Страница:
россказней Силы, когда речь шла обо мне, но когда он извлек на свет
стародавнюю историю с ее письмом Иродиаде, это было совсем иное дело.
"Сила,-- сказала она,-- ты слишком много говоришь, и большая часть из того,
что ты сказал, не имеет смысла и далека от правды. Ты очень меня обяжешь,
если впредь придержишь язык".
Сила вспыхнул до корней волос и снова обратился к Гасдрубалу. "Такова
уж моя самаритянская натура -- я всегда режу правду-матку в глаза, даже если
она неприятна. Да, у царя Ирода было много злоключений, прежде чем он
получил свое теперешнее царство. Некоторых из них он судя по всему не
стыдится -- например, он своими руками повесил на стену в сокровищнице
иерусалимского храма, железную цепь, в которую его заковали по приказу
императора Тиберия. Его заключили в тюрьму за государственную измену. Я
много раз предупреждал его не болтать с Гаем Калигулой при кучере, но он,
как всегда, пропустил мои слова мимо ушей. Потом Гай Калигула дал ему
золотую цепь -- точь-в-точь как первая, и на днях царь Ирод повесил ее в
сокровищнице, а железную забрал; вероятно, она недостаточно блестела". Я
поймал взгляд Киприды, и мы понимающе переглянулись. Я велел Тавмасту пойти
наверх в мою спальню, взять железную цепь -- она висела на стене напротив
кровати -- и принести ее к нам. Он выполнил это, и я пустил эту диковину по
рукам; сидонцы с трудом могли скрыть замешательство. Затем я подозвал к себе
Силу. "Сила,-- сказал я,-- я хочу оказать тебе особую честь. В знак
признания твоих заслуг передо мной и моей семьей и за ту откровенность, с
которой ты неизменно говоришь о моих делах даже в присутствии именитых
гостей, я награждаю тебя орденом Железной Цепи, да продлятся твои годы,
чтобы носить его. Ты и я-- единственные, кто имеет этот орден, и я с
радостью отдаю эту регалию в твое полное распоряжение. Тавмаст, надень цепь
на этого человека и отведи его в тюрьму".
Сила так поразился, что не сказал ни слова и был уведен из зала, как
агнец на заклание. Самое забавное было то, что не отказывайся он так
решительно от римского гражданства, когда я предлагал его исхлопотать, я бы
не смог сыграть с ним эту штуку. Он бы обратился за помощью к тебе, и ты,
при своем мягкосердечии, без сомнения, простил бы его. Ну, что говорить, я
был вынужден сделать это, иначе сидонцы перестали бы меня уважать. А так это
произвело на них, по-видимому, самое благоприятное впечатление и конец
пиршества прошел с большим успехом. Это произошло несколько месяцев назад, и
все это время я держал его в тюрьме, чтобы дать ему урок -- Киприда за него
не просила,-- намереваясь, однако, выпустить его накануне праздника в честь
моего дня рождения, который был вчера. Я послал в Тивериаду Тавмаста, чтобы
он навестил Силу и сказал ему от меня: "Некогда я был посланцем надежды и
утешения, встретившим нашего милостивого господина царя Ирода Агриппу, когда
он входил в тюремные ворота в Мизене; сейчас я здесь, Сила, посланный
принести надежду и утешение тебе. Знак -- этот кувшин вина. Наш милостивый
господин приглашает тебя на пир, который состоится через три дня в
Иерусалиме и разрешает явиться, если ты этого хочешь, без ордена, который он
пожаловал тебе. На, выпей вина. И мой совет тебе, друг Сила, никогда не
напоминать людям об услугах, оказанных тобой в прошлом. Если это благодарные
и благородные люди, им не нужны напоминания, а если неблагодарные и
неблагородные, напоминать им о прошлом -- пустое дело".
Все эти месяцы Сила мрачно размышлял о нанесенных ему обидах и горел
желанием рассказать о них кому-нибудь, кроме тюремщика. Он сказал Тавмасту:
"Вот что, значит, просил сообщить мне царь Ирод, да? И я должен быть ему
благодарен, не так ли? А какую еще милость он намерен мне оказать? Может
быть, пожаловать мне орден Кнута? Неужели он ждет, что те страдания, которые
я претерпел, заключенный в эту одинокую темницу, научат меня держать язык за
зубами, если я сочту нужным сказать правду, чтобы усовестить его лживых
советников и льстивых придворных? Передай царю, что мой дух не сломлен, и
если он освободит меня, я отпраздную это тем, что стану высказываться еще
откровеннее и резче; я расскажу всему народу, сколько мы вместе испытали
злоключений и как мне удавалось в конце концов спасти положение, хотя он
чуть не губил нас обоих, отказываясь следовать моим советам, и как щедро он
меня за все это наградил железной цепью и тюрьмой. Мой дух после моей смерти
этого не забудет, как не забудет все мои славные деяния ради него". "Выпей
вино",-- сказал Тавмаст. Но Сила отказался. Тавмаст пытался урезонить
безумца, но он не желал пить вино и требовал, чтобы мне было передано все,
что он сказал. Поэтому Сила по-прежнему в тюрьме, и я не вижу возможности
его освободить, с чем согласна и Киприда.
Меня позабавила эта история в Дориде. Ты помнишь, как я сказал тебе на
прощальном пиру, когда мы оба так налакались и были так откровенны друг с
другом, как два самаритянина, что тебя обожествят, моя Мартышечка; и не
старайся этому помешать. А насчет молочного поросенка, фаршированного
трюфелями и орехами, я, кажется, знаю, что я имел в виду. Я теперь такой
примерный иудей, что никогда, никогда, ни по какому поводу не беру в рот
нечистой пищи -- по крайней мере если я это делаю, об этом знают лишь я, мой
повар-араб да луна, когда она заглядывает ко мне в окна. Я воздерживаюсь от
свинины, даже когда гощу у своих соседей финикийцев или обедаю с моими
подданными греками. Когда будешь писать, сообщи, что нового у старой лисы
Вителлия и этих злоумышленников и интриганов Азиатика, Виниция и Винициана.
Я засвидетельствовал -- и самым велеречивым слогом -- свое почтение твоей
прелестной Мессалине в своем официальном письме. Поэтому до свиданья и
по-прежнему думай хорошо (лучше, чем он заслуживает) о своем товарище
детства
Разбойнике".
