Страница:
Тот, кого во всем этом обвиняли, был молодой еще человек, лет тридцати-тридцати двух, щеголевато одетый, едва ли не улыбающийся под градом ударов и ругательств; он с полнейшей беззаботностью смотрел на дощечки с оскорбительными надписями и спокойно беседовал с Ривьером.
Два человека из толпы, раздраженные его невозмутимым видом, старались испугать его и лишить самообладания. Они пристроились на подножках кабриолета и приставили к груди Бертье штыки своих ружей.
Но Бертье отличался безрассудной храбростью, и ему все было нипочем; он продолжал беседовать с избирателем, словно эти ружья были невинными принадлежностями кабриолета.
Толпа, разозлившаяся на такое пренебрежение, столь отличное от недавнего ужаса Фулона, ревела, с нетерпением ожидая мгновения, когда можно будет наконец перейти от угроз к расправе.
И тут Бертье заметил, что у него перед носом размахивают каким-то жутким окровавленным предметом — неожиданно он узнал в нем голову своего тестя.
Голову поднесли к его губам, заставляя поцеловать ее.
Господин Ривьер с негодованием отстранил пику рукой.
Бертье знаком поблагодарил его и даже не обернулся, чтобы проводить глазами этот мрачный трофей, который палачи несли вслед за кабриолетом, прямо над головой своей новой жертвы.
Так экипаж доехал до Гревской площадь, где спешно отряженная охрана с великим трудом препроводила пленника в Ратушу и передала в руки избирателей.
Предприятие было столь важным и опасным, что Лафайет снова побледнел, а у мэра снова громко заколотилось сердце.
Толпа набросилась на кабриолет, оставленный у крыльца Ратуши, доломала его, после чего заняла нее лучшие для наблюдения места, поставила часовых охранять все входы и выходы и приготовила новые веревки для фонарей.
Увидев Бертье, который спокойно поднимался по парадной лестнице Ратуши, Бийо не мог сдержать горьких слез и в отчаянии рвал на себе волосы.
Питу, предположив, что казнь Фулона уже свершилась, поднялся от реки на набережную; увидев ненавистного Бертье, чью вину в его глазах усугубляло еще и то, что он подарил серьги Катрин, Питу забыл о своей вражде и рыдая спрятался позади скамейки, чтобы ничего не видеть.
Тем временем Бертье, войдя в залу совета, как ни в чем не бывало, беседовал с избирателями.
С большинством из них он был знаком, с иными даже дружен.
Но они сторонились его в ужасе, который вселяет в робкие души связь с человеком, имеющим дурную репутацию.
Вскоре около Бертье остались только Байи да Лафайет.
Бертье расспросил о подробностях гибели тестя, затем, пожав плечами, проговорил:
— Да, я все понимаю. Нас ненавидят, потому что мы — орудия пытки: посредством нас королевская власть истязает людей.
— Вас обвиняют в тяжких преступлениях, сударь, — строго сказал Байи.
— Сударь, — возразил Бертье, — если бы я совершил все эти преступления, я был бы либо недочеловек, либо сверхчеловек, хищное животное либо демон: но я надеюсь, меня будут судить как человека, и тогда все прояснится.
— Несомненно, — отвечал Байи.
— Ну что ж! — продолжал Бертье. — Это все, что мне нужно. Я сохранил все бумаги, из них видно, чьи приказы я выполнял и кто во всем виноват.
В ответ избиратели не сговариваясь бросили взгляд на площадь, откуда несся оглушительный шум.
Бертье понял, что это означает.
Тогда Бийо, протиснувшись сквозь толпу, окружавшею Байн, подошел к интенданту и протянул ему свою большую добрую ладонь:
— Добрый день, господин де Савиньи.
— Смотри-ка! Это ты, Бийо! — воскликнул Бертье смеясь и крепко пожимая протянутую ему руку. — Так ты, мой славный фермер, так выгодно продававший пшеницу на базарах в Виллер-Котре, Крепи и Суассоне, приехал искать славы в Париже?
Несмотря на свои демократические убеждения, Бийо не мог не восхититься спокойствием этого человека, который шутил, когда жизнь его висела на волоске.
— Садитесь, господа, — сказал Байи избирателям, — начинаем судебное разбирательство.
— Согласен, — сказал Бертье, — но предупреждаю вас об одной вещи, господа: я измучен, я двое суток не спал, сегодня по дороге из Компьеня в Париж меня толкали, били, трясли; когда я попросил есть, мне принесли охапку сена, а это не очень-то подкрепляет силы; дайте мне поспать хотя бы час.
Лафайет пошел узнать, как обстоят дела. Он возвратился совершенно подавленный.
— Дорогой Байи, — сказал он мэру, — ожесточение толпы достигло предела: оставить господина Бертье здесь — значит подвергнуть Ратушу опасности штурма, но оборонять Ратушу — значит дать разбушевавшейся толпе предлог, которого она жаждет, а не оборонять ее — значит усвоить привычку сдавать свои позиции всякий раз, как на нас станут наступать.
Тем временем Бертье сел, потом прилег на скамью.
Он хотел соснуть.
Исступленные крики, доносившиеся через окно, нимало его не смущали: лицо его сохраняло ясность. То было лицо человека, который отрешается от всего, чтобы погрузиться в сон.
Байи беседовал с избирателями и Лафайетом.
Бийо не сводил глаз с Бертье.
Лафайет быстро подсчитал голоса и обратился к пленнику, который начинал задремывать:
— Сударь, благоволите быть наготове.
Бертье вздохнул, потом приподнялся на локте и спросил:
— К чему я должен приготовиться?
— Эти господа решили препроводить вас в тюрьму аббатства.
— В тюрьму так в тюрьму, — сказал интендант. — Да, — добавил он, глядя на смешавшихся избирателей и понимая их смещение, — так или иначе, но давайте покончим с этим.
На Гревской площади долго сдерживаемый гнев и нетерпение прорвались наружу.
— Нет, господа, нет, — закричал Лафайет, — мы не можем вывести его сейчас!
Байи принял мужественное и смелое решение: вместе с двумя избирателями он вышел на площадь и потребовал тишины.
Люди прекрасно знали, что он скажет; поскольку толпа готовилась совершить новое злодеяние, она не хотела слушать упреки, и не успел Байи раскрыть рот, как громкий рев покрыл его одинокий голос.
Поняв, что он не сможет произнести ни слова, Байи вернулся в Ратушу; вслед ему неслись крики: «Бертье! Бертье!»
Потом сквозь эти крики пробились другие, подобные пронзительным нотам, которые вдруг прорываются в хорах демонов у Вебера и Мейербера. Это были крики: «На фонарь! На фонарь!»
