Страница:
и теперь насморк кончается у меня куда быстрей, чем раньше. Конечно,
сатирики и карикатуристы скоро подняли меня на смех, изображая с каплей под
носом, но что мне до того? Мессалина заметила, что так заботиться о себе, с
моей стороны, очень разумно: если я вдруг умру или серьезно заболею, что
будет с Римом и империей, не говоря о ней самой и нашем сыне?
Однажды Мессалина сказала мне:
-- Я начинаю раскаиваться в своей доброте.
-- Ты имеешь в виду, что лучше бы моя племянница Лесбия не возвращалась
из изгнания?
Она кивнула.
-- Как ты догадался? Скажи мне, мой милый, почему она так часто заходит
в твои апартаменты, когда меня нет во дворце? О чем говорит? И почему ты не
сообщаешь мне об ее визитах? От меня бесполезно что-либо скрывать.
Я улыбнулся успокаивающе, но чувствовал себя не совсем ловко.
-- Мне нечего скрывать, совершенно нечего. Ты помнишь, что месяц назад
я вернул ей последние из ее владений, отобранных у нее Калигулой. Те, что
находятся в Калабрии,-- мы с тобой решили их отдать лишь тогда, когда
убедимся, что они с Виницием ведут себя прилично. Как я уже тебе говорил,
узнав об этом, она разразилась слезами и, виня себя в неблагодарности,
поклялась, что полностью изменит свой образ жизни и переборет свою глупую
гордость.
-- Очень трогательно, не сомневаюсь. Но я впервые слышу об этой
драматической сцене. Ты не обмолвился ни единым словом.
-- Я отчетливо помню, что все тебе об этом рассказывал как-то раз за
завтраком.
-- Тебе, должно быть, это приснилось. Так все же, в чем тут дело?
Признайся. Лучше поздно, чем никогда. Когда ты вернул ей поместья, мне,
естественно, показалось странным, что ты награждаешь ее за наглость по
отношению ко мне. Но я ничего не сказала. Тебе видней.
-- Ничего не могу понять. Я готов поклясться, что говорил обо всем
тебе. У меня иногда бывают удивительные провалы в памяти. Поверь, любимая,
мне очень жаль. Я отдал ей поместья лишь потому, что Лесбия утверждала,
будто она только что была у тебя, извинилась перед тобой от всего сердца и
ты промолвила: "Я охотно прощаю тебя, Лесбия. Пойди сообщи об этом Клавдию".
-- О, какая наглая ложь! Ее ноги у меня не было. Ты уверен, что она
сказала именно это? Или у тебя опять что-то с памятью?
-- Совершенно уверен. Иначе я никогда не вернул бы ей поместья.
-- Ты помнишь слова из присяги, которую принимают в суде свидетели:
"Ложь в одном значит ложь во всем"? Очень подходит к Лесбии. Но ты мне еще
не объяснил, почему она ходит к тебе. Что она старается вымогнуть?
-- Насколько я знаю, ничего. Просто заходит время от времени дружески
со мной поболтать, повторяет, как она мне благодарна, и спрашивает, не может
ли чем-нибудь помочь. Никогда не задерживается надолго, чтобы не мешать, и
всегда осведомляется о тебе. Когда я отвечаю, что ты занята, она говорит,
мол, у нее и в мыслях не было тебя беспокоить, и просит прощения за
беспокойство, которое причинила мне. Вчера она сказала, что ей кажется,
будто ты все еще относишься к ней с подозрением. Я ответил, что этого не
нахожу. Она болтает несколько минут обо всем понемножку, целует меня, как
примерная племянница, и исчезает. Я получаю от ее визитов большое
удовольствие. Но я был уверен, что упоминал о них тебе.
-- Никогда. Эта женщина -- змея. Я думаю, что разгадала ее план. Она
постарается втереться к тебе в доверие -- как примерная племянница,
естественно,-- а затем начнет возводить на меня напраслину. Сперва
потихоньку, намеками, а затем, обнаглев, прямо, без околичностей. Возможно,
она сочинит потрясающую историю о том, что я веду двойную жизнь. Скажет, что
у тебя за спиной я каждую ночь занимаюсь распутством -- гладиаторы, актеры,
молодые щеголи, волокиты и им подобные. И ты, конечно, ей поверишь, как
примерный дядюшка. О боже, до чего женщины любят сплетни. Верно, она уже
принялась за это. Да?
-- Нет, разумеется. Я бы не дал ей и рта раскрыть. Я не поверю никому,
кто скажет, что ты изменяешь мне словом или делом. Я не поверю этому, даже
если ты скажешь мне это сама. Ты довольна?