Сейчас я объясню насчет этой "истории в Дориде". Несмотря на мой эдикт,
несколько молодых греков, жителей города Дорида в Сирии, достали где-то мою
статую и, ворвавшись в еврейскую синагогу, водрузили ее в южной части
помещения, как бы для поклонения. Местные евреи сразу же обратились к Ироду,
своему естественному защитнику, а Ирод лично отправился в Антиохию к
Петронию, чтобы выразить свой протест. Петроний написал судьям Дорида очень
сердитое письмо, приказывая арестовать виновных и без промедления отправить
к нему, чтобы он мог их наказать. Петроний указывал, что они совершили
двойное преступление -- оскорбили не только евреев, осквернив синагогу, где
теперь нельзя совершать богослужение, но и меня, бесстыдным образом нарушив
мой эдикт о веротерпимости. В его письме была одна любопытная фраза: что
подходящее место для моей статуи не еврейская синагога, а один из моих
собственных храмов. Я полагаю, что он думал, будто за это время я уступил
уговорам сената и, с его стороны, будет любезно предвосхитить мое
обожествление. Но я был тверд и наотрез отказывался стать богом.
Нетрудно себе представить, что александрийские греки лезли вон из кожи,
желая заслужить мое благоволение. Они прислали депутацию, чтобы поздравить
меня с восшествием на престол и предложить, что они построят за свой счет и
посвятят мне новый храм или, если я это отвергну, построят и укомплектуют
библиотеку италийских исследований и посвятят ее мне как самому выдающемуся
из современных историков. Они также попросили меня разрешить ежегодно в мой
день рождения устраивать публичные чтения моих трудов "История Карфагена" и
"История Этрурии". Каждый из этих трудов будет прочитан от корки до корки
сменяющими друг друга высококвалифицированными чтецами, первый -- в старой
библиотеке, второй -- в новой. Они знали, что это не может мне не польстить.
Принимая их почетные предложения, я чувствовал себя в точности, как
чувствовали бы себя родители мертворожденных близнецов, если бы спустя
какое-то время после родов маленькие холодные трупики, лежащие где-нибудь в
углу в корзинке в ожидании похорон, вдруг неожиданно порозовели, чихнули и в
один голос принялись реветь. В конце концов, я потратил на эти книги более
двадцати лучших лет моей жизни, взял на себя нелегкий труд изучить различные
языки, нужные мне, чтобы собрать и проверить факты; и, насколько мне было
известно, ни один человек до сих пор не подумал их прочитать. Когда я говорю
"ни один человек", я должен сделать два исключения. Ирод читал "Историю
Карфагена" -- Этрурия его не интересовала -- и сказал, что очень много узнал
из нее о характере финикийцев, но что, по его мнению, мало кто проявит к
этой книге такой же интерес. "В этой колбасе слишком много мяса,-- сказал
он,-- и недостаточно специй и чеснока". Он имел в виду, что там было слишком
много сведений и недостаточно легкого чтения. Он говорил мне все это, когда
я еще был частным лицом, так что тут и речи нет о лести. Единственной, кто
кроме моих секретарей и помощников по изысканию прочитал обе книги, была
Кальпурния. Она сказала, что предпочитает хорошую книгу плохой пьесе, мои
исторические книги -- многим хорошим пьесам, которые она видела, а книгу про
этрусков -- книге про Карфаген, потому что там говорится о знакомых ей
местах. Да, чтобы не забыть: когда я сделался императором, я купил
Кальпурнии прекрасную виллу возле Остии, дал ей приличное годовое содержание
и штат хорошо обученных рабов. Но она никогда не приходила во дворец, и я
тоже не посещал ее из страха вызвать ревность Мессалины. Жила она вместе с
близкой подругой по имени Клеопатра, родом из Александрии, тоже в прошлом
проституткой; но теперь, когда у Кальпурнии было более чем достаточно денег,
обе они расстались с этой профессией. Они были спокойные девушки.
А я--я был, как я уже говорил, очень горд предложением александрийцев,
ведь, в конце концов, Александрия -- культурная столица мира и не
кого-нибудь, а меня ее первые граждане назвали выдающимся современным
историком. Я очень жалел, что не располагаю временем, чтобы поехать в
Александрию и присутствовать хотя бы на одном из чтений. В тот день, когда у
меня побывало посольство, я вызвал к себе профессионального чтеца и попросил
его прочитать мне без свидетелей несколько отрывков из той и другой книги.
Он читал с таким выражением, так четко произносил слова, что, забыв на
секунду, что я автор этих отрывков, я принялся громко ему рукоплескать.
Моей ближайшей задачей за пределами Рима было навести порядок на Рейне.
К концу правления Тиберия северные германцы, воодушевленные вестями о его
бездейственности, стали делать набеги на противоположную сторону реки в той
части территории, которую мы называли Нижней провинцией. Небольшие группки
германцев переплывали ночью Рейн в неохраняемых местах, нападали на одинокие
дома и деревушки, убивали жителей и захватывали золото и другие ценности,
которые могли найти, а на рассвете уплывали обратно. Остановить это было бы
нелегко, даже если бы солдаты все время были начеку, чего, во всяком случае
на севере, нет, потому что Рейн -- река невероятной длины и охранять ее
исключительно трудно. Единственной эффективной мерой против набегов был бы
ответный удар, но Тиберий не разрешал устраивать карательные экспедиции в
широких масштабах. Он писал: "Если вам докучают шершни, сожгите их гнездо,
но если это только москиты, не обращайте на них внимания". Что до Верхней
провинции, то следует вспомнить, что Калигула во время поездки во Францию
послал за Гетуликом, командиром четырех полков, расквартированных в Верхней
провинции, и казнил его по необоснованному обвинению в заговоре, затем
пересек Рейн во главе огромной армии, прошел несколько миль вглубь, не
встречая сопротивления германцев, но вдруг испугался и бросился обратно.
Человек, который занял место Гетулика, был командир французских
вспомогательных войск, стоявших в Лионе. Звали его Гальба[3]. Он
был одним из ставленников Ливии. Она начала продвигать его по службе, когда
он был еще совсем молод, и он вполне оправдал ее доверие. Отважный воин и
проницательный судья, Гальба трудился не покладая рук и имел репутацию
образцового отца и мужа. Он достиг консульского возраста за шесть лет до
того. В своем завещании Ливия оставила ему пятьсот тысяч золотых. Однако
Тиберий, выступавший душеприказчиком Ливии, заявил, что это, должно быть,
ошибка. Сумма была написана цифрами, а не словами, и, конечно же,
завещательница имела в виду не пятьсот, а пятьдесят тысяч. Поскольку Тиберий
не выплатил никому из тех, кому Ливия отказала деньги, ни одного золотого, в
то время это не имело значения, но когда ему на смену пришел Калигула и
расплатился со всеми сполна, то, что Калигула не знал об обмане Тиберия,
оказалось для Гальбы весьма неудачным. Однако Гальба не настаивал, чтобы ему
отдали всю положенную сумму, и, возможно, это оказалось к лучшему. В
противном случае Калигула, у которого вскоре кончились деньги, не только не
дал бы Гальбе этот важный пост на Рейне, но и, кто знает, обвинил бы его в
том, что он участвовал в заговоре Гетулика.