Видя, что Байи возвращается ни с чем, за дело берется Лафайет. Он молод, горяч, любим народом. Он друг Вашингтона и Неккера и одним махом добьется всего, чего не мог добиться старец, чья слава в прошлом.
Но тщетно генерал подходил к горсткам самых ожесточенных преследователей, тщетно взывал он к справедливости и человечности: тщетно, узнавая или делая вид, что узнает кое-кого из вожаков, пожимал он им руки, останавливал их, умоляя образумиться.
Ни одно его слово не было услышано, ни один жест не был понят, ни одна слеза не была замечена.
Оттесняемый все дальше и дальше, он взошел на крыльцо Ратуши и на коленях заклинал этих тигров, которых именовал своими согражданами, не посрамить честь нации, не посрамить свою собственную честь, не превращать преступников, которым закон должен воздать их долю позора и наказания, в мучеников.
Поскольку он настаивал, брань обрушилась и на него, но он не испугался. Тогда несколько одержимых стали грозить ему кулаками и оружием.
Он смело двинулся навстречу ударам, и они опустили оружие.
Но если бунтовщики подняли руку даже на Лафайета, то что же ожидает Бертье?! И Лафайет, как и Байи, вернулся в Ратушу ни с чем.
Избиратели увидели, что и он бессилен справиться с бурей; последний их оплот рухнул.
Они решили: пусть стража препроводит Бертье в тюрьму аббатства.
Это означало послать Бертье на верную смерть.
— Наконец-то! — произнес Бертье, когда решение было принято.
И глядя на всех этих людей с глубоким презрением, он знаком поблагодарил Байи и Лафайета, пожал руку Бийо и встал между конвойными.
Байи и Лафайет отвели взгляды в сторону, у одного глаза сверкали слезами, у другого — гневом.
Бертье спустился по лестнице таким же твердым шагом, каким прежде поднялся.
В то мгновение, когда он вышел на крыльцо, на площади раздался страшный вопль. Вопль этот потряс округу и откатился обратно, к каменным ступеням, на которых он стоял.
Презрительно и бесстрастно глядя в горящие глаза этого сброда, Бертье пожал плечами:
— Какие странные люди! И чего они так орут?
Не успел он договорить, как оказался в объятиях этих людей. Его схватили прямо на крыльце, зацепив железными крючьями; он не удержался на ногах и покатился прямо в руки к своим врагам, которые в секунду разбросали конвой в стороны.
Потом неодолимая волна повлекла пленника по залитой кровью дороге, где два часа назад прошел Фулон.
Кто-то уже успел взобраться на роковой фонарь и держал наготове веревку.
Но другой человек вцепился в Бертье, яростно и исступленно осыпая ударами и проклятьями палачей.
Он кричал:
— Вы не получите его! Вы его не убьете! Этим человеком был Бийо. Он обезумел от отчаяния и теперь стоил двух десятков безумцев. Одним он кричал:
— Я брал Бастилию!
Некоторые и в самом деле узнавали его и ослабляли натиск.
Другим он говорил:
— Не трогайте его до суда; я готов за него поручиться, если он убежит, можете меня повесить.
Бедняга Бийо! Он остался честным человеком. Его уносило вместе с Бертье, как вихрь уносит в своих крепких объятиях перышко и соломинку.
Он летел вперед, сам того не замечая, не замечая ничего кругом. Он мчался с быстротой молнии.
Он уже почти достиг цели.
Меж тем Бертье, которого волокли задом наперед, Бертье, которого приподняли, когда добрались до места казни, обернулся, поднял глаза и увидел мерзкий недоуздок, болтавшийся у него над головой.
Неожиданно он дернулся изо всех сил, вырвался из рук мучителей, выхватил у какого-то солдата Национальной гвардии из рук ружье и стал разить палачей штыком.
Но сзади на него тут же обрушился град ударов; он упал, и град новых ударов посыпался на него со всех сторон.
Бийо скрылся из виду под ногами убийц.
Бертье умер сразу, без мучений. Кровь и душа разом покинули его тело через тысячу ран.
И тут Бийо представилось зрелище еще более отвратительное, чем все, что он видел доселе. Он увидел, как какой-то человек всунул руку в зияющую рану на груди трупа и вынул оттуда дымящееся сердце.
Потом, насадив это сердце на острие своей сабли, он прошел сквозь расступавшуюся перед ним орущую толпу, вошел в Ратушу и положил ее на стол в зале, где заседали избиратели.
Бийо, этот железный человек, не выдержал ужасного зрелища; он упал прямо на каменную тумбу в десяти шагах от зловещего фонаря.
Лафайет, видя, что его власти, что революции, которую он возглавлял, вернее, думал, что возглавляет, нанесено гнусное оскорбление, сломал свою шпагу и выбросил ее обломки на головы убийц.
Питу подошел к фермеру, поднял его и прошептал на ухо:
— Бийо! Папаша Бийо! Берегитесь, если они увидят, что вам плохо, они примут вас за его сообщника и тоже убьют. Жаль будет такого достойного патриота.
И он потащил его к реке, старательно заслоняя от взглядов мстителей, которые уже начали перешептываться.
Глава 43. БИЙО ПЕРЕСТАЕТ ВИДЕТЬ РЕВОЛЮЦИЮ В РОЗОВОМ СВЕТЕ
Два человека из толпы, раздраженные его невозмутимым видом, старались испугать его и лишить самообладания. Они пристроились на подножках кабриолета и приставили к груди Бертье штыки своих ружей.
Но Бертье отличался безрассудной храбростью, и ему все было нипочем; он продолжал беседовать с избирателем, словно эти ружья были невинными принадлежностями кабриолета.
Толпа, разозлившаяся на такое пренебрежение, столь отличное от недавнего ужаса Фулона, ревела, с нетерпением ожидая мгновения, когда можно будет наконец перейти от угроз к расправе.
И тут Бертье заметил, что у него перед носом размахивают каким-то жутким окровавленным предметом — неожиданно он узнал в нем голову своего тестя.
Голову поднесли к его губам, заставляя поцеловать ее.
Господин Ривьер с негодованием отстранил пику рукой.
Бертье знаком поблагодарил его и даже не обернулся, чтобы проводить глазами этот мрачный трофей, который палачи несли вслед за кабриолетом, прямо над головой своей новой жертвы.
Так экипаж доехал до Гревской площадь, где спешно отряженная охрана с великим трудом препроводила пленника в Ратушу и передала в руки избирателей.
Предприятие было столь важным и опасным, что Лафайет снова побледнел, а у мэра снова громко заколотилось сердце.
Толпа набросилась на кабриолет, оставленный у крыльца Ратуши, доломала его, после чего заняла нее лучшие для наблюдения места, поставила часовых охранять все входы и выходы и приготовила новые веревки для фонарей.
