— Нет, но такой может найтись, хотя я его и не знаю, я ведь знаю не всех.
   — Да уж я думаю, черт возьми! Питу перекрестился.
   — Что ты делаешь, безбожник?
   — Вы бранитесь, господин аббат, вот я и крещусь.
   — Да неужели! Послушайте, господин шалопай, вы зачем явились ко мне? Чтобы меня тиранить?
   — Тиранить вас! — повторил Питу.
   — Вот видишь, ты не понимаешь! — торжествовал аббат.
   — Нет, господин аббат, я понимаю. Благодаря вам, я знаю корни: тиранить происходит от латинского tyrannus — повелитель, властитель. Это слово пришло в латынь из греческого: tyrannos по-гречески господин.
   — Ах ты, плут, — возмутился аббат, все больше поражаясь, — похоже, ты еще что-то помнишь, даже то, чего ты не знал.
   — Хм, — произнес Питу с притворной скромностью.
   — Почему же в те времена, когда ты учился у меня, ты никогда так он отвечал?
   — Потому что в те времена, когда я был у вас, господин аббат, ваше присутствие смущало меня; потому что своим деспотизмом вы не давали проявиться моему уму и моей памяти, а теперь свобода выпустила мои знания на волю. Да, свобода, слышите? — настаивал Питу, поднимая голову, — свобода!
   — Ах, шельма!
   — Господин аббат, — произнес Питу внушительно и даже не без угрозы, — господин аббат, не браните меня: contumelia non argumentum, — говорит оратор: брань не довод.
   — Я смотрю, шалопай, ты считаешь, что я не пойму твою латынь и потому переводишь на французский! — в ярости закричал аббат.
   — Это не моя латынь, господин аббат, это латынь Цицерона, то есть человека, который, сравнив вашу речь с его собственной, несомненно нашел бы у вас даже больше варваризмов, чем вы находите у меня.
   — Надеюсь, ты не ждешь, — сказал аббат Фортье, поколебленный в своих основополагающих принципах, — надеюсь, ты не ждешь, что я стану спорить с тобой.
   — Отчего бы и нет? Если в спорах рождается истина: abstrusum versis silicum.
   — Однако! — закричал аббат Фортье. — Шалопай прошел школу у революционеров.
   — Вовсе нет, вы ведь говорите, что революционеры болваны и невежды.
   — Да, именно так я и говорю.
   — Но тогда вы рассуждаете неверно, господин аббат, и ваш силлогизм построен неправильно.
   — Построен неправильно! Я неправильно построил силлогизм?
   — Конечно, господин аббат. Питу рассуждает и говорит верно; Питу был в школе революционеров, значит, революционеры рассуждают и говорят верно. Это неизбежно вытекает из ваших рассуждении.
   — Скотина! грубиян! дурень!
   — Не обходитесь со мной так грубо, господин аббат: objurgatio imbellem animum arguit — гнев выдает слабость.
   Аббат пожал плечами.
   — Что вы можете ответить? — сказал Питу.
   — Ты говоришь, что революционеры верно говорят и верно рассуждают. Но назови мне хоть одного из этих несчастных, одного-единственного, который умеет читать и писать?
   — Я, — с уверенностью сказал Питу.
   — Читать я не говорю, но писать?
   — Писать! — повторил Питу.
   — Писать без ошибок.
   — Умею.
   — Хочешь, побьемся об заклад, что ты не напишешь под мою диктовку страницу, не сделав четырех ошибок?
   — Хотите, побьемся об заклад, что вы не напишете под мою диктовку полстраницы, не сделав двух ошибок?
   — Только этого недоставало!
   — Ну что ж! Давайте. Я поищу для вас причастия и возвратные глаголы. Я приправлю это толикой que, которые я знаю, и выиграю пари.
   — Будь у меня побольше времени… — сказал аббат.
   — Вы проиграли бы.
   — Питу, Питу, вспомни пословицу: Pitoueus Angelus asinus est
   .
   — Ну, пословиц каких только нет. Знаете, какие пословицы нашептал мне тростник Вуала?