То, как Калигула выбрал на этот пост Гальбу, довольно забавная история.
Однажды он назначил в Лионе большой парад и, когда он закончился, призвал к
себе всех офицеров, принимавших в нем участие, и прочитал им нотацию насчет
необходимости держаться в хорошей физической форме.
-- Римский солдат,-- сказал он,-- должен быть жестким, как подошва, и
крепким, как железо, и офицеры обязаны подавать своим солдатам пример.
Интересно, сколько из вас выдержат пустяковое испытание, которое я вам
приготовил. Пошли, друзья, устроим небольшую пробежку в направлении Аутуна.
Он сидел в легкой коляске, запряженной двумя резвыми французскими
лошадками. Кучер взмахнул кнутом, и они снялись с места. Вспотевшие после
парада офицеры в тяжелой амуниции, с тяжелым оружием кинулись следом за ним.
Калигула держался достаточно близко, чтобы они не могли отстать и скрыться
из виду, но и не давал лошадям идти шагом, чтобы офицеры не последовали их
примеру. Коляска ехала все дальше и дальше. Офицеры растянулись позади
вереницей. Многие потеряли сознание, один умер на бегу. Когда началась
двадцатая миля, Калигула наконец остановил лошадей. Только один человек
выдержал испытание -- Гальба. Калигула сказал:
-- Что ты предпочитаешь, генерал,-- бежать бегом обратно или ехать со
мной рядом?
Гальба, хоть и запыхался, смог ответить, что, будучи солдатом, не имеет
права выбора, он привык выполнять приказ. Калигула разрешил ему вернуться в
Лион пешком, а на следующий день дал ему его теперешнее назначение.
Агриппинилла, встретив Гальбу в Лионе, весьма им заинтересовалась; она
захотела выйти за него замуж, хотя он уже был женат на женщине из рода
Лепидов. Гальба, вполне довольный своей женой, держался по отношению к
Агриппинилле так холодно, как позволяла его преданность Калигуле.
Агриппинилла не прекращала обхаживать его и однажды на приеме, устроенном
тещей Гальбы, куда Агриппинилла явилась без приглашения, разразился скандал.
Перед всеми собравшимися там знатными гостями теща Гальбы назвала ее в глаза
бесстыдной и похотливой шлюхой и даже ударила кулаком по лицу. Дело
обернулось бы плохо для Гальбы, если бы на следующий день Калигула не решил,
что Агриппинилла была замешана в заговоре на его жизнь и не сослал ее, о чем
я уже рассказывал.
Когда в страхе перед германцами, якобы перешедшими Рейн (досужая
выдумка солдат -- для смеха), Калигула спасся бегством в Рим, все военные
силы были сосредоточены в одном месте. Большие участки реки были оставлены
без охраны. Германцы сразу же об этом прослышали, так же как и про трусость
Калигулы. Они воспользовались возможностью пересечь Рейн крупными силами и
закрепиться на нашей территории, где причинили много вреда. Пересекали реку
германцы из племени хаттов, что значит "горные коты". Кот -- эмблема их
племени. У них есть крепости в горной части страны, между Рейном и Верхним
Везером. Мой брат Германик всегда отдавал им должное, считая лучшими воинами
в Германии. В бою они держат строй, подчиняются, почти как римляне, приказам
командиров, ночью строят укрепления и выставляют дозоры -- предосторожность,
которую редко применяют прочие племена.
Гальбе понадобилось несколько месяцев, чтобы вытеснить их с захваченной
территории и прогнать обратно за Рейн, и это стоило ему значительных потерь
в живой силе.
Гальба был сторонник строгой дисциплины. Гетулик же, хотя и способный
командир, отличался терпимостью и мягкостью характера. В день, когда Гальба
приехал в Майнц, чтобы принять командование, солдаты смотрели игры,
устроенные в честь Калигулы. "Охотник" очень ловко справился с леопардом, и
солдаты принялись дружно хлопать. Первые слова, которые Гальба произнес,
войдя в генеральскую ложу, были следующими:
-- Солдаты, держите руки под плащами. Теперь здесь командую я, а я не
потерплю разгильдяйства и распущенности.
И в этом все имели случай убедиться. Однако, несмотря на строгость, он
пользовался огромной популярностью. Враги обвиняли его в скупости, но это
несправедливо, просто он был бережлив, воздержан в пище, не одобрял
расточительства среди офицеров и требовал подробного отчета в тратах у своих
подчиненных. Когда пришло известие об убийстве Калигулы, друзья побуждали
его пойти на Рим во главе его войск, говоря, что он единственный человек,
который может взять под контроль империю. Гальба отвечал:
-- Отправиться на Рим и оставить Рейн без защиты? Интересно, за кого вы
меня принимаете? Я римлянин. К тому же, по общему мнению, этот Клавдий --
скромный и работящий человек, и хотя многие из вас, по-видимому, считают его
дураком, я бы не торопился называть так члена императорской фамилии, который
с успехом сумел пережить Августа, Тиберия и Калигулу. Я думаю, что в данных
обстоятельствах это удачный выбор, и буду рад присягнуть Клавдию на
верность. Он не воин, скажете вы. Тем лучше. Военный опыт императора не
всегда благо. Божественный Август -- говорю это со всем к нему уважением --
был склонен в старости связывать руки своим генералам, давая им чересчур
подробные инструкции и советы; последняя балканская кампания не тянулась бы
так долго, если бы ему не хотелось, сидя в тылу, вновь выиграть те битвы,
которые он выиграл во главе своих войск сорок лет назад. Я не думаю, что
Клавдий в его возрасте захочет сам ходить в походы или будет склонен
отвергать решения своих генералов в вопросах, в которых сам он не смыслит.
Но в то же время он историк, обладающий глубокими знаниями, и, как
утверждают, имеет такое доскональное знакомство с основными стратегическими
принципами, какому может позавидовать любой главнокомандующий с реальным
боевым опытом.