Увидев Бертье, который спокойно поднимался по парадной лестнице Ратуши, Бийо не мог сдержать горьких слез и в отчаянии рвал на себе волосы.
Питу, предположив, что казнь Фулона уже свершилась, поднялся от реки на набережную; увидев ненавистного Бертье, чью вину в его глазах усугубляло еще и то, что он подарил серьги Катрин, Питу забыл о своей вражде и рыдая спрятался позади скамейки, чтобы ничего не видеть.
Тем временем Бертье, войдя в залу совета, как ни в чем не бывало, беседовал с избирателями.
С большинством из них он был знаком, с иными даже дружен.
Но они сторонились его в ужасе, который вселяет в робкие души связь с человеком, имеющим дурную репутацию.
Вскоре около Бертье остались только Байи да Лафайет.
Бертье расспросил о подробностях гибели тестя, затем, пожав плечами, проговорил:
— Да, я все понимаю. Нас ненавидят, потому что мы — орудия пытки: посредством нас королевская власть истязает людей.
— Вас обвиняют в тяжких преступлениях, сударь, — строго сказал Байи.
— Сударь, — возразил Бертье, — если бы я совершил все эти преступления, я был бы либо недочеловек, либо сверхчеловек, хищное животное либо демон: но я надеюсь, меня будут судить как человека, и тогда все прояснится.
— Несомненно, — отвечал Байи.
— Ну что ж! — продолжал Бертье. — Это все, что мне нужно. Я сохранил все бумаги, из них видно, чьи приказы я выполнял и кто во всем виноват.
В ответ избиратели не сговариваясь бросили взгляд на площадь, откуда несся оглушительный шум.
Бертье понял, что это означает.
Тогда Бийо, протиснувшись сквозь толпу, окружавшею Байн, подошел к интенданту и протянул ему свою большую добрую ладонь:
— Добрый день, господин де Савиньи.
— Смотри-ка! Это ты, Бийо! — воскликнул Бертье смеясь и крепко пожимая протянутую ему руку. — Так ты, мой славный фермер, так выгодно продававший пшеницу на базарах в Виллер-Котре, Крепи и Суассоне, приехал искать славы в Париже?
Несмотря на свои демократические убеждения, Бийо не мог не восхититься спокойствием этого человека, который шутил, когда жизнь его висела на волоске.
— Садитесь, господа, — сказал Байи избирателям, — начинаем судебное разбирательство.
— Согласен, — сказал Бертье, — но предупреждаю вас об одной вещи, господа: я измучен, я двое суток не спал, сегодня по дороге из Компьеня в Париж меня толкали, били, трясли; когда я попросил есть, мне принесли охапку сена, а это не очень-то подкрепляет силы; дайте мне поспать хотя бы час.
Лафайет пошел узнать, как обстоят дела. Он возвратился совершенно подавленный.
— Дорогой Байи, — сказал он мэру, — ожесточение толпы достигло предела: оставить господина Бертье здесь — значит подвергнуть Ратушу опасности штурма, но оборонять Ратушу — значит дать разбушевавшейся толпе предлог, которого она жаждет, а не оборонять ее — значит усвоить привычку сдавать свои позиции всякий раз, как на нас станут наступать.
Тем временем Бертье сел, потом прилег на скамью.
Он хотел соснуть.
Исступленные крики, доносившиеся через окно, нимало его не смущали: лицо его сохраняло ясность. То было лицо человека, который отрешается от всего, чтобы погрузиться в сон.
Байи беседовал с избирателями и Лафайетом.
Бийо не сводил глаз с Бертье.
Лафайет быстро подсчитал голоса и обратился к пленнику, который начинал задремывать:
— Сударь, благоволите быть наготове.
Бертье вздохнул, потом приподнялся на локте и спросил:
— К чему я должен приготовиться?
— Эти господа решили препроводить вас в тюрьму аббатства.
— В тюрьму так в тюрьму, — сказал интендант. — Да, — добавил он, глядя на смешавшихся избирателей и понимая их смещение, — так или иначе, но давайте покончим с этим.
На Гревской площади долго сдерживаемый гнев и нетерпение прорвались наружу.
— Нет, господа, нет, — закричал Лафайет, — мы не можем вывести его сейчас!
Байи принял мужественное и смелое решение: вместе с двумя избирателями он вышел на площадь и потребовал тишины.
Люди прекрасно знали, что он скажет; поскольку толпа готовилась совершить новое злодеяние, она не хотела слушать упреки, и не успел Байи раскрыть рот, как громкий рев покрыл его одинокий голос.
Поняв, что он не сможет произнести ни слова, Байи вернулся в Ратушу; вслед ему неслись крики: «Бертье! Бертье!»
Потом сквозь эти крики пробились другие, подобные пронзительным нотам, которые вдруг прорываются в хорах демонов у Вебера и Мейербера. Это были крики: «На фонарь! На фонарь!»
Видя, что Байи возвращается ни с чем, за дело берется Лафайет. Он молод, горяч, любим народом. Он друг Вашингтона и Неккера и одним махом добьется всего, чего не мог добиться старец, чья слава в прошлом.
Но тщетно генерал подходил к горсткам самых ожесточенных преследователей, тщетно взывал он к справедливости и человечности: тщетно, узнавая или делая вид, что узнает кое-кого из вожаков, пожимал он им руки, останавливал их, умоляя образумиться.
Ни одно его слово не было услышано, ни один жест не был понят, ни одна слеза не была замечена.
Оттесняемый все дальше и дальше, он взошел на крыльцо Ратуши и на коленях заклинал этих тигров, которых именовал своими согражданами, не посрамить честь нации, не посрамить свою собственную честь, не превращать преступников, которым закон должен воздать их долю позора и наказания, в мучеников.
Поскольку он настаивал, брань обрушилась и на него, но он не испугался. Тогда несколько одержимых стали грозить ему кулаками и оружием.
Он смело двинулся навстречу ударам, и они опустили оружие.
Но если бунтовщики подняли руку даже на Лафайета, то что же ожидает Бертье?! И Лафайет, как и Байи, вернулся в Ратушу ни с чем.
Избиратели увидели, что и он бессилен справиться с бурей; последний их оплот рухнул.
Они решили: пусть стража препроводит Бертье в тюрьму аббатства.
Это означало послать Бертье на верную смерть.
— Наконец-то! — произнес Бертье, когда решение было принято.
И глядя на всех этих людей с глубоким презрением, он знаком поблагодарил Байи и Лафайета, пожал руку Бийо и встал между конвойными.
Байи и Лафайет отвели взгляды в сторону, у одного глаза сверкали слезами, у другого — гневом.