   — Нет, но мне любопытно услышать, мэтр Мидас.
   — Fontierus abbas forte fortis.
   — Сударь! — воскликнул аббат.
   — Вольный перевод: аббат Фортье не всякий день силен.
   — К счастью, — сказал аббат, — мало обвинять, надо еще доказать.
   — Увы, господин аббат, это так легко. Чему вы учите своих учеников?
   — Но…
   — Следите за моими рассуждениями. Чему вы учите своих учеников?
   — Тому, что я знаю.
   — Хорошо! Запомните, вы сказали: тому, что я знаю.
   — Да, тому, что я знаю, — повторил аббат уже не так уверенно, ибо чувствовал, что за время своего отсутствия этот странный борец изучил неведомые приемы. — Да, я так сказал, и что?
   — Ну что ж! Раз Вы учите своих учеников тому, что вы знаете, посмотрим, что вы знаете?
   — Латынь, французский, греческий, историю, географию, арифметику, алгебру, астрономию, ботанику, нумизматику.
   — Что-нибудь еще? — спросил Питу.
   — Но…
   — Подумайте, подумайте.
   — Рисование.
   — Еще.
   — Черчение.
   — Еще.
   — Механику.
   — Это раздел математики, ну да ладно, еще.
   — Слушай-ка, к чему ты клонишь?
   — Да вот к чему: вот вы подробно перечислили, что вы знаете, а теперь посчитайте, чего вы не знаете. Аббат передернулся.
   — Ах, я вижу, мне придется вам помочь, — сказал Питу. — Вы не знаете ни немецкого, ни древнееврейского, ни арабского, ни санскрита, — четырех основных языков. Я уж не говорю об остальных, которых не счесть. Вы не знаете естественной истории, химии, физики.
   — Господин Питу…
   — Не прерывайте меня; итак, вы не знаете физики, тригонометрии; не знаете медицины, не знаете акустики, навигации; не знаете всего, что связано с гимнастическими науками.
   — Что ты сказал?
   — Я сказал «гимнастическими», от греческого gymnaza ехегсое, которое происходит от gymnos — обнаженный, потому что атлеты тренировались нагишом.
   — Да ведь это я всему этому тебя научил! — вскричал аббат, едва ли не радуясь победе своего ученика.
   — Верно.
   — Спасибо, что хоть в этом ты со мной соглашаешься.
   — С признательностью, господин аббат. Так мы говорили о том, что вы не знаете…
   — Довольно! Конечно, я не знаю больше, чем знаю.
   — Значит, вы согласны, что многие знают больше вас?
   — Возможно.
   — Это несомненно, и чем больше человек знает, тем больше он видит, что ничего не знает. Эти слова принадлежат Цицерону.
   — И какой же отсюда вывод?
   — Сейчас скажу.
   — Посмотрим, какой ты сделаешь вывод, надеюсь, правильный.
   — Мой вывод таков: ввиду вашего относительного невежества вы должны бы иметь больше снисхождения к относительной учености других людей. Это является двойной добродетелью, virtus duplex, которая, как уверяют, была свойственна Фенелону; он был не менее учен, чем вы, и меж тем отличался христианским милосердием к человечеству.
   Аббат зарычал от ярости.
   — Змея! — возопил он. — Змея подколодная!
   — Ты бранишься и не отвечаешь мне! — так отвечал один из греческих мудрецов. Я мог бы сказать вам это по-гречески, но я вам уже говорил почти то же самое по-латыни.
   — Вот еще одно следствие революционных учений, — сказал аббат.
   — Какое?
   — Они внушили тебе, что ты был мне ровня.
   — Коли и так, это не дает вам права делать в этой фразе грамматическую ошибку.
   — Как это?
   — Я говорю, что вы только что сделали грубую грамматическую ошибку.
   — Вот это мило, и какую же?
   — Вот какую. Вы сказали: «Революционные учения внушили тебе, что ты был мне ровня».
   — И что?
   — А вот что: «был» в прошедшем времени.