Эти слова Гальбы были впоследствии переданы мне одним из его офицеров,
и я послал ему лично письмо с благодарностью за его лестное мнение. Я
сказал, что пусть он не беспокоится, я всегда дам полную свободу действий
генералам в тех кампаниях, которые они будут возглавлять по моему приказу
или моей санкции. Я буду лишь решать, должен ли поход быть завоевательным
или носить чисто карательный характер. В первом случае сила удара должна
быть смягчена, надо проявить гуманность: не разрушать захваченных городов и
деревень, не уничтожать посевов, не оскорблять местных богов, и если враг
уже разбит, не превращать бой в бойню. Однако если цель похода --
карательная, тут уж не до милосердия: нужно предавать разорению города и
деревни, сжигать на корню хлеб, равнять с землей храмы и безжалостно
истреблять тех жителей, которых нет смысла угонять в Рим в качестве рабов. Я
также буду указывать, на какие резервы может рассчитывать генерал и сколько
ему разрешено иметь убитых и раненых. Я буду заранее намечать совместно с
генералом конкретные объекты нападения и попрошу его сказать, сколько дней
или месяцев ему понадобится, чтобы их захватить. Решение всех стратегических
и тактических задач -- расстановку войск, их боевой порядок -- я оставлю на
его усмотрение и воспользуюсь моим правом взять на себя личное командование
и привести необходимые подкрепления только в том случае, если цель похода не
будет достигнута за намеченное время, а количество убитых и раненых превысит
обусловленное число.
Дело в том, что я задумал поход во главе с Гальбой против "горных
котов". Это должна была быть карательная экспедиция. Я не собирался
расширять империю, переходя Рейн -- естественную и самоочевидную границу,
но, поскольку хатты и другое северогерманское племя, истевоны, проявили
неуважение к этой границе, надо было со всей решительностью показать, что
Рим не потерпит попрания своего достоинства. Мой брат Германик частенько
говорил, что единственное, чем можно снискать уважение германцев, это
жестокость,-- они единственный народ в мире, о котором он может это сказать.
На испанцев, к примеру, производит впечатление вежливость завоевателей, на
французов -- богатство, на греков -- уважение к искусству, на евреев --
моральная чистота, на африканцев -- хладнокровие и властность. Но для
германца все это -- ничто, его нужно бить смертным боем, пока не свалишь с
ног, и снова бить, когда он попытается подняться, и снова бить, когда он
будет, стеная, лежать на земле. "Пока раны его болят, он уважает руку,
которая их нанесла".
Одновременно с походом против хаттов, возглавляемого Гальбой, должна
была начаться другая карательная экспедиция против истевонов -- во главе с
Габинием, генералом, командовавшим четырьмя полками на Нижнем Рейне. Эта
кампания интересовала меня куда больше, чем поход Гальбы, так как она имела
дополнительную цель. Прежде чем отдать о ней приказ, я принес жертвы в храме
Августа и сообщил ему по секрету, что намерен довести до конца дело, которое
не удалось завершить моему брату Германику и которое, как я знаю, интересует
Его Самого, а именно: освободить из плена третьего и последнего из утерянных
Варом орлов, который вот уже тридцать лет как находится в руках германцев.
Германик, напомнил я Ему, захватил обратно первого из утерянных орлов через
год после Его, Августа, обожествления, а второго -- на следующее лето, но
прежде чем он смог отомстить за Вара, устроив германцам сокрушительный
разгром, и завоевать обратно последнего орла, Тиберий отозвал его в Рим.
Поэтому я обратился к Августу с мольбой содействовать успеху нашего оружия и
восстановить честь Рима. Когда с жертвенника поднялся дымок, мне почудилось,
что рука статуи шевельнулась, словно благословляя меня, а голова кивнула.
Возможно, тут был виноват дым, но я принял это за счастливое
предзнаменование.
По правде сказать, я не сомневался в том, где именно в Германии был
спрятан последний орел, и гордился тем, как я это обнаружил. Мои
предшественники тоже могли бы об этом догадаться, если бы немного
задумались. Мне всегда было приятно доказать самому себе, что я вовсе не
такой дурак, каким все меня считают, и мало того -- со многим могу
управиться куда лучше их. Мне пришло в голову, что среди моей личной охраны,
состоящей из пленных германцев самых разных племен из всех областей
Германии, должно быть по крайней мере с полдюжины человек, знающих, где
спрятан орел. Однако когда Калигула спросил их об этом, поставив в строй, и
предложил свободу и кругленькую сумму в обмен на интересующие его сведения,
лица их тут же стали непроницаемыми: казалось, никто ничего не знал. Я
избрал совсем иной метод убеждения. Как-то раз я приказал им построиться и
обратился к ним самым доброжелательным тоном. Я сказал, что в награду за
верную службу намерен оказать им неслыханную милость: вернуть в Германию --
дорогую их сердцу родину, о которой они каждый вечер поют такие грустные
песни,-- всех членов батальона телохранителей, которые прослужили в нем
больше двадцати пяти лет. Я сказал, что хотел бы одарить их на прощанье
золотом, оружием, лошадьми и тому подобным, но, к несчастью, не могу это
сделать, не могу даже разрешить им забрать с собой имущество, которое они
накопили за время своего плена. Препятствием служит пропавший орел. Пока эта
священная эмблема не вернулась, честь Рима все еще в закладе, и если я
награжу тех, кто в юности участвовал в разгроме армии Вара, чем либо еще,
кроме свободы, это произведет в городе очень плохое впечатление. Однако для
истинного патриота свобода дороже золота, и я уверен, они примут мой дар с
такой же радостью, с какой я его приношу. Я не требую, сказал я, открыть мне
местопребывание орла, поскольку это, несомненно, тайна, которую они
поклялись своим богам никому не выдавать; я не буду просить никого из них
нарушить клятву за деньги, как мой предшественник на престоле. Через два
дня, пообещал я, все ветераны, прослужившие двадцать пять лет, будут
отправлены за Рейн под надежным эскортом.
Затем я их распустил. Последствия не трудно было предвидеть. Эти
ветераны еще меньше стремились вернуться в Германию, чем римляне,
захваченные в плен парфянами в битве при Каррах, стремились вернуться в Рим,
когда тридцать лет спустя Марк Випсаний Агриппа торговался с царем насчет
обмена пленных. Эти римляне успели обосноваться в Парфии, женились, завели
детей, разбогатели и совершенно забыли о прошлом. И мои германцы в Риме,
хотя формально -- рабы, вели самую легкую и приятную жизнь, и тоска их по
дому была напускной, просто служила оправданием сентиментальных слез, когда
стародавнюю историю с ее письмом Иродиаде, это было совсем иное дело.