Бертье спустился по лестнице таким же твердым шагом, каким прежде поднялся.
В то мгновение, когда он вышел на крыльцо, на площади раздался страшный вопль. Вопль этот потряс округу и откатился обратно, к каменным ступеням, на которых он стоял.
Презрительно и бесстрастно глядя в горящие глаза этого сброда, Бертье пожал плечами:
— Какие странные люди! И чего они так орут?
Не успел он договорить, как оказался в объятиях этих людей. Его схватили прямо на крыльце, зацепив железными крючьями; он не удержался на ногах и покатился прямо в руки к своим врагам, которые в секунду разбросали конвой в стороны.
Потом неодолимая волна повлекла пленника по залитой кровью дороге, где два часа назад прошел Фулон.
Кто-то уже успел взобраться на роковой фонарь и держал наготове веревку.
Но другой человек вцепился в Бертье, яростно и исступленно осыпая ударами и проклятьями палачей.
Он кричал:
— Вы не получите его! Вы его не убьете! Этим человеком был Бийо. Он обезумел от отчаяния и теперь стоил двух десятков безумцев. Одним он кричал:
— Я брал Бастилию!
Некоторые и в самом деле узнавали его и ослабляли натиск.
Другим он говорил:
— Не трогайте его до суда; я готов за него поручиться, если он убежит, можете меня повесить.
Бедняга Бийо! Он остался честным человеком. Его уносило вместе с Бертье, как вихрь уносит в своих крепких объятиях перышко и соломинку.
Он летел вперед, сам того не замечая, не замечая ничего кругом. Он мчался с быстротой молнии.
Он уже почти достиг цели.
Меж тем Бертье, которого волокли задом наперед, Бертье, которого приподняли, когда добрались до места казни, обернулся, поднял глаза и увидел мерзкий недоуздок, болтавшийся у него над головой.
Неожиданно он дернулся изо всех сил, вырвался из рук мучителей, выхватил у какого-то солдата Национальной гвардии из рук ружье и стал разить палачей штыком.
Но сзади на него тут же обрушился град ударов; он упал, и град новых ударов посыпался на него со всех сторон.
Бийо скрылся из виду под ногами убийц.
Бертье умер сразу, без мучений. Кровь и душа разом покинули его тело через тысячу ран.
И тут Бийо представилось зрелище еще более отвратительное, чем все, что он видел доселе. Он увидел, как какой-то человек всунул руку в зияющую рану на груди трупа и вынул оттуда дымящееся сердце.
Потом, насадив это сердце на острие своей сабли, он прошел сквозь расступавшуюся перед ним орущую толпу, вошел в Ратушу и положил ее на стол в зале, где заседали избиратели.
Бийо, этот железный человек, не выдержал ужасного зрелища; он упал прямо на каменную тумбу в десяти шагах от зловещего фонаря.
Лафайет, видя, что его власти, что революции, которую он возглавлял, вернее, думал, что возглавляет, нанесено гнусное оскорбление, сломал свою шпагу и выбросил ее обломки на головы убийц.
Питу подошел к фермеру, поднял его и прошептал на ухо:
— Бийо! Папаша Бийо! Берегитесь, если они увидят, что вам плохо, они примут вас за его сообщника и тоже убьют. Жаль будет такого достойного патриота.
И он потащил его к реке, старательно заслоняя от взглядов мстителей, которые уже начали перешептываться.
Глава 43. БИЙО ПЕРЕСТАЕТ ВИДЕТЬ РЕВОЛЮЦИЮ В РОЗОВОМ СВЕТЕ
Бийо, который вместе с Питу был опьянен революцией, ощутил вдруг горечь в пиршественной чаше.
Когда речная прохлада привела его в чувство, он услышал голос Питу:
— Господин Бийо, я скучаю по Виллер-Котре, а вы?
От этих слов посеяло добродетелью и покоем, и фермер словно очнулся от сна; собрав все свои силы, он вновь пробился сквозь толпу и ушел подальше от этой бойни.
— Да, — сказал он Питу, — я тоже.
И он решился повидать Жильбера, который жил в Версале. После путешествия короля в Париж королева удалила Жильбера из своего окружения, и он стал правой рукой вернувшегося на свой пост Неккера; отрешившись от романа своей жизни во имя истории всех людей, Жильбер пытался добиться процветания общества посредством всеобщей нищеты.
Питу, как обычно, следовал за Бийо.
Обоих провели в рабочий кабинет доктора.
— Доктор, я возвращаюсь к себе на ферму, — сообщил Бийо.
— Почему? — спросил Жильбер.
— Потому что я ненавижу Париж.
— А, да, я понимаю, вы устали, — холодно сказал Жильбер.
— Я больше не могу.
— Вы разочаровались в революции?
— Я жду-не дождусь ее конца. Жильбер печально улыбнулся:
— Она только начинается.
— О! — поразился Бийо.
— Это вас удивляет?
— Что меня удивляет, так это ваше хладнокровие.
— Друг мой, знаете ли вы, откуда у меня такое хладнокровие? — спросил Жильбер.
— Оно может происходить только из убеждения.
— Верно.
— И каково же ваше убеждение?
— Угадайте.
— Что все кончится хорошо?
Жильбер улыбнулся еще печальнее, чем в первый раз:
— Нет, напротив, что все кончится плохо. Бийо вскрикнул от удивления.
Что до Питу, то он лишь таращил глаза: он ничего не мог уразуметь.
— Неужели? — сказал Бийо, почесав в затылке своей здоровенной лапищей. — Неужели? Что-то я плохо понимаю.
— Берите стул, Бийо, и садитесь рядом со мной, — пригласил Жильбер.
Бийо повиновался.
— Совсем рядом, поближе, чтобы меня слышали только вы и никто больше.
— А как же я, господин Жильбер? — робко спросил Питу, давая понять, что если Жильбер хочет, он готов удалиться.
— Нет, нет, оставайся, — сказал доктор. — Ты молод, тебе полезно послушать.
Питу навострил уши, такие же огромные, как и глаза, и сел на пол рядом со стулом папаши Бийо.
Зрелище было довольно забавное — три человека держали в кабинете Жильбера тайный совет, сидя перед столом, заваленным письмами; бумагами, свежеотпечатанными брошюрами и газетами, в четырех шагах от двери, которую тщетно осаждали просители и жалобщики, чей натиск сдерживал подслеповатый однорукий старик-служитель.
— Я слушаю, — сказал Бийо, — объясните, господин Жильбер. Почему все это плохо кончится?
— Так вот, знаете ли вы, дружище, чем я сейчас занимаюсь?
— Вы что-то пишете.
— А что я пишу, Бийо?