   — Да, черт возьми.
   — А нужно настоящее.
   — А! — сказал аббат краснея.
   — Переведите-ка эту фразу на латынь, и вы увидите, какой громадный солецизм даст вам глагол, поставленный в прошедшем времени.
   — Питу, Питу! — воскликнул аббат, которому в такой эрудиции почудилось нечто сверхъестественное. — Питу, какой демон нашептывает тебе все эти нападки на старого человека и на церковь?
   — Но, господин аббат, — возразил Питу, несколько растроганный оттенком неподдельного отчаяния, прозвучавшего в этих словах. — Мне внушает их не демон, и я на вас вовсе не нападаю. Просто вы продолжаете считать меня за дурака и забываете, что все люди равны.
   Аббат снова разозлился.
   — Чего я никогда не потерплю, — сказал он, — так это чтобы в моем присутствии произносили такие богохульства. Ты, ты — ровня человеку, которого Бог и труд учили уму-разуму целых шестьдесят лет! Никогда, никогда!
   — Проклятье! Спросите у господина де Лафайета, который провозгласил права человека.
   — У этого королевского шута, сеющего семя раздора, предателя!
   Питу опешил:
   — Господин де Лафайет королевский шут, господин де Лафайет семя раздоров, господин де Лафайет предатель?! Нет, это вы богохульствуете, господин аббат! Вы что же, три месяца жили под стеклянным колпаком? Вы что же, не знаете, что этот королевский шут — единственный верный слуга короля? Что это семя раздора — залог общественного спокойствия? Что этот предатель — достойнейший из французов?
   — Боже мой, — произнес аббат, — мог ли я когда-нибудь думать, что королевская власть падет так низко и такой оболтус, — аббат показал на Питу,
   — будет ссылаться на Лафайета, как в прежние времена люди ссылались на Аристида или Фокиона!
   — Ваше счастье, что вас не слышит народ, господин аббат, — неосторожно заметил Питу.
   — А! — победно вскричал аббат. — Вот оно, твое истинное лицо! Ты угрожаешь! Народ! Какой народ? Тот самый народ, который подло перерезал королевских офицеров, тот самый народ, который рылся во внутренностях своих жертв! Да, народ господина де Лафайета, народ господина Байи, народ господина Питу! Ну, что же ты медлишь? Беги, донеси на меня скорее революционерам Виллер-Котре! Что же ты не тащишь меня в Пле? Что же не засучиваешь рукава, чтобы повесить меня на фонаре? Давай, Питу, macte animo, Питу! Sursum, sursum
   , Питу! Давай, давай, где веревка? Где виселица! Вот палач: Macte animo generose Pitoue
   .
   — Sic itur ad astra
   , — продолжил Питу сквозь зубы просто из желания закончить стих и не замечая, что сказал людоедский каламбур.
   Но увидев, как разъярился аббат, Питу понял, что сказал что-то не то — Ах, вот как! — завопил аббат. — Вот, значит, как я пойду к звездам! Ах, так ты прочишь мне виселицу!
   — Но я ничего подобного не говорил! — вскричал Питу, начиная ужасаться тому, какой Оборот принимает их спор.
   — Ты сулишь мне небо несчастного Фулона, злополучного Бертье!
   — Да нет же, господин аббат!
   — Ты, как я погляжу, уже готов накинуть мне петлю на шею, живодер; ведь это ты на Ратушной площади взбирался на фонарь и своими отвратительными паучьими лапами тянул к себе жертвы!
   Питу зарычал от гнева и негодования.
   — Да, это ты, я узнаю тебя, — продолжал аббат в пророческом вдохновении, делавшем его похожим на Иодая, — узнаю тебя! Катилина, это ты!
   — Да что же это! — взревел Питу. — Да знаете ли вы, что вы говорите ужасные вещи, господин аббат! Да знаете ли вы, что вы меня оскорбляете в конце концов?
   — Я тебя оскорбляю!