"Сила,-- сказала она,-- ты слишком много говоришь, и большая часть из того,
что ты сказал, не имеет смысла и далека от правды. Ты очень меня обяжешь,
если впредь придержишь язык".
Сила вспыхнул до корней волос и снова обратился к Гасдрубалу. "Такова
уж моя самаритянская натура -- я всегда режу правду-матку в глаза, даже если
она неприятна. Да, у царя Ирода было много злоключений, прежде чем он
получил свое теперешнее царство. Некоторых из них он судя по всему не
стыдится -- например, он своими руками повесил на стену в сокровищнице
иерусалимского храма, железную цепь, в которую его заковали по приказу
императора Тиберия. Его заключили в тюрьму за государственную измену. Я
много раз предупреждал его не болтать с Гаем Калигулой при кучере, но он,
как всегда, пропустил мои слова мимо ушей. Потом Гай Калигула дал ему
золотую цепь -- точь-в-точь как первая, и на днях царь Ирод повесил ее в
сокровищнице, а железную забрал; вероятно, она недостаточно блестела". Я
поймал взгляд Киприды, и мы понимающе переглянулись. Я велел Тавмасту пойти
наверх в мою спальню, взять железную цепь -- она висела на стене напротив
кровати -- и принести ее к нам. Он выполнил это, и я пустил эту диковину по
рукам; сидонцы с трудом могли скрыть замешательство. Затем я подозвал к себе
Силу. "Сила,-- сказал я,-- я хочу оказать тебе особую честь. В знак
признания твоих заслуг передо мной и моей семьей и за ту откровенность, с
которой ты неизменно говоришь о моих делах даже в присутствии именитых
гостей, я награждаю тебя орденом Железной Цепи, да продлятся твои годы,
чтобы носить его. Ты и я-- единственные, кто имеет этот орден, и я с
радостью отдаю эту регалию в твое полное распоряжение. Тавмаст, надень цепь
на этого человека и отведи его в тюрьму".
Сила так поразился, что не сказал ни слова и был уведен из зала, как
агнец на заклание. Самое забавное было то, что не отказывайся он так
решительно от римского гражданства, когда я предлагал его исхлопотать, я бы
не смог сыграть с ним эту штуку. Он бы обратился за помощью к тебе, и ты,
при своем мягкосердечии, без сомнения, простил бы его. Ну, что говорить, я
был вынужден сделать это, иначе сидонцы перестали бы меня уважать. А так это
произвело на них, по-видимому, самое благоприятное впечатление и конец
пиршества прошел с большим успехом. Это произошло несколько месяцев назад, и
все это время я держал его в тюрьме, чтобы дать ему урок -- Киприда за него
не просила,-- намереваясь, однако, выпустить его накануне праздника в честь
моего дня рождения, который был вчера. Я послал в Тивериаду Тавмаста, чтобы
он навестил Силу и сказал ему от меня: "Некогда я был посланцем надежды и
утешения, встретившим нашего милостивого господина царя Ирода Агриппу, когда
он входил в тюремные ворота в Мизене; сейчас я здесь, Сила, посланный
принести надежду и утешение тебе. Знак -- этот кувшин вина. Наш милостивый
господин приглашает тебя на пир, который состоится через три дня в
Иерусалиме и разрешает явиться, если ты этого хочешь, без ордена, который он
пожаловал тебе. На, выпей вина. И мой совет тебе, друг Сила, никогда не
напоминать людям об услугах, оказанных тобой в прошлом. Если это благодарные
и благородные люди, им не нужны напоминания, а если неблагодарные и
неблагородные, напоминать им о прошлом -- пустое дело".
Все эти месяцы Сила мрачно размышлял о нанесенных ему обидах и горел
желанием рассказать о них кому-нибудь, кроме тюремщика. Он сказал Тавмасту:
"Вот что, значит, просил сообщить мне царь Ирод, да? И я должен быть ему
благодарен, не так ли? А какую еще милость он намерен мне оказать? Может
быть, пожаловать мне орден Кнута? Неужели он ждет, что те страдания, которые
я претерпел, заключенный в эту одинокую темницу, научат меня держать язык за
зубами, если я сочту нужным сказать правду, чтобы усовестить его лживых
советников и льстивых придворных? Передай царю, что мой дух не сломлен, и
если он освободит меня, я отпраздную это тем, что стану высказываться еще
откровеннее и резче; я расскажу всему народу, сколько мы вместе испытали
злоключений и как мне удавалось в конце концов спасти положение, хотя он
чуть не губил нас обоих, отказываясь следовать моим советам, и как щедро он
меня за все это наградил железной цепью и тюрьмой. Мой дух после моей смерти
этого не забудет, как не забудет все мои славные деяния ради него". "Выпей
вино",-- сказал Тавмаст. Но Сила отказался. Тавмаст пытался урезонить
безумца, но он не желал пить вино и требовал, чтобы мне было передано все,
что он сказал. Поэтому Сила по-прежнему в тюрьме, и я не вижу возможности
его освободить, с чем согласна и Киприда.
Меня позабавила эта история в Дориде. Ты помнишь, как я сказал тебе на
прощальном пиру, когда мы оба так налакались и были так откровенны друг с
другом, как два самаритянина, что тебя обожествят, моя Мартышечка; и не
старайся этому помешать. А насчет молочного поросенка, фаршированного
трюфелями и орехами, я, кажется, знаю, что я имел в виду. Я теперь такой
примерный иудей, что никогда, никогда, ни по какому поводу не беру в рот
нечистой пищи -- по крайней мере если я это делаю, об этом знают лишь я, мой
повар-араб да луна, когда она заглядывает ко мне в окна. Я воздерживаюсь от
свинины, даже когда гощу у своих соседей финикийцев или обедаю с моими
подданными греками. Когда будешь писать, сообщи, что нового у старой лисы
Вителлия и этих злоумышленников и интриганов Азиатика, Виниция и Винициана.
Я засвидетельствовал -- и самым велеречивым слогом -- свое почтение твоей
прелестной Мессалине в своем официальном письме. Поэтому до свиданья и
по-прежнему думай хорошо (лучше, чем он заслуживает) о своем товарище
детства
Разбойнике".