-- Прости меня, милый, за ревность. Такая уж у меня натура. Я не могу
вынести, когда ты водишь компанию с женщинами у меня за спиной, даже с
родственницами. Я боюсь оставлять тебя с ними наедине. Ты так простодушен. Я
не успокоюсь, пока не узнаю, какая подлость у Лесбии на уме. Но я не хочу,
чтобы она догадалась, что я подозреваю ее. Не показывай, что поймал ее на
лжи, до тех пор, пока у меня не будет против нее более серьезных улик.
Обещай!
Я пообещал. Я сказал Мессалине, что больше не верю, будто в душе Лесбии
действительно произошел перелом, и буду сообщать обо всех ее замечаниях во
время наших бесед. Это успокоило Мессалину; она призналась, что сможет
продолжать работу с более легким сердцем.
Я честно повторял Мессалине все, что говорила мне Лесбия. Для меня в ее
словах не было ничего существенного, но Мессалина находила во многих из них
особый смысл; особенно она придралась к одной -- для меня вполне невинной --
фразе, касающейся сенатора по имени Сенека. Сенека был судьей второго ранга
и однажды навлек на себя неприязнь Калигулы, вызвав его зависть
красноречием, с которым выступал в сенате. Он бы, несомненно, лишился
головы, если бы не я. Я оказал ему услугу, умалив его ораторские
способности; я сказал Калигуле: "Красноречив? Нет, Сенека не обладает
красноречием. Просто он хорошо образован и у него изумительная память. Его
отец был составителем книги "Полемика и искусство убеждения" -- сборника
упражнений в риторике на заданные темы. Детские игрушки. Он много еще чего
написал, что не вышло в свет; похоже, Сенека выучил все это наизусть. У него
теперь есть ключ к любому замку. Это не красноречие, за ним ничего не стоит,
не чувствуется никакой индивидуальности. Я скажу тебе, на что это похоже: на
песок без извести. На этом репутацию оратора не построишь". Калигула
повторил мои слова, выдав их за собственные. "Всего лишь школьные
упражнения. Детская декламация, заимствования из неопубликованных книг отца.
Песок без извести". И Сенеке была оставлена жизнь.
Теперь Мессалина спросила меня:
-- Ты уверен, что она по собственному почину стала хвалить Сенеку,
говоря, какой он честный и ничуть не честолюбивый? Может быть, ты первый
заговорил о нем?
-- Нет.
-- Тогда можешь не сомневаться -- Сенека ее любовник. Я подозревала
последнее время, что у нее есть тайный любовник, но она так ловко заметает
следы, что я не могла с уверенностью сказать, кто это: Сенека, или
двоюродный брат ее мужа Винициан, или этот тип Азиний Галл, внук Поллиона.
Они все живут на одной улице.
Десять дней спустя Мессалина сказала мне, будто она имеет
неопровержимые доказательства того, что Лесбия во время отъезда из Рима ее
мужа Виниция изменяла ему с Сенекой. Она привела ко мне свидетелей, которые
клятвенно утверждали, будто видели, как поздно вечером Сенека, переодетый,
выходил из своего дома, шли за ним до дома Лесбии, куда он входил через
боковую дверь, замечали, как в спальне Лесбии внезапно загорался и тут же
гаснул свет, а через три или четыре часа Сенека на их глазах выскальзывал из
двери, все еще переодетый, и возвращался к себе.
Было ясно, что Лесбию нельзя было дольше оставлять в Риме. Она была моя
племянница и, следовательно, важная фигура в обществе. Она уже была однажды
отправлена в изгнание по обвинению в прелюбодеянии, и я вернул ее обратно
только на том условии, что в будущем она станет вести себя более
осмотрительно. Я ожидал, что все члены нашей семьи будут показывать римлянам
высокий моральный пример. Сенеку тоже придется выслать. Он был женатый
человек, сенатор, и хотя Лесбия, конечно, красавица, зная Сенеку, я
подозревал, что толкнуло его на эту связь скорее честолюбие, чем вожделение.
Она была прямым потомком Августа, Ливии и Марка Антония, дочерью Германика,
сестрой покойного императора и племянницей ныне здравствующего, а он был
всего-навсего сыном зажиточного провинциального грамматиста и родился в
Испании.
