Обычно сражающиеся люди безжалостны лишь до тех пор, пока длится сражение. Как правило, те, кто уцелел в бою, снисходительны к врагам.
Но в тех грандиозных народных волнениях, каких было так много во Франции со времен Жакерии до наших дней, толпа, не решающаяся сама взяться за оружие и возбуждающаяся громом чужих сражений, толпа, разом и жестокая и трусливая, после победы ищет возможности принять хоть какое-нибудь участие в той борьбе, которая только что наводила на нее такой страх. Она берет на себя отмщение.
С тех пор, как комендант покинул пределы Бастилии, каждая минута приносила ему новые страдания.
Впереди тесной группы, сопровождавшей коменданта, шел Эли, вместе с Юлленом вступившийся за его жизнь; защитой этому герою недавнего штурма служили его мундир и восхищение толпы, видевшей, как он в первых рядах шел в атаку под огнем противника. На кончике шпаги Эли нес полученную от Станисласа Майяра записку, которую г-н де Лоне передал народу через амбразуру.
Следом шел смотритель королевской податной службы с ключами от крепости, за ними — Майяр со знаменем, за ним — юноша, показывавший всем желающим проткнутый штыком устав Бастилии — отвратительный документ, по вине которого было пролито столько слез. И наконец, вслед за этим юношей шел под охраной Юллена и еще двух-трех человек сам комендант; впрочем, его почти не было видно из-за кулаков, сабель и пик, которыми яростно размахивали окружавшие его парижане.
Рядом и почти параллельным курсом по улице Сент-Антуан, идущей от бульваров к реке, двигался другой не менее страшный человеческий клубок, в середине которого находился плац-майор де Лосм; он, как мы видели, пытался спорить с комендантом, но в конце концов подчинился его приказу и продолжил защиту крепости.
Многие несчастные узники Бастилии были обязаны плац-майору де Лосму, человеку доброму и храброму, смягчением своей участи. Однако толпа об этом не знала.
Видя блестящий мундир де Лосма, парижане принимали его за коменданта, меж тем как комендант в своем сером кафтане без всякого шитья и без ленты ордена Святого Людовика, которую он успел с себя сорвать, еще мог надеяться на спасение — лишь бы в толпе не нашлось людей, знающих его в лицо.
Все это представилось сумрачному взгляду Жильбера, который не терял хладнокровия и наблюдательности даже в минуты опасности.
Выйдя с комендантом за ворота Бастилии, Юллен призвал к себе на помощь самых надежных и преданных , друзей, самых храбрых солдат своего народного войска: двое или трое откликнулись на его зов и пытались помочь ему исполнить благородное намерение — спасти де Лоне от расправы. Беспристрастная история сохранила имена этих смельчаков: их звали Арне, Шолла и де Лепин.
Смельчаки эти, которым, как мы уже сказали, прокладывали дорогу в толпе Юллен и Майяр, старались защитить жизнь человека, осужденного на смерть сотней тысяч их собратьев.
Рядом с ними шли несколько гренадеров французской гвардии, чей мундир, ставший за последние дни куда более популярным, чем прежде, вызывал у народа безграничное почтение.
Покуда руки этих великодушных покровителей отражали удары парижан, господин де Лоне не страдал физически, хотя никто не мог защитить его от угроз и оскорблений.
Однако уже на углу улицы Жуй стало ясно, что от гренадеров ждать помощи не приходится. Толпа похитила их одного за другим, то ли для того, чтобы выказать им свое восхищение, то ли для того, чтобы поскорее покончить с комендантом. Жильбер видел, как они один за другим, словно бусины четок, исчезли в людском водовороте.
В эту минуту он понял, что победа неминуемо будет омрачена кровопролитием; он хотел спрыгнуть со стола, заменявшего его спасителям Щит, но их железные руки не давали ему шевельнуться. Сознавая свою беспомощность, Жильбер послал на помощь коменданту Бийо и Питу: оба они, стремясь исполнить приказ доктора, делали все возможное, чтобы разрезать людские волны и добраться до де Лоне.
Дело в том, что защитники коменданта остро нуждались в помощи. Шолла, со вчерашнего дня ничего не евший, так обессилел, что внезапно лишился чувств; хорошо, что его успели подхватить, — иначе его бы вмиг затоптали.
Итак, Шолла вышел из строя, и его отсутствие стало проломом в стене, дырой в плотине.
В пролом этот ринулся человек, который уже поднял руку, чтобы нанести коменданту ужасающий удар ружейным прикладом по голове.
Однако де Лепин предупредил убийцу: он бросился ему наперерез и принял на себя удар, предназначавшийся пленнику.
Оглушенный, ослепленный, дрожащий, он закрыл лицо руками, а когда пришел в себя, то увидел, что его отделяет от коменданта не меньше двадцати шагов.
Именно в эту минуту Бийо с Анжем Питу на буксире добрались до коменданта.
Заметив, что его опознают прежде всего по непокрытой голове, Бийо снял шляпу и, вытянув руку, надел ее ему на голову.
Комендант обернулся и узнал Бийо.
— Благодарю, — сказал он, — однако, что бы вы ни делали, вам меня не спасти.
— Главное — добраться до Ратуши, — сказал Юллен, — а там я все устрою.
— Да, — согласился де Лоне, — но доберемся ли мы до нее?