   — Да знаете ли вы, что если так пойдет и дальше, я буду жаловаться в Национальное собрание? Аббат рассмеялся с мрачной иронией:
   — Ну-ну, иди жалуйся.
   — И знаете ли вы, что есть наказание против недостойных граждан, которые оскорбляют честных граждан?
   — Фонарь!
   — Вы недостойный гражданин.
   — Веревка! Веревка!.. Понял! Понял! — закричал вдруг аббат, пораженный неожиданной догадкой, в приступе благородного негодования. — Да, каска, каска, это он!
   — Что такое? — изумился Питу. — При чем тут моя каска?
   — Человек, который вырвал дымящееся сердце Бертье, человеконенавистник, который положил его, окровавленное, на стол перед избирателями, был в каске, человек в каске — это ты, Питу; человек в каске — это ты, чудовище; вон, вон, вон!
   И при каждом «вон!», произнесенном трагическим тоном, аббат делал шаг вперед, наступая на Питу, а Питу отступал на шаг назад.
   В ответ на это обвинение, которое, как читатель знает, было совершенно несправедливым, бедный малый отбросил подальше каску, которой он так гордился и которая упала на мостовую с глухим стуком, ибо под медь был подложен картон.
   — Вот видишь, несчастный, — закричал аббат, — ты сам признался!
   И он встал в позу Лекена в роли Оросмана, когда тот, найдя письмо, обвиняет Заиру.
   — Погодите, погодите, — сказал Питу, выведенный из себя подобным обвинением, — вы преувеличиваете, господин аббат.
   — Я преувеличиваю; значит, ты вешал немножко, значит, ты потрошил немножко, бедное дитя!
   — Господин аббат, вы же знаете, что это не я, вы же знаете, что это Питт.
   — Какой Питт?
   — Питт младший, сын Питта старшего, лорда Чатама, который давал деньги со словами: «Пусть не жалеют денег и не дают мне никакого отчета». Если бы вы понимали по-английски, я сказал бы вам это по-английски, но вы ведь не понимаете.
   — Ты хочешь сказать, что ты знаешь по-английски?
   — Меня научил господин Жильбер.
   — За три недели? Жалкий обманщик!
   Питу увидел, что пошел по неправильному пути.
   — Послушайте, господин аббат, — сказал он, — я больше ни о чем с вами не спорю, у вас свои взгляды, у меня — свои.
   — Да неужели?
   — Каждый волен иметь свои взгляды.
   — Ты признаешь это. Господин Питу позволяет мне иметь собственные взгляды; благодарю вас, господин Питу.
   — Ну вот, вы опять сердитесь. Если так будет продолжаться, мы никогда не дойдем до того, что меня к вам привело.
   — Несчастный! Так тебя что-то привело? Ты, может быть, избран депутатом?
   — И аббат насмешливо расхохотался.
   — Господин аббат, — сказал Питу, отброшенный аббатом на позиции, которые он хотел занять с самого начала спора. — Господин аббат, вы знаете, как я всегда уважал ваш характер.
   — Ну-ну, поговорим теперь об этом.
   — И как я неизменно восхищался вашей ученостью, — прибавил Питу.
   — Змея подколодная! — сказал аббат.
   — Я! — произнес Питу. — Да что вы!
   — Ну, о чем ты собрался меня просить? Чтобы я взял тебя обратно? Нет, нет, я не порчу моих учеников; нет, в тебя проник вредоносный яд, его невозможно вытравить. Ты погубишь мои молодые побеги: infecit pabula tabo.
   — Но, господин аббат…
   — Нет, даже не проси меня об этом, если хочешь поесть, ибо я полагаю, что свирепые вешатели из Парижа испытывают голод, как все обычные люди. Они испытывают голод! О боги! В конце концов, если ты требуешь, чтобы я бросил тебе кусок свежего мяса, ты его получишь. Но за порогом, в плошке — так в Риме хозяева кормили псов.
   — Господин аббат, — сказал Питу, расправив плечи, — я не прошу у вас пропитания; я, слава Богу, могу прокормиться сам! И я не хочу никому быть в тягость.