Сейчас я объясню насчет этой "истории в Дориде". Несмотря на мой эдикт,
несколько молодых греков, жителей города Дорида в Сирии, достали где-то мою
статую и, ворвавшись в еврейскую синагогу, водрузили ее в южной части
помещения, как бы для поклонения. Местные евреи сразу же обратились к Ироду,
своему естественному защитнику, а Ирод лично отправился в Антиохию к
Петронию, чтобы выразить свой протест. Петроний написал судьям Дорида очень
сердитое письмо, приказывая арестовать виновных и без промедления отправить
к нему, чтобы он мог их наказать. Петроний указывал, что они совершили
двойное преступление -- оскорбили не только евреев, осквернив синагогу, где
теперь нельзя совершать богослужение, но и меня, бесстыдным образом нарушив
мой эдикт о веротерпимости. В его письме была одна любопытная фраза: что
подходящее место для моей статуи не еврейская синагога, а один из моих
собственных храмов. Я полагаю, что он думал, будто за это время я уступил
уговорам сената и, с его стороны, будет любезно предвосхитить мое
обожествление. Но я был тверд и наотрез отказывался стать богом.
Нетрудно себе представить, что александрийские греки лезли вон из кожи,
желая заслужить мое благоволение. Они прислали депутацию, чтобы поздравить
меня с восшествием на престол и предложить, что они построят за свой счет и
посвятят мне новый храм или, если я это отвергну, построят и укомплектуют
библиотеку италийских исследований и посвятят ее мне как самому выдающемуся
из современных историков. Они также попросили меня разрешить ежегодно в мой
день рождения устраивать публичные чтения моих трудов "История Карфагена" и
"История Этрурии". Каждый из этих трудов будет прочитан от корки до корки
сменяющими друг друга высококвалифицированными чтецами, первый -- в старой
библиотеке, второй -- в новой. Они знали, что это не может мне не польстить.
Принимая их почетные предложения, я чувствовал себя в точности, как
чувствовали бы себя родители мертворожденных близнецов, если бы спустя
какое-то время после родов маленькие холодные трупики, лежащие где-нибудь в
углу в корзинке в ожидании похорон, вдруг неожиданно порозовели, чихнули и в
один голос принялись реветь. В конце концов, я потратил на эти книги более
двадцати лучших лет моей жизни, взял на себя нелегкий труд изучить различные
языки, нужные мне, чтобы собрать и проверить факты; и, насколько мне было
известно, ни один человек до сих пор не подумал их прочитать. Когда я говорю
"ни один человек", я должен сделать два исключения. Ирод читал "Историю
Карфагена" -- Этрурия его не интересовала -- и сказал, что очень много узнал
из нее о характере финикийцев, но что, по его мнению, мало кто проявит к
этой книге такой же интерес. "В этой колбасе слишком много мяса,-- сказал
он,-- и недостаточно специй и чеснока". Он имел в виду, что там было слишком
много сведений и недостаточно легкого чтения. Он говорил мне все это, когда
я еще был частным лицом, так что тут и речи нет о лести. Единственной, кто
кроме моих секретарей и помощников по изысканию прочитал обе книги, была
Кальпурния. Она сказала, что предпочитает хорошую книгу плохой пьесе, мои
исторические книги -- многим хорошим пьесам, которые она видела, а книгу про
этрусков -- книге про Карфаген, потому что там говорится о знакомых ей
местах. Да, чтобы не забыть: когда я сделался императором, я купил
Кальпурнии прекрасную виллу возле Остии, дал ей приличное годовое содержание
и штат хорошо обученных рабов. Но она никогда не приходила во дворец, и я
тоже не посещал ее из страха вызвать ревность Мессалины. Жила она вместе с
близкой подругой по имени Клеопатра, родом из Александрии, тоже в прошлом
проституткой; но теперь, когда у Кальпурнии было более чем достаточно денег,
обе они расстались с этой профессией. Они были спокойные девушки.
А я--я был, как я уже говорил, очень горд предложением александрийцев,
ведь, в конце концов, Александрия -- культурная столица мира и не
кого-нибудь, а меня ее первые граждане назвали выдающимся современным
историком. Я очень жалел, что не располагаю временем, чтобы поехать в
Александрию и присутствовать хотя бы на одном из чтений. В тот день, когда у
меня побывало посольство, я вызвал к себе профессионального чтеца и попросил
его прочитать мне без свидетелей несколько отрывков из той и другой книги.
Он читал с таким выражением, так четко произносил слова, что, забыв на
секунду, что я автор этих отрывков, я принялся громко ему рукоплескать.
Моей ближайшей задачей за пределами Рима было навести порядок на Рейне.
К концу правления Тиберия северные германцы, воодушевленные вестями о его
бездейственности, стали делать набеги на противоположную сторону реки в той
части территории, которую мы называли Нижней провинцией. Небольшие группки
германцев переплывали ночью Рейн в неохраняемых местах, нападали на одинокие
дома и деревушки, убивали жителей и захватывали золото и другие ценности,
которые могли найти, а на рассвете уплывали обратно. Остановить это было бы
нелегко, даже если бы солдаты все время были начеку, чего, во всяком случае
на севере, нет, потому что Рейн -- река невероятной длины и охранять ее
исключительно трудно. Единственной эффективной мерой против набегов был бы
ответный удар, но Тиберий не разрешал устраивать карательные экспедиции в
широких масштабах. Он писал: "Если вам докучают шершни, сожгите их гнездо,
но если это только москиты, не обращайте на них внимания". Что до Верхней
провинции, то следует вспомнить, что Калигула во время поездки во Францию
послал за Гетуликом, командиром четырех полков, расквартированных в Верхней
провинции, и казнил его по необоснованному обвинению в заговоре, затем
пересек Рейн во главе огромной армии, прошел несколько миль вглубь, не
встречая сопротивления германцев, но вдруг испугался и бросился обратно.
Человек, который занял место Гетулика, был командир французских
вспомогательных войск, стоявших в Лионе. Звали его Гальба[3]. Он
был одним из ставленников Ливии. Она начала продвигать его по службе, когда
он был еще совсем молод, и он вполне оправдал ее доверие. Отважный воин и
проницательный судья, Гальба трудился не покладая рук и имел репутацию
образцового отца и мужа. Он достиг консульского возраста за шесть лет до
того. В своем завещании Ливия оставила ему пятьсот тысяч золотых. Однако
Тиберий, выступавший душеприказчиком Ливии, заявил, что это, должно быть,
ошибка. Сумма была написана цифрами, а не словами, и, конечно же,
завещательница имела в виду не пятьсот, а пятьдесят тысяч. Поскольку Тиберий
не выплатил никому из тех, кому Ливия отказала деньги, ни одного золотого, в
то время это не имело значения, но когда ему на смену пришел Калигула и
расплатился со всеми сполна, то, что Калигула не знал об обмане Тиберия,
оказалось для Гальбы весьма неудачным. Однако Гальба не настаивал, чтобы ему
отдали всю положенную сумму, и, возможно, это оказалось к лучшему. В
противном случае Калигула, у которого вскоре кончились деньги, не только не
дал бы Гальбе этот важный пост на Рейне, но и, кто знает, обвинил бы его в
том, что он участвовал в заговоре Гетулика.