— С Божьей помощью мы попытаемся, — отвечал Юллен.
В самом деле, не все еще было потеряно, толпа уже вступила на Ратушную площадь, но площадь эту запрудили люди, которые размахивали кулаками, потрясали саблями и пиками. До них уже дошел слух, что сюда ведут коменданта и плац-майора Бастилии, и они, точно свора, которая, скрежеща зубами, долгие часы ловит носом запах добычи, ждали своего часа.
Лишь только комендант показался на площади, как все эти люди кинулись на него.
Юллен понял, что настал решающий миг, началась последняя схватка: чтобы спасти коменданта, ему требовалось только одно — взойти с ним на крыльцо Ратуши.
«Ко мне, Эли, ко мне, Майяр, ко мне, все, в ком есть хоть капля храбрости, — закричал он, — дело идет о нашей чести!»
Эли и Майяр услышали его зов и принялись расталкивать толпу, которая, однако, не слишком усердствовала в стремлении им помочь: сначала люди, стоявшие у них на пути, дали им дорогу, но тут же вновь сомкнулись и отрезали их от основной группы, в центре которой находились Юллен и де Лоне.
Убедившись в своей победе, разъяренная толпа обвилась кольцами вокруг коменданта и его спутников, словно гигантский удав. Бийо подхватили, поволокли, оттащили в сторону; Питу, ни на шаг не отступавшего от фермера, постигла та же участь.
Юллен споткнулся о первую ступеньку Ратуши и упал. В первый раз ему удалось подняться, но его тут же вновь повалили на землю, а рядом с ним упал де Лоне.
Комендант остался верен себе: до последней минуты он не издал ни единого стона, не попросил пощады, он лишь кричал пронзительным голосом:
— По крайней мере не мучайте меня, кровожадные тигры! Убейте сразу!
Никогда еще ни один приказ не выполнялся с такою точностью, как эта просьба: в мгновение ока грозные лица склонились над упавшим де Лоне, вооруженные руки взметнулись над его телом. Руки сжали клинки, клинки вонзились в человеческую плоть, и вот уже окровавленная голова, насаженная на острие пики, взлетела над толпой; на лице застыла прежняя презрительная улыбка. То была первая голова, доставшаяся народу. Все это происходило на глазах Жильбера; он не раз порывался броситься на помощь коменданту, но две сотни рук не позволяли ему двинуться с места.
Когда все было кончено, он вздохнул и отвернулся. Мертвая голова взметнулась над толпой как раз напротив того окна Ратуши, подле которого стоял в окружении выборщиков де Флессель; ее открытые глаза глядели на купеческого старшину, словно передавая ему прощальный привет.
Трудно сказать, чье лицо была бледнее — живого или мертвого.
Внезапно подле того места, где лежало тело де Лоне, раздался оглушительный гул.
Покойника обыскали и нашли в его кармане записку купеческого старшины — ту самую, которую он показывал де Лосму.
Записка эта, как мы помним, гласила:
«Держитесь: я морочу парижанам голову кокардами и посулами. К вечеру господин де Безанваль пришлет вам подкрепление.
Де Флессель».
Жуткие проклятия полетели с мостовой в окно Ратуши, перед которым стоял де Флессель.
Не постигая их причины, купеческий старшина понял, чем они грозят ему, и отскочил от окна.
Но народ видел его, народ знал, что он находится в Ратуше; толпа ринулась вверх по лестнице, и на этот раз порыв ее был столь заразителен, что люди, несшие доктора Жильбера, спустили его на землю, дабы влиться в этот вышедший из берегов гневный человеческий поток.
Жильбер тоже захотел проникнуть в Ратушу — не для того, чтобы принять участие в расправе с Флесселем, но для того, чтобы защитить его. Он успел подняться на три или четыре ступеньки, как вдруг чьи-то руки с силой повлекли его назад. Он обернулся, желая освободиться от этих объятий, и увидел Бийо, а рядом с ним — Питу.
С лестницы доктору была видна вся площадь.
— О, что же там происходит? — воскликнул он, указывая дрогнувшей рукой в сторону улицы Тиксерандери.
— Скорее, доктор, не медлите! — взмолились в один голос Бийо и Питу.
— О убийцы! — вскричал доктор. — Убийцы! В самом деле, в это мгновение плац-майор де Лосм упал, сраженный ударом топора: объятый яростью народ обрек одной и той же смерти жестокого и самовлюбленного коменданта, мучителя несчастных узников, и благородного человека, служившего им опорой.
— О, пойдемте отсюда, пойдемте, — сказал Жильбер, — я начинаю стыдиться свободы, полученной из рук подобных людей.
— Будьте покойны, доктор, — отвечал Бийо, — те, кто сражались там, и те, кто убивают здесь, — разные люди.
Но как раз в тот миг, когда доктор стал спускаться с лестницы, по которой начал подниматься, спеша на помощь Флесселю, людская волна, поглощенная Ратушей, выплеснулась обратно на площадь. Посреди этого потока бился какой-то человек.
— В Пале-Рояль! В Пале-Рояль! — кричала толпа.
— Да, друзья мои, да, мои добрые друзья, в Пале-Рояль! — повторял этот человек.
Но людское море, вышедшее из берегов, несло купеческого старшину не к Пале-Роялю, а к реке, словно намереваясь утопить его в Сене.