   — А! — удивился аббат.
   — Я живу, как все живут, не побираясь, благодаря изобретательности, которой одарила меня природа. Я живу своим трудом и, более того, настолько далек от мысли быть в тягость моим согражданам, что многие из них выбрали меня командиром.
   — Да? — произнес аббат с таким изумлением и таким ужасом, словно наступил на змею.
   — Да, да, выбрали меня командиром, — любезно повторил Питу.
   — Командиром чего?
   — Командиром войска свободных людей, — отвечал Питу.
   — О Боже мой! — вскричал аббат. — Несчастный сошел с ума.
   — Командиром Национальной гвардии Арамона, — закончил Питу с притворной скромностью.
   Аббат наклонился к Питу, чтобы лучше разглядеть в его чертах подтверждение своих слов.
   — В Арамоне есть Национальная гвардия! — взревел он.
   — Да, господин аббат.
   — И ты ее командир?
   — Да, господин аббат.
   — Ты, Питу?
   — Я, Питу.
   Аббат воздел руки горе, как Финей.
   — Какая мерзость! — пробормотал он.
   — Вам, должно быть, известно, господин аббат, — ласково сказал Питу, — что Национальная гвардия призвана охранять жизнь, свободу и собственность граждан.
   — О, о! — в отчаянии стонал старик.
   — Ив деревне она должна быть особенно хорошо вооружена, дабы противостоять бандам разбойников, — продолжал Питу.
   — Бандам, главарем которых ты являешься! — вскричал аббат. — Бандам грабителей, бандам поджигателей, бандам убийц!
   — О, не путайте, дорогой господин аббат, — надеюсь, когда вы увидите моих солдат, вы поймете, что никогда еще более честные граждане…
   — Замолчи! Замолчи!
   — Не сомневайтесь, господин аббат: мы ваши подлинные защитники, доказательство чему — то, что я пришел прямо к вам.
   — Зачем? — спросил аббат.
   — Да вот… — сказал Питу, почесывая в затылке и глядя, куда упала его каска, чтобы понять, не слишком ли далеко он отступит за линию обороны, если пойдет и подберет эту существенную часть своего военного обмундирования.
   Каска валялась всего в нескольких шагах от парадной двери, выходящей на улицу Суассон.
   — Я спросил тебя, зачем? — повторил аббат.
   — Так вот, господин аббат, — сказал Питу, пятясь на два шага по направлению к каске, — позвольте мне изложить причину моего прихода в надежде на вашу мудрость.
   — Вступление закончено, — пробормотал аббат, — теперь переходи к повествованию.
   Питу сделал еще два шага по направлению к своей каске.
   Но всякий раз как Питу делал два шага назад, к своей каске, аббат, чтобы сохранить разделявшее их расстояние, делал два шага вперед, к Питу.
   — Так вот, — сказал Питу, начиная храбриться по мере приближения к орудию обороны, — солдатам необходимы ружья, а у нас их нет.
   — Ах, у вас нет ружей! — вскричал аббат, притопывая от радости. — У них нет ружей! Ах, вот, право, бравые солдаты!
   — Но, господин аббат, — сказал Питу, делая еще два шага к каске, — когда нет ружей, их находят.
   — Да, — сказал аббат, — и вы их ищете? Питу поднял каску.
   — Да, господин аббат, — ответил он.
   — И где же?
   — У вас, — сказал Питу, нахлобучивая каску.
   — Ружья! У меня! — удивился аббат.
   — Да; у вас в них нет недостатка.
   — А, мой музей! — возопил аббат. — Ты пришел, чтобы ограбить мой музей! Кирасы наших древних богатырей на груди этих негодяев! Господин Питу, я вам уже сказал, вы сошли с ума. Шпаги испанцев из Альмансы, пики швейцарцев из Мариньяно, чтобы вооружить господина Питу и иже с ним. Ха-ха-ха!
   И аббат рассмеялся презрительным и грозным смехом, от которого по жилам Питу пробежала дрожь.