То, как Калигула выбрал на этот пост Гальбу, довольно забавная история.
Однажды он назначил в Лионе большой парад и, когда он закончился, призвал к
себе всех офицеров, принимавших в нем участие, и прочитал им нотацию насчет
необходимости держаться в хорошей физической форме.
-- Римский солдат,-- сказал он,-- должен быть жестким, как подошва, и
крепким, как железо, и офицеры обязаны подавать своим солдатам пример.
Интересно, сколько из вас выдержат пустяковое испытание, которое я вам
приготовил. Пошли, друзья, устроим небольшую пробежку в направлении Аутуна.
Он сидел в легкой коляске, запряженной двумя резвыми французскими
лошадками. Кучер взмахнул кнутом, и они снялись с места. Вспотевшие после
парада офицеры в тяжелой амуниции, с тяжелым оружием кинулись следом за ним.
Калигула держался достаточно близко, чтобы они не могли отстать и скрыться
из виду, но и не давал лошадям идти шагом, чтобы офицеры не последовали их
примеру. Коляска ехала все дальше и дальше. Офицеры растянулись позади
вереницей. Многие потеряли сознание, один умер на бегу. Когда началась
двадцатая миля, Калигула наконец остановил лошадей. Только один человек
выдержал испытание -- Гальба. Калигула сказал:
-- Что ты предпочитаешь, генерал,-- бежать бегом обратно или ехать со
мной рядом?
Гальба, хоть и запыхался, смог ответить, что, будучи солдатом, не имеет
права выбора, он привык выполнять приказ. Калигула разрешил ему вернуться в
Лион пешком, а на следующий день дал ему его теперешнее назначение.
Агриппинилла, встретив Гальбу в Лионе, весьма им заинтересовалась; она
захотела выйти за него замуж, хотя он уже был женат на женщине из рода
Лепидов. Гальба, вполне довольный своей женой, держался по отношению к
Агриппинилле так холодно, как позволяла его преданность Калигуле.
Агриппинилла не прекращала обхаживать его и однажды на приеме, устроенном
тещей Гальбы, куда Агриппинилла явилась без приглашения, разразился скандал.
Перед всеми собравшимися там знатными гостями теща Гальбы назвала ее в глаза
бесстыдной и похотливой шлюхой и даже ударила кулаком по лицу. Дело
обернулось бы плохо для Гальбы, если бы на следующий день Калигула не решил,
что Агриппинилла была замешана в заговоре на его жизнь и не сослал ее, о чем
я уже рассказывал.
Когда в страхе перед германцами, якобы перешедшими Рейн (досужая
выдумка солдат -- для смеха), Калигула спасся бегством в Рим, все военные
силы были сосредоточены в одном месте. Большие участки реки были оставлены
без охраны. Германцы сразу же об этом прослышали, так же как и про трусость
Калигулы. Они воспользовались возможностью пересечь Рейн крупными силами и
закрепиться на нашей территории, где причинили много вреда. Пересекали реку
германцы из племени хаттов, что значит "горные коты". Кот -- эмблема их
племени. У них есть крепости в горной части страны, между Рейном и Верхним
Везером. Мой брат Германик всегда отдавал им должное, считая лучшими воинами
в Германии. В бою они держат строй, подчиняются, почти как римляне, приказам
командиров, ночью строят укрепления и выставляют дозоры -- предосторожность,
которую редко применяют прочие племена.
Гальбе понадобилось несколько месяцев, чтобы вытеснить их с захваченной
территории и прогнать обратно за Рейн, и это стоило ему значительных потерь
в живой силе.
Гальба был сторонник строгой дисциплины. Гетулик же, хотя и способный
командир, отличался терпимостью и мягкостью характера. В день, когда Гальба
приехал в Майнц, чтобы принять командование, солдаты смотрели игры,
устроенные в честь Калигулы. "Охотник" очень ловко справился с леопардом, и
солдаты принялись дружно хлопать. Первые слова, которые Гальба произнес,
войдя в генеральскую ложу, были следующими:
-- Солдаты, держите руки под плащами. Теперь здесь командую я, а я не
потерплю разгильдяйства и распущенности.
И в этом все имели случай убедиться. Однако, несмотря на строгость, он
пользовался огромной популярностью. Враги обвиняли его в скупости, но это
несправедливо, просто он был бережлив, воздержан в пище, не одобрял
расточительства среди офицеров и требовал подробного отчета в тратах у своих
подчиненных. Когда пришло известие об убийстве Калигулы, друзья побуждали
его пойти на Рим во главе его войск, говоря, что он единственный человек,
который может взять под контроль империю. Гальба отвечал:
-- Отправиться на Рим и оставить Рейн без защиты? Интересно, за кого вы
меня принимаете? Я римлянин. К тому же, по общему мнению, этот Клавдий --
скромный и работящий человек, и хотя многие из вас, по-видимому, считают его
дураком, я бы не торопился называть так члена императорской фамилии, который
с успехом сумел пережить Августа, Тиберия и Калигулу. Я думаю, что в данных
обстоятельствах это удачный выбор, и буду рад присягнуть Клавдию на
верность. Он не воин, скажете вы. Тем лучше. Военный опыт императора не
всегда благо. Божественный Август -- говорю это со всем к нему уважением --
был склонен в старости связывать руки своим генералам, давая им чересчур
подробные инструкции и советы; последняя балканская кампания не тянулась бы
так долго, если бы ему не хотелось, сидя в тылу, вновь выиграть те битвы,
которые он выиграл во главе своих войск сорок лет назад. Я не думаю, что
Клавдий в его возрасте захочет сам ходить в походы или будет склонен
отвергать решения своих генералов в вопросах, в которых сам он не смыслит.
Но в то же время он историк, обладающий глубокими знаниями, и, как
утверждают, имеет такое доскональное знакомство с основными стратегическими
принципами, какому может позавидовать любой главнокомандующий с реальным
боевым опытом.