Не знаю почему, но мне не хотелось самому беседовать с Лесбией, и я
попросил сделать это Мессалину. Я чувствовал, что в этом деле у нее больше
причин возмущаться; я хотел, чтобы она была мной довольна, увидела, как я
сожалею о том, что дал ей хотя бы малейший предлог для ревности. Она с
радостью взяла на себя задачу отчитать Лесбию за ее неблагодарность и
познакомить с моим приговором: ссылкой в Регий -- город на юге Италии, где
умерла ее бабка Юлия, сосланная туда за такое же преступление. Мессалина
рассказала мне потом, что Лесбия держалась очень нагло, но в конце концов
призналась в своей связи с Сенекой, сказав, что тело ее принадлежит только
ей и она может делать с ним, что ей угодно. Узнав, что ее ждет изгнание, она
впала в ярость и принялась угрожать нам обоим; она сказала: "Однажды утром
слуги войдут в императорскую спальню и увидят, что у вас обоих перерезано
горло" и "Как, по-вашему, мой муж и его семья отнесутся к этому
оскорблению?"
-- Пустые слова, любимая,-- сказал я.-- Не принимай их всерьез, хотя,
пожалуй, есть смысл не спускать глаз с Виниция и его компании.
В ту самую ночь, когда Лесбия отправилась в Регий, незадолго до
рассвета мы с Мессалиной проснулись от внезапного вопля и возни в коридоре
за нашей дверью, громкого чихания и криков "Хватай его! Караул! Убийцы!
Держи его!". Я соскочил с постели -- от неожиданности сердце сильно билось у
меня в груди -- и схватил стул в качестве орудия обороны, умоляя Мессалину
укрыться за моей спиной. Но мне не пришлось доказывать свою храбрость. Я
увидел лишь одного человека, к тому же обезоруженного.
Я приказал страже не выпускать из рук мечей и снова лег в постель, хотя
уснуть мне удалось не сразу: надо было успокоить Мессалину. Она была ни жива
ни мертва от страха и то плакала, то смеялась.
-- Это работа Лесбии,-- всхлипывала она.-- Я в этом уверена.
Утром я велел привести ко мне того, кто на меня покушался. Он
признался, что он сирийский грек, вольноотпущенник Лесбии, хотя на нем была
дворцовая ливрея. Я услышал от него совершенно нелепую историю. Он сказал,
будто не собирался меня убивать. Виноват он лишь в том, что перепутал слова
в самом конце таинства.
-- Какого таинства? -- спросил я.
-- Мне запрещено говорить об этом, цезарь. Я не осмеливаюсь все тебе
открывать. Это самое священное из всех священных таинств. Меня посвятили в
него только вчера вечером. Это было под землей. Принесли в жертву какую-то
птицу, и я выпил ее кровь. Появились два высоких духа с сияющими лицами и
дали мне перечницу и кинжал. Мне рассказали, что они означают. Затем
завязали мне глаза, переодели и приказали молчать. Они произнесли магические
слова и велели следовать за ними в преисподнюю. Они водили меня туда и сюда,
вверх и вниз по лестницам, по улицам и садам и описывали все странные
зрелища, какие попадались по пути. Мы сели в лодку и заплатили перевозчику.
Это был сам Харон. Затем мы вышли на берег ада. Они показали мне весь ад. Со
мной говорили духи моих предков. Я слышал, как лает Цербер. Наконец они
сняли с моих глаз повязку и шепнули: "Ты находишься в чертогах Бога смерти.
Спрячь кинжал в своей тунике. Иди по этому коридору направо, в его конце
поднимись по ступеням, затем иди налево по другому коридору. Если тебя
остановит человек, назови ему пароль. Пароль -- "судьба". Бог смерти и его
богиня спят в последней комнате. У их дверей стоят на страже еще два
человека. Они отличаются от прочих. Мы не знаем их пароля. Подкрадись к ним
тихонько, прячась в тени, и кинь им в глаза священный перец из этой
перечницы. Затем смело распахни дверь и убей бога и богиню. Если тебе
удастся все это осуществить, ты будешь до скончания времени жить там, где
царит вечное блаженство, и станешь более великим, чем Геркулес, более
великим, чем Прометей, более великим, чем сам Юпитер. Больше не будет
смерти. Но по пути ты должен вновь и вновь повторять заклинание, благодаря
которому мы безопасно привели тебя сюда. Если ты этого не сделаешь, все наши
труды окажутся напрасны. Чары будут нарушены, и ты очутишься совсем в другом
месте". Мне стало страшно. Наверно, я перепутал магические слова, потому
что, размахнувшись, чтобы кинуть перец, я вдруг увидел, что я в Риме, в
императорском дворце и сражаюсь со стражей у дверей в твою спальню. Меня
посетила неудача. Смерть по-прежнему царит в мире. Другой, более храбрый и
хладнокровный человек, чем я, нанесет когда-нибудь этот удар.