   — Нет, господин аббат, — сказал он, — нам нужны не пики швейцарцев из Мариньяно и не шпаги испанцев из Альмансы; нет, это оружие нам не подходит.
   — Хорошо, что ты хоть это понимаешь.
   — Нет, господин аббат, нам нужно не это оружие.
   — Тогда какое же?
   — Добрые ружья, господин аббат, добрые ружья, которые я часто чистил в наказание в те времена, когда имел честь учиться под вашим началом: dum me Galatea tenebat
   , — добавил Питу с любезной улыбкой.
   — Ишь, чего захотел! — сказал аббат, чувствуя, как от улыбки Питу его редкие волосы встают дыбом. — Ишь, чего! Мои ружья!
   — То есть единственное ваше оружие, которое не имеет никакой исторической ценности и может сослужить хорошую службу.
   — Ах, вот в чем дело, — сказал аббат, поднося руку к рукоятке своей плетки, словно капитан к эфесу шпаги. — Ах, вот в чем состоят твои предательские планы!
   Питу перешел от требования к просьбе:
   — Господин аббат, отдайте нам эти тридцать ружей.
   — Назад! — произнес аббат, наступая на Питу.
   — И вы заслужите славу, — сказал Питу, отступая на шаг, — человека, который помог освободить страну от угнетателей.
   — Чтобы я дал в руки врагов оружие против себя и своих единомышленников!
   — вскричал аббат. — Чтобы я дал врагам оружие, из которого они будут в меня стрелять!
   И, вынув из-за пояса плетку, он замахнулся на Питу:
   — Никогда! Никогда!
   — Господин аббат, ваше имя будет упомянуто в газете господина Прюдома.
   — Мое имя в газете господина Прюдома! — взревел аббат.
   — С похвалой вашей гражданской доблести.
   — Лучше позорный столб и галеры!
   — Так вы отказываетесь отдать ружья? — спросил Питу без большой уверенности в голосе.
   — Отказываюсь, убирайся вон! И аббат указал Питу на дверь.
   — Но это произведет дурное впечатление, — сказал Питу, — вас обвинят в недостатке гражданских чувств, в предательстве. Господин аббат, умоляю вас, не подвергайте себя этому.
   — Сделай из меня мученика, Нерон! Это все, о чем я прошу! — воскликнул аббат с горящими глазами, больше похожий на палача, чем на жертву.
   Во всяком случае, такое впечатление он произвел на Питу, и Питу снова попятился.
   — Господин аббат, — сказал он, делая шаг назад, — я мирный депутат, борец за восстановление порядка, я пришел…
   — Ты пришел, чтобы разграбить мое оружие, как твои сообщники грабили Дом Инвалидов.
   — За что удостоились многочисленных похвал, — сказал Питу.
   — А ты здесь удостоишься многочисленных ударов плеткой, — посулил аббат.
   — О, господин Фортье, — сказал Питу, хорошо знакомый с плеткой аббата, — вы не станете так нарушать права человека.
   — А вот ты сейчас увидишь, мерзавец! Подожди у меня!
   — Господин аббат, меня защищает мое звание посланника.
   — Вот я тебя!
   — Господин аббат! Господин аббат!! Господин аббат!!! Питу дошел до двери, выходящей на улицу; теперь надо было принять бой или бежать. Но для того, чтобы бежать, необходимо было открыть дверь, а для того, чтобы открыть дверь, надо было обернуться.
   При этом, оборачиваясь, Питу подставлял ударам противника незащищенную часть своей особы, которую толком не закрывает даже кираса.
   — Ах, так тебе понадобились мои ружья! — сказал аббат — Так ты пришел за моими ружьями… Так ты мне говоришь: ружья или смерть!..
   — Господин аббат, я ничего такого не говорил, — оправдывался Питу.
   — Ну что ж? Ты знаешь, где они, мои ружья, можешь задушить меня, чтобы ими завладеть. Только через мой труп.
   — Я на это не способен, господин аббат.