— О! — вскричал Жильбер, — вот еще один несчастный, которого они вот-вот прикончат. Попытаемся спасти хотя бы его.
Но не успел он договорить, как раздался пистолетный выстрел, и Флессель исчез в дыму.
В порыве возвышенного гнева Жильбер закрыл лицо руками; он проклинал этот народ, великий, но не сумевший остаться чистым и запятнавший победу тройным убийством!
Когда же он отнял руки от глаз, то увидел на остриях трех пик три головы Первая принадлежала Флесселю, вторая — де Лосму, третья — де Лоне.
Одна плыла над ступенями Ратуши, другая — посреди улицы Тиксерандери, третья — над набережной Пеллетье.
Все вместе они образовывали треугольник.
— О Бальзаме! Бальзамо! — со вздохом прошептал доктор. — Такой ли треугольник — символ свободы?
И, увлекая за собой Бийо и Питу, он устремился прочь от этого места.
Глава 20. СЕБАСТЬЕН ЖИЛЬБЕР
На углу улицы Планш-Мибрей доктор остановил фиакр и сел в него.
Бийо и Питу устроились рядом с ним.
— В коллеж Людовика Великого! — приказал Жильбер и погрузился в размышления, которые Бийо и Питу не смели нарушить.
Экипаж пересек Мост Менял, покатил по улице Сите, выехал на улицу Сен-Жак и вскоре остановился у ворот коллежа Людовика Великого.
Париж был объят волнением. Повсюду только и слышались толки о последних событиях; торжествующие рассказы о взятии Бастилии смешивались со слухами об убийствах на Гревской площади; лица выражали работу ума, выдавали движения души.
Жильбер даже не взглянул в окно; Жильбер не произнес ни слова. В народных восторгах всегда есть что-то комичное, и Жильбер не дорожил своим успехом у толпы Вдобавок ему казалось, что капли той крови, которой он не помешал пролиться, пятнают и его.
У дверей коллежа доктор вышел из фиакра и знаком приказал Бийо следовать за ним.
Питу из скромности остался сидеть в фиакре.
Себастьена еще не отпустили из лазарета: услышав о приезде доктора Жильбера, ректор самолично провел гостя к сыну.
Хотя Бийо не отличался особой наблюдательностью, но, зная характеры отца и сына, внимательно следил за их встречей.
Насколько слаб, раздражителен, нервен был Себастьен, когда им владело отчаяние, настолько спокойным и сдержанным он показал себя в радости.
Увидев отца, он побледнел и поначалу не мог выговорить ни слова. Губы его дрожали.
Затем он бросился Жильберу на шею, вскрикнув от радости так, как вскрикивают от боли, и долго молча сжимал его в объятиях.
Доктор ответил на это безмолвное объятие, также не произнеся ни слова, а потом долго глядел на сына с улыбкой, в которой было больше печали, чем радости.
Человек более проницательный, чем Бийо, сказал бы себе, что в прошлом у этого мужчины и этого мальчика — либо несчастье, либо преступление С Бийо Себастьен держался более непринужденно. Вначале он не видел никого, кроме отца, но затем заметил добряка-фермера, подбежал к нему и обнял за шею со словами;
— Вы молодец, господин Бийо, вы сдержали слово, и я вам благодарен.
— Что и говорить, господин Себастьен, это было нелегко, — отвечал Бийо. — Вашего отца так здорово закупорили, что нам пришлось на славу потрудиться, прежде чем мы до него добрались.
— Себастьен, — спросил доктор с тревогой, — вы себя хорошо чувствуете?
— Да, отец, — отвечал юноша, — я здоров, хотя меня и держат в лазарете. Жильбер улыбнулся.
— Я знаю, почему вы сюда попали, — сказал он. Юноша улыбнулся в свой черед.
— Вы ни в чем не нуждаетесь? — продолжал расспросы доктор.
— Благодаря вам ни в чем.
— В таком случае, друг мой, я повторю вам то, что говорил всегда: трудитесь. Это мой единственный наказ.
— Хорошо, отец.
— Я знаю, что для вас это слово не пустой и однообразный звук; в противном случае я не твердил бы его вам.
— Отец, не мне давать вам отчет, — сказал Себастьен, — спросите лучше господина Берардье, нашего превосходного ректора.
Доктор обернулся к г-ну Берардье, но тот знаком показал ему, что хотел бы поговорить с ним наедине.
— Подождите минутку, Себастьен, — сказал доктор и подошел к аббату Берардье.
Тем временем Себастьен с волнением спросил у Бийо:
— Сударь, все ли благополучно с Питу? Бедняги нет с вами.
— Он ждет у ворот, в фиакре.
— Отец, — попросил Себастьен, — позвольте господину Бийо привести сюда Питу; мне очень хочется его увидеть.
Жильбер кивнул, и Бийо вышел.
— Что вы хотели мне сказать? — спросил Жильбер у аббата Берардье.
— Я хотел сказать, сударь, что вашему сыну следует рекомендовать не труд, а отдых.
— Отчего же, господин аббат?
— Дело в том, что он — превосходный отрок, и все у нас любят его, как сына или брата, но… Аббат запнулся.
— Но что? — спросил встревоженный отец.
— Но если он не будет соблюдать осторожность, он может погибнуть.
— Отчего?
— От труда, который вы ему предписываете.