— Как я могу это угадать, ведь читать-то я не умею. Питу робко поднял голову и бросил взгляд в бумагу, лежавшую перед доктором.
— Здесь цифры, — сказал он.
— Да, здесь цифры. Так вот, в этих цифрах разом и разоренье и спасенье Франции.
— Смотри-ка! — удивился Бийо.
— Смотри-ка, смотри-ка! — повторил Питу.
— Завтра эти цифры напечатают, — продолжал доктор, — они проникнут в королевский дворец, в замок знатного сеньора и в хижину бедняка и потребуют у каждого четверть его дохода.
— Как это? — не понял Бийо.
— Бедная тетушка Анжелика, — пробормотал Питу, — какую она скорчит рожу!
— А как вы думаете, милейший? — продолжал Жильбер. — Как совершать революции, мы тут как тут! А теперь приходится за это платить.
— Ну что ж, — стоически отозвался Бийо. — Ну что ж, будем платить.
— Черт побери! — произнес Жильбер. — Вы человек убежденный, и ваш ответ меня нисколько не удивит; а вот те, кто не убеждены…
— Те, кто не убеждены?
— Да, как поступят они?
— Они будут против, — твердо сказал Бийо, и было ясно, что если бы у него стали требовать четвертую часть Дохода на нечто, противное его убеждениям, он стал бы отбиваться руками и ногами.
— Выходит, борьба, — произнес Жильбер.
— Но большинство… — начал Бийо.
— Договаривайте, мой друг.
— Большинство на то и большинство, чтобы настоять на своем.
— Значит, притеснение.
Бийо посмотрел на Жильбера сначала с сомнением, затем глаза его засветились пониманием.
— Погодите, Бийо! Я знаю, что вы мне скажете. У дворян, мол, и духовенства есть все, не правда ли?
— Это верно, — согласился Бийо. — Поэтому монастыри…
— Монастыри?
— Монастыри благоденствуют.
— Noturo certumque
, — проворчал Питу.
— Налоги, которые платят дворяне, не сравнить с нашими. Я, фермер, один плачу вдвое, если не втрое больше, чем мои соседи братья де Шарни, у которых на троих приходится более двухсот тысяч ливров ренты.
— Вы что же, — продолжал Жильбер, — не согласны с тем, что дворяне и священники такие же французы, как и вы?
Питу насторожился: патриотизм в то время измерялся крепостью локтей на Гревской площади, и слова Жильбера звучали ересью.
— Вы никак не желаете признавать, друг мой, что все эти дворяне и священники, которые все берут и ничего не дают, такие же патриоты, как и вы?
— Я этого не признаю.
— Вы заблуждаетесь, дорогой мой, вы заблуждаетесь. Они еще большие патриоты, и скоро я вам это докажу.
— Вот еще! — произнес Бийо. — Я с этим не согласен.
— Из-за привилегий, не так ли?
— Черт подери!
— Погодите.
— Я жду.
— Заверяю вас, Бийо, что через три дня самым привилегированным человеком во Франции станет тот, у кого ничего нет.
— Значит, это буду я, — серьезно сказал Питу.
— Ты так ты.
— Как это? — спросил фермер.
— Послушайте, Бийо: этих дворян и священников, которых вы обвиняете в себялюбии, начинает охватывать патриотическая лихорадка, которая охватит всю Францию. Пока мы с вами тут беседуем, они собираются вместе, как бараны у обрыва, и раздумывают; самый храбрый прыгнет первым, это будет послезавтра, завтра, может статься, даже сегодня вечером, а за ним прыгнут остальные.
— Что это значит, господин Жильбер?
— Это значит, что дворяне откажутся от своих преимуществ и отпустят на волю своих крестьян, перестанут взимать арендную плату и оброк, а «дворяне голубятни» — выпустят своих голубей.
— Вы что же думаете, — закричал изумленный Питу, — они сами все это отдадут?
— Но ведь это и есть свобода во всем своем великолепии! — воскликнул просветленный Бийо.
— Прекрасно! И что мы будем делать, когда станем свободны?
— Проклятье! — произнес Бийо в некотором замешательстве. — Что мы будем делать? Там видно будет.
— Вот оно, последнее слово! — воскликнул Жильбер. — Там будет видно.
Он вскочил и несколько мгновений с мрачным видом расхаживал по комнате, потом подошел к Бийо и взял его за мозолистую руку, глядя на него с суровостью и едва ли не с угрозой.
— Да, — сказал он, — там будет видно. Да, гам нам будет видно. Все мы увидим, ты и я, я и ты, я и он. Вот откуда во мне хладнокровие, которое так тебя удивило.
— Вы меня пугаете! Единство народа, люди, обнимающие друг друга, объединяющие свои усилия в борьбе за всеобщее процветание, — все это приводит вас в дурное расположение духа, господин Жильбер?
Тот пожал плечами.
— Но тогда, — продолжал Бийо, ибо теперь пришел его черед спрашивать, — какого же вы мнения о самом себе, если сегодня, когда вы приуготовили старый свет к переменам, дав свободу новому, вас терзают сомнения?
— Бийо, — отвечал Жильбер, — ты только что, сам того не подозревая, произнес слова, которые дают ключ к загадке. Это слова, которые произносит Лафайет и которые, быть может, никто, начиная с него самого, не понимает; да, мы дали свободу Новому свету.
— Мы, французы! Вот здорово!
— Это здорово, но это нам дорого обойдется, — грустно заметил Жильбер.
— Полноте! Деньги потрачены, меню оплачено, — радостно сказал Бийо. — Немного золота, много крови — и с долгами покончено.
— Надо быть слепцом, — сокрушался Жильбер, — чтобы не видеть в этой заре Запада начало нашего общего упадка. Как я могу обвинять других, ведь я был ничуть не более проницателен. Боюсь, Бийо, что свобода Нового света означает гибель Старого.
— Rerum novus nascitur ordo
, — сказал Питу с самоуверенностью крупного революционера.
— Молчи, дитя, — сказал Жильбер.
— Неужели справиться с англичанами было легче, чем успокоить французов? — снова вступил Бийо.