   И Питу, положив руку на щеколду и глядя на поднятую руку аббата, считал уже не число ружей, хранящихся в арсенале аббата, но число ударов, могущих слететь с хвоста его плетки.
   — Так значит, господин аббат, вы не хотите отдать мне ружья?
   — Нет, я не хочу тебе их отдать.
   — Вы не хотите раз?
   — Нет.
   — Вы не хотите два?
   — Нет.
   — Вы не хотите три?
   — Нет, нет и нет.
   — Ну что ж, — произнес Питу. — Оставьте их себе.
   И он быстро обернулся и бросился в приоткрытую дверь.
   Но как он ни торопился, мудрая плетка успела со свистом опуститься и так сильно хлестнуть Питу пониже спины, что, несмотря на всю свою храбрость, покоритель Бастилии не мог сдержать крика боли.
   На этот крик выбежали несколько соседей и к своему глубокому удивлению увидели Питу, бегущего сломя голову с каской и саблей, и аббата Фортье, размахивающего своей плеткой, как карающий ангел огненным мечом.

Глава 65. ПИТУ-ДИПЛОМАТ

   Итак, Питу был жестоко обманут в своих надеждах.
   Разочарование его не знало пределов. Такого сокрушительного поражения не потерпел сам Сатана, когда Господь низвергнул его из рая в ад. К тому же Сатана после падения сделался князем тьмы, а Питу, сраженный аббатом Фортье, остался прежним Питу.
   Как возвратиться теперь к тем, кто избрали его своим командиром? Как, дав им столько опрометчивых обещаний, осмелиться признаться, что ты просто бахвал, хвастун, который, напялив каску и нацепив саблю, не может справиться со стариком аббатом и безропотно сносит от него удары плеткой по заднице?
   Пообещать уговорить аббата Фортье и не суметь выполнить обещание — какая непростительная ошибка!
   Укрывшись в первом же попавшемся овраге, Питу обхватил голову руками и погрузился в размышления.
   Он надеялся умаслить аббата Фортье, говоря с ним по-гречески и по-латыни. По простоте душевной он обольщался надеждой подкупить Цербера медовой коврижкой велеречия, но коврижка оказалась горькой и Цербер укусил соблазнителя за руку, даже не дотронувшись до приманки. Все пошло насмарку.
   Вот в чем дело: аббат Фортье ужасно самолюбив, а Питу не взял этого в расчет; аббата Фортье сильнее оскорбило замечание Питу касательно его грамматической ошибки, чем намерение того же Питу изъять из его, аббата Фортье, арсенала тридцать ружей.
   Добросердечные от природы юноши всегда заблуждаются, полагая своих противников людьми безупречными.
   Меж тем аббат Фортье, как выяснилось, был пламенный роялист и горделивый филолог.
   Питу горько упрекал себя за то, что дважды — своими замечаниями по поводу глагола быть и своими речами по поводу революции — навлек на себя гнев аббата. Ведь он не первый день имел дело со своим учителем и не должен был сердить его. Вот в чем заключалась истинная ошибка Питу, которую он осознал, как это всегда и бывает, слишком поздно.
   Он вел себя неправильно; оставалось решить, какое поведение было бы правильным.
   Правильным было бы употребить все свое красноречие для того, чтобы убедить аббата Фортье в своей преданности королю, а главное — пропустить мимо ушей грамматические ошибки учителя.
   Правильным было бы внушить аббату, что арамонская национальная гвардия защищает интересы контрреволюции.
   Правильным было бы пообещать, что она будет сражаться на стороне короля.
   А самое главное — правильным было бы не говорить ни слова о злосчастном глаголе быть.
   Тогда аббат, вне всякого сомнения, распахнул бы двери своих кладовых и своего арсенала, дабы храброе войско и его героический предводитель с оружием в руках могли отстаивать монархию.
   Такая ложь именуется дипломатией. Порывшись в памяти, Питу вспомнил на этот счет немало историй из далекого прошлого.
   Он вспомнил Филиппа Македонского, который столько раз нарушал свои клятвы и тем не менее прослыл великим человеком.