— От труда?
— Да, сударь, от труда. Если бы вы видели, как он сидит за партой, скрестив руки, уткнувшись в словарь, глядя в одну точку…
— Думая или грезя? — спросил Жильбер.
— Думая, сударь, подыскивая самое точное выражение, вспоминая старинный оборот, форму греческого или латинского слова; он проводит в этих раздумьях целые часы, да, впрочем, поглядите на него хоть теперь…
В самом деле, хотя отец отошел от Себастьена всего пять минут назад, а Бийо только что закрыл за собой дверь, юноша уже впал в задумчивость, близкую к экстазу.
— Часто это с ним случается? — спросил Жильбер с тревогой.
— Сударь, я склонен полагать, что это его обычное состояние. Посмотрите сами: он что-то ищет.
— Вы правы, сударь; впредь, если вы застанете его погруженным в такие поиски, прошу вас: развлеките его.
— Мне будет жаль это делать, ибо его письменные работы, должен вам заметить, когда-нибудь составят славу коллежа Людовика Великого. Предсказываю вам, что через три года ваш сын будет первым по всем предметам.
— Осторожнее, — возразил доктор, — эта сосредоточенность — проявление скорее слабости, нежели силы, симптом болезни, а не здоровья. Вы правы, господин аббат, этому ребенку не следует рекомендовать много трудиться или во всяком случае нужно научить его отличать труд от грез.
— Сударь, уверяю вас, что он трудится.
— Когда впадает в подобное состояние?
— Да, не случайно ведь он заканчивает все задания раньше других. Видите, как шевелятся его губы? Он повторяет урок.
— Так вот, когда он будет повторять урок таким образом, господин Берардье, развлеките его; урока он не забудет, зато станет себя лучше чувствовать.
— Вы думаете?
— Я уверен.
— Что ж! — ответил аббат. — Вам виднее, ведь вы, по мнению господ де Кондорсе и Кабаниса, — один из самых ученых людей нашего времени.
— Только, — предупредил Жильбер, — когда вы будете отвлекать его от грез, действуйте осторожно, говорите вначале тихо и лишь затем постепенно повышайте голос.
— Почему?
— Потому что тогда он будет возвращаться в мир, который только что покинул, постепенно.
Аббат взглянул на доктора с удивлением. Он был близок к тому, чтобы счесть его безумцем.
— Постойте, — сказал Жильбер, — сейчас вы убедитесь, что я говорю правду.
В эту минуту в комнату вошли Бийо и Питу. Питу с порога бросился к юному Жильберу.
— Ты хотел меня видеть, Себастьен? — спросил Питу, беря юношу за руку. — Спасибо тебе, ты так добр.
И он коснулся своими неуклюжими губами матового лба мальчика.
— Смотрите, — сказал Жильбер, схватив аббата за руку. В самом деле, Себастьен, внезапно отлученный сердечным поцелуем Питу от своих грез, покачнулся; лицо его из матового сделалось мертвенно бледным, голова поникла, словно шея уже не могла ее удержать, из груди вырвался горестный вздох. Прошло несколько секунд, затем на щеках юноши заиграл яркий румянец. Он покачал головой и улыбнулся.
— Ах, это ты, Питу, — сказал он. — Да, правда, я хотел тебя видеть.
Внимательно оглядев Питу, Себастьен спросил:
— Так ты сражался?
— Да, и очень храбро, — ответил Бийо.
— Отчего вы не взяли меня с собой? — сказал юноша с упреком. — Я бы тоже сражался, я бы хоть что-нибудь сделал для отца.
— Себастьен, — ответил на это Жильбер, подходя к сыну и прижимая его голову к своей груди, — ты сделаешь для отца гораздо больше, если будешь не сражаться за него, а исполнять его пожелания, если станешь образованным человеком, прославленным ученым.
— Как вы, отец? — спросил юноша с гордостью. — О, это моя мечта.
— Себастьен, — сказал доктор, — теперь, когда ты обнял и поблагодарил наших добрых друзей Бийо и Питу, мы могли бы погулять с тобой вдвоем по саду и поговорить.
— С радостью, отец. Я всего два или три раза в жизни оставался с вами наедине и помню наши разговоры так ясно, как будто все это было вчера.
— Вы позволите, господин аббат? — спросил Жильбер.
— Какие могут быть сомнения?
— Бийо, Питу, друзья мои, вы, наверное, голодны?
— Черт возьми, еще бы! — сказал Бийо. — Я не ел с утра, да и Питу, я думаю, не откажется перекусить.
— Я, конечно, умял не меньше буханки хлеба и два или три здоровых куска колбасы после того, как нас вытащили из воды, но после купания просыпается такой аппетит!..
— Ну, так ступайте в столовую, — сказал аббат Берардье, — вас накормят обедом.
— Да как же… — начал было Питу.
— Полно, не тушуйтесь, вас примут как дорогих гостей. К тому же, дорогой мой господин Питу, вы, кажется, нуждаетесь не только в трапезе?
Питу бросил на ректора взгляд, исполненный целомудрия.
— Что если бы вам предложили не только обед, но и штаны?
— Я бы согласился, господин аббат, — отвечал Питу.
— Ну что ж! В таком случае и штаны и обед ждут вас.