— Новый свет, — повторил Жильбер, — то есть чистый лист, tabuba rasa; там нет законов, но нет и злоупотреблений; нет идей, но нет и предрассудков. Во Франции же тридцать миллионов человек живут на тридцати тысячах квадратных миль, если разделить эту землю поровну, каждому едва хватит места для колыбели да для могилы. Другое дело — Америка: там три миллиона человек живут на двухстах тысячах квадратных миль, окруженные идеальными границами — пустыней, то есть пространством, и морем, то есть бесконечностью. По этим двумстам тысячам миль текут судоходные реки, там растут девственные леса, обширность которых видит один лишь Бог; иными словами, там есть все, что нужно для жизни, цивилизации и будущего. О, как легко крушить деревянные; земляные, каменные стены и даже стены из человеческой плоти, когда тебя зовут Лафайет и ты ловко владеешь шпагой или когда тебя зовут Вашингтон и ты полон мудрых мыслей. Но разрушать ветхие стены старого порядка вещей, за которыми укрываются столько людей, движимых столькими интересами, когда видишь, что для того, чтобы приобщить народ к новым идеям, придется, быть может, убивать каждого десятого, начиная со старика, живущего прошлым, и кончая ребенком, входящим в мир, начиная с памятника — воплощенья памяти, и кончая зародышем — воплощением будущего — вот задача, которая приводит в трепет всех, кто видит то, что скрывается за горизонтом! Я страдаю дальнозоркостью, Бийо, и я трепещу.
— Прошу прощения, сударь, — сказал Бийо с присущим ему здравым смыслом, — давеча вы корили меня за то, что я ненавижу революцию, а сейчас сами изображаете ее отвратительной.
— Но разве я тебе сказал, что отрекаюсь от революции?
— Errare humanum est, sed perseverare diabolicum
, — пробормотал Питу и сжался в комок.
— И все же я настаиваю на своем, — продолжал Жильбер, — ибо видя преграды, я провижу цель, а цель прекрасна, Бийо! Я мечтаю не только о свободе Франции, но о свободе всего мира, не о равенстве людей перед природой, но о равенстве перед лицом закона, не о братстве отдельных граждан, но о братстве между народами. На этом я, быть может, погублю свою Душу и тело. Но я готов! Солдат, которого посылают на штурм крепости, видит пушки, видит ядра, которыми их начиняют, видит фитиль, который к ним подносят; мало того: он видит, в какую сторону они наведены; он чувствует, что этот кусок черного железа пробьет ему грудь, но он идет на приступ, ибо надо ваять крепость. Так вот, все мы солдаты, папаша-Бийо. Вперед! И пусть по груде наших тел когда-нибудь пройдут поколения, родоначальником которых станет этот мальчик, — и он указал на Питу.
— Право, я не пойму, отчего вы в отчаянии, господин Жильбер? Оттого что какого-то несчастного зарезали на Гревской площади?
— Тогда почему ты в ужасе? Иди же, Бийо! Не отставай от других, убивай!
— Что вы такое говорите, господин Жильбер!
— Проклятье! Надо быть последовательным. Ты, такой храбрый и сильный, помнишь, ты пришел ко мне: ты был бледен, тебя так и трясло, — и говоришь: «Я больше не могу». Я засмеялся тебе в лицо, Бийо, а теперь, когда я толкую тебе, почему ты был бледен, почему ты говорил:
«Я больше не могу», ты надо мной смеешься.
— Продолжайте! Продолжайте! Только не отнимайте у меня надежду, что я исцелюсь, утешусь и спокойно вернусь в родную деревню.
— Деревня… Послушай, Бийо, вся наша надежда на деревню. Деревня — это спящая революция, она переворачивается раз в тысячу лет, и всякий раз, как она переворачивается, у королевский власти кружится голова; деревня перевернется, когда придет пора покупать либо завоевывать это неправедно приобретенное добро, о котором ты только что говорил и которым владеют дворяне и духовенство; но чтобы побудить деревню собирать урожай идей, надо побудить крестьянина завоевывать землю, Становясь собственником, человек становится свободным, а становясь свободным, становится лучше. Нам же, избранным труженикам, перед которыми Господь соглашается приподнять покров будущего, нам предстоит тяжкая работа, мы должны дать народу сначала свободу, а затем собственность. Здесь, Бийо, жизнь деятельная, быть может, неблагодарная, но зато бурная, полная радостей и горестей, полная славы и клеветы; там — холодный тяжелый сон в ожидании пробуждения, которое свершится по нашему зову, зари, которая придет от нас. Как только деревня проснется, наш кровавый труд закончится и начнется ее труд — мирный труд на родной земле.
— Какой же тогда совет вы мне дадите, господин Жильбер?
— Если ты хочешь быть полезен своей стране, своему народу, своим братьям, всему свету — оставайся здесь, Бийо, бери молот и трудись в этой кузнице Вулкана, где куются молнии.
— Остаться, чтобы глядеть на резню, а может быть, и самому резать?
— Как это? — спросил Жильбер со слабой улыбкой. — Ты — и резать, Бийо, что ты такое говоришь?
— Я говорю, что если я останусь здесь, как вы советуете, — воскликнул Бийо весь дрожа, — то вот этими руками повешу первого, кто станет привязывать веревку к фонарю!
Слабая улыбка сползла с лица Жильбера.
— Послушай, — сказал он, — но ведь тогда ты тоже станешь убийцей.
— Да, убийцей негодяев.
— Скажи, Бийо, ты видел, как убивали де Лосма, де Лоне, де Флесселя, Фулона и Бертье?
— Да.
— Как называли их те, кто их убивали?
— Негодяями.
— Верно, — подтвердил Питу, — они называли их негодяями.
— Да, но прав я, — настаивал Бийо.
— Ты будешь прав, если ты будешь вешать, да? но если тебя повесят, ты будешь неправ.
Когда речная прохлада привела его в чувство, он услышал голос Питу:
— Господин Бийо, я скучаю по Виллер-Котре, а вы?
От этих слов посеяло добродетелью и покоем, и фермер словно очнулся от сна; собрав все свои силы, он вновь пробился сквозь толпу и ушел подальше от этой бойни.
— Да, — сказал он Питу, — я тоже.
И он решился повидать Жильбера, который жил в Версале. После путешествия короля в Париж королева удалила Жильбера из своего окружения, и он стал правой рукой вернувшегося на свой пост Неккера; отрешившись от романа своей жизни во имя истории всех людей, Жильбер пытался добиться процветания общества посредством всеобщей нищеты.
Питу, как обычно, следовал за Бийо.
Обоих провели в рабочий кабинет доктора.
— Доктор, я возвращаюсь к себе на ферму, — сообщил Бийо.
— Почему? — спросил Жильбер.
— Потому что я ненавижу Париж.
— А, да, я понимаю, вы устали, — холодно сказал Жильбер.
— Я больше не могу.
— Вы разочаровались в революции?
— Я жду-не дождусь ее конца. Жильбер печально улыбнулся:
— Она только начинается.
— О! — поразился Бийо.
— Это вас удивляет?
— Что меня удивляет, так это ваше хладнокровие.
— Друг мой, знаете ли вы, откуда у меня такое хладнокровие? — спросил Жильбер.
— Оно может происходить только из убеждения.
— Верно.
— И каково же ваше убеждение?
— Угадайте.
— Что все кончится хорошо?