Эти слова Гальбы были впоследствии переданы мне одним из его офицеров,
и я послал ему лично письмо с благодарностью за его лестное мнение. Я
сказал, что пусть он не беспокоится, я всегда дам полную свободу действий
генералам в тех кампаниях, которые они будут возглавлять по моему приказу
или моей санкции. Я буду лишь решать, должен ли поход быть завоевательным
или носить чисто карательный характер. В первом случае сила удара должна
быть смягчена, надо проявить гуманность: не разрушать захваченных городов и
деревень, не уничтожать посевов, не оскорблять местных богов, и если враг
уже разбит, не превращать бой в бойню. Однако если цель похода --
карательная, тут уж не до милосердия: нужно предавать разорению города и
деревни, сжигать на корню хлеб, равнять с землей храмы и безжалостно
истреблять тех жителей, которых нет смысла угонять в Рим в качестве рабов. Я
также буду указывать, на какие резервы может рассчитывать генерал и сколько
ему разрешено иметь убитых и раненых. Я буду заранее намечать совместно с
генералом конкретные объекты нападения и попрошу его сказать, сколько дней
или месяцев ему понадобится, чтобы их захватить. Решение всех стратегических
и тактических задач -- расстановку войск, их боевой порядок -- я оставлю на
его усмотрение и воспользуюсь моим правом взять на себя личное командование
и привести необходимые подкрепления только в том случае, если цель похода не
будет достигнута за намеченное время, а количество убитых и раненых превысит
обусловленное число.
Дело в том, что я задумал поход во главе с Гальбой против "горных
котов". Это должна была быть карательная экспедиция. Я не собирался
расширять империю, переходя Рейн -- естественную и самоочевидную границу,
но, поскольку хатты и другое северогерманское племя, истевоны, проявили
неуважение к этой границе, надо было со всей решительностью показать, что
Рим не потерпит попрания своего достоинства. Мой брат Германик частенько
говорил, что единственное, чем можно снискать уважение германцев, это
жестокость,-- они единственный народ в мире, о котором он может это сказать.
На испанцев, к примеру, производит впечатление вежливость завоевателей, на
французов -- богатство, на греков -- уважение к искусству, на евреев --
моральная чистота, на африканцев -- хладнокровие и властность. Но для
германца все это -- ничто, его нужно бить смертным боем, пока не свалишь с
ног, и снова бить, когда он попытается подняться, и снова бить, когда он
будет, стеная, лежать на земле. "Пока раны его болят, он уважает руку,
которая их нанесла".
Одновременно с походом против хаттов, возглавляемого Гальбой, должна
была начаться другая карательная экспедиция против истевонов -- во главе с
Габинием, генералом, командовавшим четырьмя полками на Нижнем Рейне. Эта
кампания интересовала меня куда больше, чем поход Гальбы, так как она имела
дополнительную цель. Прежде чем отдать о ней приказ, я принес жертвы в храме
Августа и сообщил ему по секрету, что намерен довести до конца дело, которое
не удалось завершить моему брату Германику и которое, как я знаю, интересует
Его Самого, а именно: освободить из плена третьего и последнего из утерянных
Варом орлов, который вот уже тридцать лет как находится в руках германцев.
Германик, напомнил я Ему, захватил обратно первого из утерянных орлов через
год после Его, Августа, обожествления, а второго -- на следующее лето, но
прежде чем он смог отомстить за Вара, устроив германцам сокрушительный
разгром, и завоевать обратно последнего орла, Тиберий отозвал его в Рим.
Поэтому я обратился к Августу с мольбой содействовать успеху нашего оружия и
восстановить честь Рима. Когда с жертвенника поднялся дымок, мне почудилось,
что рука статуи шевельнулась, словно благословляя меня, а голова кивнула.
Возможно, тут был виноват дым, но я принял это за счастливое
предзнаменование.
По правде сказать, я не сомневался в том, где именно в Германии был
спрятан последний орел, и гордился тем, как я это обнаружил. Мои
предшественники тоже могли бы об этом догадаться, если бы немного
задумались. Мне всегда было приятно доказать самому себе, что я вовсе не
такой дурак, каким все меня считают, и мало того -- со многим могу
управиться куда лучше их. Мне пришло в голову, что среди моей личной охраны,
состоящей из пленных германцев самых разных племен из всех областей
Германии, должно быть по крайней мере с полдюжины человек, знающих, где
спрятан орел. Однако когда Калигула спросил их об этом, поставив в строй, и
предложил свободу и кругленькую сумму в обмен на интересующие его сведения,
лица их тут же стали непроницаемыми: казалось, никто ничего не знал. Я
избрал совсем иной метод убеждения. Как-то раз я приказал им построиться и
обратился к ним самым доброжелательным тоном. Я сказал, что в награду за
верную службу намерен оказать им неслыханную милость: вернуть в Германию --
дорогую их сердцу родину, о которой они каждый вечер поют такие грустные
песни,-- всех членов батальона телохранителей, которые прослужили в нем
больше двадцати пяти лет. Я сказал, что хотел бы одарить их на прощанье
золотом, оружием, лошадьми и тому подобным, но, к несчастью, не могу это
сделать, не могу даже разрешить им забрать с собой имущество, которое они
накопили за время своего плена. Препятствием служит пропавший орел. Пока эта
священная эмблема не вернулась, честь Рима все еще в закладе, и если я
награжу тех, кто в юности участвовал в разгроме армии Вара, чем либо еще,
кроме свободы, это произведет в городе очень плохое впечатление. Однако для
истинного патриота свобода дороже золота, и я уверен, они примут мой дар с
такой же радостью, с какой я его приношу. Я не требую, сказал я, открыть мне
местопребывание орла, поскольку это, несомненно, тайна, которую они
поклялись своим богам никому не выдавать; я не буду просить никого из них
нарушить клятву за деньги, как мой предшественник на престоле. Через два
дня, пообещал я, все ветераны, прослужившие двадцать пять лет, будут
отправлены за Рейн под надежным эскортом.
Затем я их распустил. Последствия не трудно было предвидеть. Эти
ветераны еще меньше стремились вернуться в Германию, чем римляне,
захваченные в плен парфянами в битве при Каррах, стремились вернуться в Рим,
когда тридцать лет спустя Марк Випсаний Агриппа торговался с царем насчет
обмена пленных. Эти римляне успели обосноваться в Парфии, женились, завели
детей, разбогатели и совершенно забыли о прошлом. И мои германцы в Риме,
хотя формально -- рабы, вели самую легкую и приятную жизнь, и тоска их по
дому была напускной, просто служила оправданием сентиментальных слез, когда