И аббат Берардье увел Бийо с Питу в одну сторону, меж тем как Жильбер с сыном, помахав им рукой, направили свои стопы в другую.
Они пересекли двор, где воспитанники коллежа проводили перемены, и вошли в маленький садик — вотчину преподавателей; этот тенистый уголок служил приютом почтенному аббату, когда ему приходила охота погрузиться в сочинения своих любимцев — Тацита и Ювенала Жильбер сел на деревянную скамейку в тени ломоноса и дикого винограда, привлек Себастьена к себе и, убрав рукой длинные волосы, упавшие юноше на лоб, сказал:
— Ну вот, мой мальчик, мы снова вместе. Себастьен поднял глаза к небу, — Благодарение Господу, отец, мы вместе. Жильбер улыбнулся:
— Если кого и благодарить за это, то не Господа, а храбрых парижан.
— Отец, — сказал мальчик, — не говорите, что Господь тут ни при чем; когда я вас увидел, мне в первое же мгновение стало ясно, что это чудо сотворил Господь.
— А Бийо?
— Бийо был орудием Господа, как карабин был орудием Бийо.
Жильбер задумался.
— Ты прав, мой мальчик, Господь — основа всего, что есть на свете. Но вернемся к тебе и поговорим немного, прежде чем снова расстаться.
— Неужели мы опять расстанемся?
— Надеюсь, ненадолго. В то самое время, когда меня арестовали, у Бийо украли мой ларец, содержащий бесценные бумаги. Мне необходимо узнать, кто виновен в моем аресте, кто похитил мой ларец.
— Хорошо, отец, я подожду, когда вы окончите свои поиски.
И мальчик вздохнул.
— Тебе грустно, Себастьен? — спросил доктор.
— Да.
— Отчего?
— Сам не знаю; мне кажется, я не создан для того, чтобы жить, как другие дети.
— Что ты такое говоришь?
— Правду.
— Объясни мне как следует, что ты имеешь в виду.
— У всех детей есть забавы, радости, а у меня — нет.
— У тебя нет забав и радостей?
— Я хочу сказать, отец, что игры с ровесниками меня не забавляют.
— Учтите, Себастьен, что такой характер мне не по душе. Умы, созданные для славы, подобны отборным плодам, которые поначалу всегда горьки, терпки, зелены и лишь потом достигают восхитительной сладости. Поверьте, дитя мое: быть молодым — большое счастье.
— Не моя вина, что я не умею быть молодым, — ответил Себастьен с меланхолической улыбкой.
В продолжение всего этого разговора Жильбер, сжимая руки сына в своих руках, пристально глядел ему в глаза.
— Ваш возраст, друг мой, — это время сева; в эту пору ничто из того, что заронила в вас учеба, еще не должно проступать наружу. В четырнадцать лет степенность — знак либо гордыни, либо болезни. Я спросил вас, хорошо ли вы себя чувствуете, вы отвечали, что хорошо. Теперь я спрашиваю вас, не гордец ли вы? Я предпочел бы услышать, что нет.
— Успокойтесь, отец, — сказал мальчик. — Я грущу не; от болезни и не от гордыни; нет, я грущу оттого, что у меня горе.
— Горе, бедное мое дитя! Какое же у тебя горе? Какое может быть горе в твоем возрасте? Расскажи мне все без утайки.
— Нет, отец, нет, не теперь. Вы ведь сказали, что торопитесь; у вас мало времени. Поговорим о моих безумствах в другой раз.
— Нет, Себастьен, иначе у меня будет неспокойно на душе. Расскажи мне о своем горе.
— По правде говоря, я не смею.
— Чего же ты боишься?
— Боюсь показаться вам одержимым, а еще боюсь огорчить вас своим рассказом.
— Ты больше огорчишь меня, если не откроешь мне своей тайны.
— Вы прекрасно знаете, отец, что у меня нет тайн от вас.
— В таком случае начинай свой рассказ.
— Честное слово, я не смею.
— Себастьен, ты ведь хочешь, чтобы тебя считали мужчиной?
— В этом все дело.
— Тогда наберись смелости!
— Ну, хорошо! Отец, источник моего горя — сон.
— Сон, который тебя пугает?
— И да, и нет; когда я вижу этот сон, мне не страшно, я просто переношусь в какой-то другой мир.
— Что ты хочешь сказать?
— Еще когда я был совсем мал, меня посещали эти видения. Вы ведь знаете, мне два или три раза случалось заблудиться в густом лесу, окружающем деревню, где я вырос.
— Да, я слышал об этом.
— Так вот, я заблудился, потому что шел следом за призраком.
— За призраком? — переспросил Жильбер, глядя на сына с изумлением, смешанным с ужасом.
— Понимаете, отец, вот что происходило: я играл с другими детьми, и, пока я не выходил за околицу деревни, пока я не оставался один, я никого не видел; но стоило мне выйти за околицу, как я начинал слышать подле себя что-то вроде шороха шелка; я протягивал руки, но не мог ухватить ничего, кроме воздуха; однако чем дальше я уходил, тем лучше различал призрак. Сначала это было дымчатое облако, затем дымка сгущалась и принимала форму человеческого тела. Это была женщина, она не столько шла, сколько скользила по воздуху, и чем темнее были уголки леса, куда она углублялась, тем явственнее становились очертания ее фигуры. Неведомая, странная, неодолимая сила влекла меня к этой женщине. Я шел за ней следом, вытянув руки и, подобно ей, не произнося ни слова: я не раз пытался окликнуть ее, но так и не смог выговорить ни единого звука; я шел за ней, не в силах догнать ее, а она не останавливалась и наконец таким же чудом, как возникла, начинала исчезать. Силуэт ее становился все бледнее и бледнее; плоть обращалась в дымку, дымка истончалась и пропадала из виду. А я без сил падал на землю в чаще леса. Там меня и находил Питу, иногда в тот же день, а иногда лишь назавтра.