Жильбер улыбнулся еще печальнее, чем в первый раз:
— Нет, напротив, что все кончится плохо. Бийо вскрикнул от удивления.
Что до Питу, то он лишь таращил глаза: он ничего не мог уразуметь.
— Неужели? — сказал Бийо, почесав в затылке своей здоровенной лапищей. — Неужели? Что-то я плохо понимаю.
— Берите стул, Бийо, и садитесь рядом со мной, — пригласил Жильбер.
Бийо повиновался.
— Совсем рядом, поближе, чтобы меня слышали только вы и никто больше.
— А как же я, господин Жильбер? — робко спросил Питу, давая понять, что если Жильбер хочет, он готов удалиться.
— Нет, нет, оставайся, — сказал доктор. — Ты молод, тебе полезно послушать.
Питу навострил уши, такие же огромные, как и глаза, и сел на пол рядом со стулом папаши Бийо.
Зрелище было довольно забавное — три человека держали в кабинете Жильбера тайный совет, сидя перед столом, заваленным письмами; бумагами, свежеотпечатанными брошюрами и газетами, в четырех шагах от двери, которую тщетно осаждали просители и жалобщики, чей натиск сдерживал подслеповатый однорукий старик-служитель.
— Я слушаю, — сказал Бийо, — объясните, господин Жильбер. Почему все это плохо кончится?
— Так вот, знаете ли вы, дружище, чем я сейчас занимаюсь?
— Вы что-то пишете.
— А что я пишу, Бийо?
— Как я могу это угадать, ведь читать-то я не умею. Питу робко поднял голову и бросил взгляд в бумагу, лежавшую перед доктором.
— Здесь цифры, — сказал он.
— Да, здесь цифры. Так вот, в этих цифрах разом и разоренье и спасенье Франции.
— Смотри-ка! — удивился Бийо.
— Смотри-ка, смотри-ка! — повторил Питу.
— Завтра эти цифры напечатают, — продолжал доктор, — они проникнут в королевский дворец, в замок знатного сеньора и в хижину бедняка и потребуют у каждого четверть его дохода.
— Как это? — не понял Бийо.
— Бедная тетушка Анжелика, — пробормотал Питу, — какую она скорчит рожу!
— А как вы думаете, милейший? — продолжал Жильбер. — Как совершать революции, мы тут как тут! А теперь приходится за это платить.
— Ну что ж, — стоически отозвался Бийо. — Ну что ж, будем платить.
— Черт побери! — произнес Жильбер. — Вы человек убежденный, и ваш ответ меня нисколько не удивит; а вот те, кто не убеждены…
— Те, кто не убеждены?
— Да, как поступят они?
— Они будут против, — твердо сказал Бийо, и было ясно, что если бы у него стали требовать четвертую часть Дохода на нечто, противное его убеждениям, он стал бы отбиваться руками и ногами.
— Выходит, борьба, — произнес Жильбер.
— Но большинство… — начал Бийо.
— Договаривайте, мой друг.
— Большинство на то и большинство, чтобы настоять на своем.
— Значит, притеснение.
Бийо посмотрел на Жильбера сначала с сомнением, затем глаза его засветились пониманием.
— Погодите, Бийо! Я знаю, что вы мне скажете. У дворян, мол, и духовенства есть все, не правда ли?
— Это верно, — согласился Бийо. — Поэтому монастыри…
— Монастыри?
— Монастыри благоденствуют.
— Noturo certumque
, — проворчал Питу.
— Налоги, которые платят дворяне, не сравнить с нашими. Я, фермер, один плачу вдвое, если не втрое больше, чем мои соседи братья де Шарни, у которых на троих приходится более двухсот тысяч ливров ренты.
— Вы что же, — продолжал Жильбер, — не согласны с тем, что дворяне и священники такие же французы, как и вы?
Питу насторожился: патриотизм в то время измерялся крепостью локтей на Гревской площади, и слова Жильбера звучали ересью.
— Вы никак не желаете признавать, друг мой, что все эти дворяне и священники, которые все берут и ничего не дают, такие же патриоты, как и вы?
— Я этого не признаю.
— Вы заблуждаетесь, дорогой мой, вы заблуждаетесь. Они еще большие патриоты, и скоро я вам это докажу.
— Вот еще! — произнес Бийо. — Я с этим не согласен.
— Из-за привилегий, не так ли?
— Черт подери!
— Погодите.
— Я жду.
— Заверяю вас, Бийо, что через три дня самым привилегированным человеком во Франции станет тот, у кого ничего нет.
— Значит, это буду я, — серьезно сказал Питу.
— Ты так ты.
— Как это? — спросил фермер.
— Послушайте, Бийо: этих дворян и священников, которых вы обвиняете в себялюбии, начинает охватывать патриотическая лихорадка, которая охватит всю Францию. Пока мы с вами тут беседуем, они собираются вместе, как бараны у обрыва, и раздумывают; самый храбрый прыгнет первым, это будет послезавтра, завтра, может статься, даже сегодня вечером, а за ним прыгнут остальные.
— Что это значит, господин Жильбер?
— Это значит, что дворяне откажутся от своих преимуществ и отпустят на волю своих крестьян, перестанут взимать арендную плату и оброк, а «дворяне голубятни» — выпустят своих голубей.
— Вы что же думаете, — закричал изумленный Питу, — они сами все это отдадут?
— Но ведь это и есть свобода во всем своем великолепии! — воскликнул просветленный Бийо.
— Прекрасно! И что мы будем делать, когда станем свободны?
— Проклятье! — произнес Бийо в некотором замешательстве. — Что мы будем делать? Там видно будет.
— Вот оно, последнее слово! — воскликнул Жильбер. — Там будет видно.
Он вскочил и несколько мгновений с мрачным видом расхаживал по комнате, потом подошел к Бийо и взял его за мозолистую руку, глядя на него с суровостью и едва ли не с угрозой.
— Да, — сказал он, — там будет видно. Да, гам нам будет видно. Все мы увидим, ты и я, я и ты, я и он. Вот откуда во мне хладнокровие, которое так тебя удивило.
— Вы меня пугаете! Единство народа, люди, обнимающие друг друга, объединяющие свои усилия в борьбе за всеобщее процветание, — все это приводит вас в дурное расположение духа, господин Жильбер?
Тот пожал плечами.
— Но тогда, — продолжал Бийо, ибо теперь пришел его черед спрашивать, — какого же вы мнения о самом себе, если сегодня, когда вы приуготовили старый свет к переменам, дав свободу новому, вас терзают сомнения?
— Бийо, — отвечал Жильбер, — ты только что, сам того не подозревая, произнес слова, которые дают ключ к загадке. Это слова, которые произносит Лафайет и которые, быть может, никто, начиная с него самого, не понимает; да, мы дали свободу Новому свету.