Бийо и Питу устроились рядом с ним.
— В коллеж Людовика Великого! — приказал Жильбер и погрузился в размышления, которые Бийо и Питу не смели нарушить.
Экипаж пересек Мост Менял, покатил по улице Сите, выехал на улицу Сен-Жак и вскоре остановился у ворот коллежа Людовика Великого.
Париж был объят волнением. Повсюду только и слышались толки о последних событиях; торжествующие рассказы о взятии Бастилии смешивались со слухами об убийствах на Гревской площади; лица выражали работу ума, выдавали движения души.
Жильбер даже не взглянул в окно; Жильбер не произнес ни слова. В народных восторгах всегда есть что-то комичное, и Жильбер не дорожил своим успехом у толпы Вдобавок ему казалось, что капли той крови, которой он не помешал пролиться, пятнают и его.
У дверей коллежа доктор вышел из фиакра и знаком приказал Бийо следовать за ним.
Питу из скромности остался сидеть в фиакре.
Себастьена еще не отпустили из лазарета: услышав о приезде доктора Жильбера, ректор самолично провел гостя к сыну.
Хотя Бийо не отличался особой наблюдательностью, но, зная характеры отца и сына, внимательно следил за их встречей.
Насколько слаб, раздражителен, нервен был Себастьен, когда им владело отчаяние, настолько спокойным и сдержанным он показал себя в радости.
Увидев отца, он побледнел и поначалу не мог выговорить ни слова. Губы его дрожали.
Затем он бросился Жильберу на шею, вскрикнув от радости так, как вскрикивают от боли, и долго молча сжимал его в объятиях.
Доктор ответил на это безмолвное объятие, также не произнеся ни слова, а потом долго глядел на сына с улыбкой, в которой было больше печали, чем радости.
Человек более проницательный, чем Бийо, сказал бы себе, что в прошлом у этого мужчины и этого мальчика — либо несчастье, либо преступление С Бийо Себастьен держался более непринужденно. Вначале он не видел никого, кроме отца, но затем заметил добряка-фермера, подбежал к нему и обнял за шею со словами;
— Вы молодец, господин Бийо, вы сдержали слово, и я вам благодарен.
— Что и говорить, господин Себастьен, это было нелегко, — отвечал Бийо. — Вашего отца так здорово закупорили, что нам пришлось на славу потрудиться, прежде чем мы до него добрались.
— Себастьен, — спросил доктор с тревогой, — вы себя хорошо чувствуете?
— Да, отец, — отвечал юноша, — я здоров, хотя меня и держат в лазарете. Жильбер улыбнулся.
— Я знаю, почему вы сюда попали, — сказал он. Юноша улыбнулся в свой черед.
— Вы ни в чем не нуждаетесь? — продолжал расспросы доктор.
— Благодаря вам ни в чем.
— В таком случае, друг мой, я повторю вам то, что говорил всегда: трудитесь. Это мой единственный наказ.
— Хорошо, отец.
— Я знаю, что для вас это слово не пустой и однообразный звук; в противном случае я не твердил бы его вам.
— Отец, не мне давать вам отчет, — сказал Себастьен, — спросите лучше господина Берардье, нашего превосходного ректора.
Доктор обернулся к г-ну Берардье, но тот знаком показал ему, что хотел бы поговорить с ним наедине.
— Подождите минутку, Себастьен, — сказал доктор и подошел к аббату Берардье.
Тем временем Себастьен с волнением спросил у Бийо:
— Сударь, все ли благополучно с Питу? Бедняги нет с вами.
— Он ждет у ворот, в фиакре.
— Отец, — попросил Себастьен, — позвольте господину Бийо привести сюда Питу; мне очень хочется его увидеть.
Жильбер кивнул, и Бийо вышел.
— Что вы хотели мне сказать? — спросил Жильбер у аббата Берардье.
— Я хотел сказать, сударь, что вашему сыну следует рекомендовать не труд, а отдых.
— Отчего же, господин аббат?
— Дело в том, что он — превосходный отрок, и все у нас любят его, как сына или брата, но… Аббат запнулся.
— Но что? — спросил встревоженный отец.
— Но если он не будет соблюдать осторожность, он может погибнуть.
— Отчего?
— От труда, который вы ему предписываете.
— От труда?
— Да, сударь, от труда. Если бы вы видели, как он сидит за партой, скрестив руки, уткнувшись в словарь, глядя в одну точку…
— Думая или грезя? — спросил Жильбер.
— Думая, сударь, подыскивая самое точное выражение, вспоминая старинный оборот, форму греческого или латинского слова; он проводит в этих раздумьях целые часы, да, впрочем, поглядите на него хоть теперь…
В самом деле, хотя отец отошел от Себастьена всего пять минут назад, а Бийо только что закрыл за собой дверь, юноша уже впал в задумчивость, близкую к экстазу.