— Мы, французы! Вот здорово!
— Это здорово, но это нам дорого обойдется, — грустно заметил Жильбер.
— Полноте! Деньги потрачены, меню оплачено, — радостно сказал Бийо. — Немного золота, много крови — и с долгами покончено.
— Надо быть слепцом, — сокрушался Жильбер, — чтобы не видеть в этой заре Запада начало нашего общего упадка. Как я могу обвинять других, ведь я был ничуть не более проницателен. Боюсь, Бийо, что свобода Нового света означает гибель Старого.
— Rerum novus nascitur ordo
, — сказал Питу с самоуверенностью крупного революционера.
— Молчи, дитя, — сказал Жильбер.
— Неужели справиться с англичанами было легче, чем успокоить французов? — снова вступил Бийо.
— Новый свет, — повторил Жильбер, — то есть чистый лист, tabuba rasa; там нет законов, но нет и злоупотреблений; нет идей, но нет и предрассудков. Во Франции же тридцать миллионов человек живут на тридцати тысячах квадратных миль, если разделить эту землю поровну, каждому едва хватит места для колыбели да для могилы. Другое дело — Америка: там три миллиона человек живут на двухстах тысячах квадратных миль, окруженные идеальными границами — пустыней, то есть пространством, и морем, то есть бесконечностью. По этим двумстам тысячам миль текут судоходные реки, там растут девственные леса, обширность которых видит один лишь Бог; иными словами, там есть все, что нужно для жизни, цивилизации и будущего. О, как легко крушить деревянные; земляные, каменные стены и даже стены из человеческой плоти, когда тебя зовут Лафайет и ты ловко владеешь шпагой или когда тебя зовут Вашингтон и ты полон мудрых мыслей. Но разрушать ветхие стены старого порядка вещей, за которыми укрываются столько людей, движимых столькими интересами, когда видишь, что для того, чтобы приобщить народ к новым идеям, придется, быть может, убивать каждого десятого, начиная со старика, живущего прошлым, и кончая ребенком, входящим в мир, начиная с памятника — воплощенья памяти, и кончая зародышем — воплощением будущего — вот задача, которая приводит в трепет всех, кто видит то, что скрывается за горизонтом! Я страдаю дальнозоркостью, Бийо, и я трепещу.
— Прошу прощения, сударь, — сказал Бийо с присущим ему здравым смыслом, — давеча вы корили меня за то, что я ненавижу революцию, а сейчас сами изображаете ее отвратительной.
— Но разве я тебе сказал, что отрекаюсь от революции?
— Errare humanum est, sed perseverare diabolicum
, — пробормотал Питу и сжался в комок.
— И все же я настаиваю на своем, — продолжал Жильбер, — ибо видя преграды, я провижу цель, а цель прекрасна, Бийо! Я мечтаю не только о свободе Франции, но о свободе всего мира, не о равенстве людей перед природой, но о равенстве перед лицом закона, не о братстве отдельных граждан, но о братстве между народами. На этом я, быть может, погублю свою Душу и тело. Но я готов! Солдат, которого посылают на штурм крепости, видит пушки, видит ядра, которыми их начиняют, видит фитиль, который к ним подносят; мало того: он видит, в какую сторону они наведены; он чувствует, что этот кусок черного железа пробьет ему грудь, но он идет на приступ, ибо надо ваять крепость. Так вот, все мы солдаты, папаша-Бийо. Вперед! И пусть по груде наших тел когда-нибудь пройдут поколения, родоначальником которых станет этот мальчик, — и он указал на Питу.
— Право, я не пойму, отчего вы в отчаянии, господин Жильбер? Оттого что какого-то несчастного зарезали на Гревской площади?
— Тогда почему ты в ужасе? Иди же, Бийо! Не отставай от других, убивай!
— Что вы такое говорите, господин Жильбер!
— Проклятье! Надо быть последовательным. Ты, такой храбрый и сильный, помнишь, ты пришел ко мне: ты был бледен, тебя так и трясло, — и говоришь: «Я больше не могу». Я засмеялся тебе в лицо, Бийо, а теперь, когда я толкую тебе, почему ты был бледен, почему ты говорил:
«Я больше не могу», ты надо мной смеешься.
— Продолжайте! Продолжайте! Только не отнимайте у меня надежду, что я исцелюсь, утешусь и спокойно вернусь в родную деревню.
— Деревня… Послушай, Бийо, вся наша надежда на деревню. Деревня — это спящая революция, она переворачивается раз в тысячу лет, и всякий раз, как она переворачивается, у королевский власти кружится голова; деревня перевернется, когда придет пора покупать либо завоевывать это неправедно приобретенное добро, о котором ты только что говорил и которым владеют дворяне и духовенство; но чтобы побудить деревню собирать урожай идей, надо побудить крестьянина завоевывать землю, Становясь собственником, человек становится свободным, а становясь свободным, становится лучше. Нам же, избранным труженикам, перед которыми Господь соглашается приподнять покров будущего, нам предстоит тяжкая работа, мы должны дать народу сначала свободу, а затем собственность. Здесь, Бийо, жизнь деятельная, быть может, неблагодарная, но зато бурная, полная радостей и горестей, полная славы и клеветы; там — холодный тяжелый сон в ожидании пробуждения, которое свершится по нашему зову, зари, которая придет от нас. Как только деревня проснется, наш кровавый труд закончится и начнется ее труд — мирный труд на родной земле.
— Какой же тогда совет вы мне дадите, господин Жильбер?
— Если ты хочешь быть полезен своей стране, своему народу, своим братьям, всему свету — оставайся здесь, Бийо, бери молот и трудись в этой кузнице Вулкана, где куются молнии.
— Остаться, чтобы глядеть на резню, а может быть, и самому резать?
— Как это? — спросил Жильбер со слабой улыбкой. — Ты — и резать, Бийо, что ты такое говоришь?
— Я говорю, что если я останусь здесь, как вы советуете, — воскликнул Бийо весь дрожа, — то вот этими руками повешу первого, кто станет привязывать веревку к фонарю!
Слабая улыбка сползла с лица Жильбера.
— Послушай, — сказал он, — но ведь тогда ты тоже станешь убийцей.
— Да, убийцей негодяев.
— Скажи, Бийо, ты видел, как убивали де Лосма, де Лоне, де Флесселя, Фулона и Бертье?
— Да.
— Как называли их те, кто их убивали?
— Негодяями.
— Верно, — подтвердил Питу, — они называли их негодяями.
— Да, но прав я, — настаивал Бийо.
— Ты будешь прав, если ты будешь вешать, да? но если тебя повесят, ты будешь неправ.