— Часто это с ним случается? — спросил Жильбер с тревогой.
— Сударь, я склонен полагать, что это его обычное состояние. Посмотрите сами: он что-то ищет.
— Вы правы, сударь; впредь, если вы застанете его погруженным в такие поиски, прошу вас: развлеките его.
— Мне будет жаль это делать, ибо его письменные работы, должен вам заметить, когда-нибудь составят славу коллежа Людовика Великого. Предсказываю вам, что через три года ваш сын будет первым по всем предметам.
— Осторожнее, — возразил доктор, — эта сосредоточенность — проявление скорее слабости, нежели силы, симптом болезни, а не здоровья. Вы правы, господин аббат, этому ребенку не следует рекомендовать много трудиться или во всяком случае нужно научить его отличать труд от грез.
— Сударь, уверяю вас, что он трудится.
— Когда впадает в подобное состояние?
— Да, не случайно ведь он заканчивает все задания раньше других. Видите, как шевелятся его губы? Он повторяет урок.
— Так вот, когда он будет повторять урок таким образом, господин Берардье, развлеките его; урока он не забудет, зато станет себя лучше чувствовать.
— Вы думаете?
— Я уверен.
— Что ж! — ответил аббат. — Вам виднее, ведь вы, по мнению господ де Кондорсе и Кабаниса, — один из самых ученых людей нашего времени.
— Только, — предупредил Жильбер, — когда вы будете отвлекать его от грез, действуйте осторожно, говорите вначале тихо и лишь затем постепенно повышайте голос.
— Почему?
— Потому что тогда он будет возвращаться в мир, который только что покинул, постепенно.
Аббат взглянул на доктора с удивлением. Он был близок к тому, чтобы счесть его безумцем.
— Постойте, — сказал Жильбер, — сейчас вы убедитесь, что я говорю правду.
В эту минуту в комнату вошли Бийо и Питу. Питу с порога бросился к юному Жильберу.
— Ты хотел меня видеть, Себастьен? — спросил Питу, беря юношу за руку. — Спасибо тебе, ты так добр.
И он коснулся своими неуклюжими губами матового лба мальчика.
— Смотрите, — сказал Жильбер, схватив аббата за руку. В самом деле, Себастьен, внезапно отлученный сердечным поцелуем Питу от своих грез, покачнулся; лицо его из матового сделалось мертвенно бледным, голова поникла, словно шея уже не могла ее удержать, из груди вырвался горестный вздох. Прошло несколько секунд, затем на щеках юноши заиграл яркий румянец. Он покачал головой и улыбнулся.
— Ах, это ты, Питу, — сказал он. — Да, правда, я хотел тебя видеть.
Внимательно оглядев Питу, Себастьен спросил:
— Так ты сражался?
— Да, и очень храбро, — ответил Бийо.
— Отчего вы не взяли меня с собой? — сказал юноша с упреком. — Я бы тоже сражался, я бы хоть что-нибудь сделал для отца.
— Себастьен, — ответил на это Жильбер, подходя к сыну и прижимая его голову к своей груди, — ты сделаешь для отца гораздо больше, если будешь не сражаться за него, а исполнять его пожелания, если станешь образованным человеком, прославленным ученым.
— Как вы, отец? — спросил юноша с гордостью. — О, это моя мечта.
— Себастьен, — сказал доктор, — теперь, когда ты обнял и поблагодарил наших добрых друзей Бийо и Питу, мы могли бы погулять с тобой вдвоем по саду и поговорить.
— С радостью, отец. Я всего два или три раза в жизни оставался с вами наедине и помню наши разговоры так ясно, как будто все это было вчера.
— Вы позволите, господин аббат? — спросил Жильбер.
— Какие могут быть сомнения?
— Бийо, Питу, друзья мои, вы, наверное, голодны?
— Черт возьми, еще бы! — сказал Бийо. — Я не ел с утра, да и Питу, я думаю, не откажется перекусить.
— Я, конечно, умял не меньше буханки хлеба и два или три здоровых куска колбасы после того, как нас вытащили из воды, но после купания просыпается такой аппетит!..
— Ну, так ступайте в столовую, — сказал аббат Берардье, — вас накормят обедом.
— Да как же… — начал было Питу.
— Полно, не тушуйтесь, вас примут как дорогих гостей. К тому же, дорогой мой господин Питу, вы, кажется, нуждаетесь не только в трапезе?
Питу бросил на ректора взгляд, исполненный целомудрия.
— Что если бы вам предложили не только обед, но и штаны?
— Я бы согласился, господин аббат, — отвечал Питу.
— Ну что ж! В таком случае и штаны и обед ждут вас.
И аббат Берардье увел Бийо с Питу в одну сторону, меж тем как Жильбер с сыном, помахав им рукой, направили свои стопы в другую.
Они пересекли двор, где воспитанники коллежа проводили перемены, и вошли в маленький садик — вотчину преподавателей; этот тенистый уголок служил приютом почтенному аббату, когда ему приходила охота погрузиться в сочинения своих любимцев — Тацита и Ювенала Жильбер сел на деревянную скамейку в тени ломоноса и дикого винограда, привлек Себастьена к себе и, убрав рукой длинные волосы, упавшие юноше на лоб, сказал:
— Ну вот, мой мальчик, мы снова вместе. Себастьен поднял глаза к небу, — Благодарение Господу, отец, мы вместе. Жильбер улыбнулся:
— Если кого и благодарить за это, то не Господа, а храбрых парижан.
— Отец, — сказал мальчик, — не говорите, что Господь тут ни при чем; когда я вас увидел, мне в первое же мгновение стало ясно, что это чудо сотворил Господь.
— А Бийо?
— Бийо был орудием Господа, как карабин был орудием Бийо.
Жильбер задумался.
— Ты прав, мой мальчик, Господь — основа всего, что есть на свете. Но вернемся к тебе и поговорим немного, прежде чем снова расстаться.
— Неужели мы опять расстанемся?
— Надеюсь, ненадолго. В то самое время, когда меня арестовали, у Бийо украли мой ларец, содержащий бесценные бумаги. Мне необходимо узнать, кто виновен в моем аресте, кто похитил мой ларец.
— Хорошо, отец, я подожду, когда вы окончите свои поиски.
И мальчик вздохнул.
— Тебе грустно, Себастьен? — спросил доктор.
— Да.
— Отчего?
— Сам не знаю; мне кажется, я не создан для того, чтобы жить, как другие дети.
— Что ты такое говоришь?
— Правду.
— Объясни мне как следует, что ты имеешь в виду.
— У всех детей есть забавы, радости, а у меня — нет.
— У тебя нет забав и радостей?
— Я хочу сказать, отец, что игры с ровесниками меня не забавляют.
— Учтите, Себастьен, что такой характер мне не по душе. Умы, созданные для славы, подобны отборным плодам, которые поначалу всегда горьки, терпки, зелены и лишь потом достигают восхитительной сладости. Поверьте, дитя мое: быть молодым — большое счастье.
— Не моя вина, что я не умею быть молодым, — ответил Себастьен с меланхолической улыбкой.
В продолжение всего этого разговора Жильбер, сжимая руки сына в своих руках, пристально глядел ему в глаза.
— Ваш возраст, друг мой, — это время сева; в эту пору ничто из того, что заронила в вас учеба, еще не должно проступать наружу. В четырнадцать лет степенность — знак либо гордыни, либо болезни. Я спросил вас, хорошо ли вы себя чувствуете, вы отвечали, что хорошо. Теперь я спрашиваю вас, не гордец ли вы? Я предпочел бы услышать, что нет.
— Успокойтесь, отец, — сказал мальчик. — Я грущу не; от болезни и не от гордыни; нет, я грущу оттого, что у меня горе.
— Горе, бедное мое дитя! Какое же у тебя горе? Какое может быть горе в твоем возрасте? Расскажи мне все без утайки.
— Нет, отец, нет, не теперь. Вы ведь сказали, что торопитесь; у вас мало времени. Поговорим о моих безумствах в другой раз.
— Нет, Себастьен, иначе у меня будет неспокойно на душе. Расскажи мне о своем горе.
— По правде говоря, я не смею.
— Чего же ты боишься?
— Боюсь показаться вам одержимым, а еще боюсь огорчить вас своим рассказом.
— Ты больше огорчишь меня, если не откроешь мне своей тайны.
— Вы прекрасно знаете, отец, что у меня нет тайн от вас.
— В таком случае начинай свой рассказ.
— Честное слово, я не смею.
— Себастьен, ты ведь хочешь, чтобы тебя считали мужчиной?
— В этом все дело.
— Тогда наберись смелости!
— Ну, хорошо! Отец, источник моего горя — сон.
— Сон, который тебя пугает?
— И да, и нет; когда я вижу этот сон, мне не страшно, я просто переношусь в какой-то другой мир.
— Что ты хочешь сказать?
— Еще когда я был совсем мал, меня посещали эти видения. Вы ведь знаете, мне два или три раза случалось заблудиться в густом лесу, окружающем деревню, где я вырос.
— Да, я слышал об этом.
— Так вот, я заблудился, потому что шел следом за призраком.
— За призраком? — переспросил Жильбер, глядя на сына с изумлением, смешанным с ужасом.
— Понимаете, отец, вот что происходило: я играл с другими детьми, и, пока я не выходил за околицу деревни, пока я не оставался один, я никого не видел; но стоило мне выйти за околицу, как я начинал слышать подле себя что-то вроде шороха шелка; я протягивал руки, но не мог ухватить ничего, кроме воздуха; однако чем дальше я уходил, тем лучше различал призрак. Сначала это было дымчатое облако, затем дымка сгущалась и принимала форму человеческого тела. Это была женщина, она не столько шла, сколько скользила по воздуху, и чем темнее были уголки леса, куда она углублялась, тем явственнее становились очертания ее фигуры. Неведомая, странная, неодолимая сила влекла меня к этой женщине. Я шел за ней следом, вытянув руки и, подобно ей, не произнося ни слова: я не раз пытался окликнуть ее, но так и не смог выговорить ни единого звука; я шел за ней, не в силах догнать ее, а она не останавливалась и наконец таким же чудом, как возникла, начинала исчезать. Силуэт ее становился все бледнее и бледнее; плоть обращалась в дымку, дымка истончалась и пропадала из виду. А я без сил падал на землю в чаще леса. Там меня и находил Питу, иногда в тот же день, а иногда лишь назавтра.