-- Сообщники Лесбии неглупы,-- шепнула Мессалина.-- Какой идеальный
заговор!
-- Кто посвящал тебя? -- спросил я его. Но он не отвечал, даже под
пытками, а от солдат у главных ворот я тоже ничего не добился -- они только
недавно были взяты на службу. Они сказали, что впустили его потому, что на
нем была дворцовая ливрея и он знал пароль. Я не мог их винить. Он подошел к
воротам вместе с двумя другими людьми в дворцовой ливрее, которые пожелали
ему доброй ночи и ушли.
Я был склонен верить его истории, но он наотрез отказывался сказать,
кто именно устроил его посвящение в это так называемое таинство. Когда я
вежливо заверил его в том, что это никакое не таинство, а тщательно
подготовленная мистификация и поэтому он не связан клятвой, он вспылил и
отвечал мне очень грубо. Поэтому пришлось его казнить. И после долгой
внутренней борьбы я был вынужден согласиться с Мессалиной, что ради
общественной безопасности Лесбию тоже надо казнить. Я послал отряд
кавалергардов, и на следующий день они привезли мне голову Лесбии как
свидетельство ее смерти. Мне было очень мучительно казнить дочь моего
дорогого брата Германика, ведь я пообещал на его смертном одре любить и
защищать его детей, как моих собственных. Но я был вынужден так поступить. Я
утешался мыслью, что на моем месте он поступил бы так же. Общественный долг
был для него всегда выше личных чувств.
Что касается Сенеки, я сказал сенату, что, если у них нет веских
оснований против, то я бы просил их утвердить указ о его ссылке на Корсику.
Что и было сделано. Ему дали тридцать часов, чтобы покинуть Рим, и тридцать
дней, чтобы покинуть Италию. Сенека не был популярен в сенате. На Корсике
ему предоставились все возможности применить на практике философию стоиков,
к которой он обратился, как он заявил, благодаря какому-то случайному моему
слову в похвалу стоицизма. Льстивость этого субъекта была поистине
тошнотворной. Когда год или два спустя мой советник Полибий лишился любимого
брата, Сенека, едва знакомый с Полибием и совсем не знакомый с его братом,
прислал ему с Корсики длинное, тщательно сформулированное письмо, которое
одновременно, его стараниями, было опубликовано в Риме под названием
"Соболезнование Полибию". Соболезнование это выразилось в том, что автор
письма мягко упрекал Полибия за уступку горю из-за смерти брата в то время,
как я, цезарь, был жив и здоров и по-прежнему выказывал ему свое царственное
благоволение.
"До тех пор, пока цезарь нуждается в Полибии,-- писал Сенека,-- Полибий
должен нести свою ношу так же безотказно, как гигант Атлант, который, как
говорят, несет на своих плечах весь мир во исполнение воли богов.
Самому цезарю, коему все дозволено, по этой же причине многое
недоступно. Его бдительность -- защита каждому дому, благодаря его трудам
все отдыхают, его усердие ведет к счастью всех граждан, его неустанная
деятельность влечет за собой всеобщее благоденствие. С того момента, когда
цезарь посвятил себя человечеству, он утратил себя самого и, подобно
звездам, что без остановки кружат по своим орбитам, ни разу с тех пор не
позволил себе передохнуть или заняться собственными делами. А твоя судьба,
Полибий, некоторым образом связана с его царственной судьбой, и ты тоже не
можешь теперь думать о собственных интересах, жить собственной жизнью. До
тех пор, пока цезарь властен над миром, честь не позволяет тебе быть
сопричастным радости или горю или любому другому свойственному людям
чувству. Ты душой и телом принадлежишь цезарю. Разве это не твои собственные
слова: "Цезарь мне дороже жизни"? Какое же право ты имеешь сетовать на
тяжкий удар судьбы, когда цезарь живет и здравствует?"
Там было еще много разглагольствований о моем удивительном милосердии и
сострадательности и целый абзац, где мне вкладывались в уста весьма нелепые
изречения о том, как благородные люди должны переносить утрату брата. Я
якобы ссылался на своего деда, Марка Антония, скорбевшего о своем брате Гае,
на дядю Тиберия, скорбевшего о моем отце, на Гая Цезаря, скорбевшего о
молодом Луции, и на самого себя, скорбевшего о моем брате Германике, а затем
повествовал о том, как героически каждый из нас по очереди справлялся со
своим горем. Эти сладкие слюни возымели лишь одно действие: я еще раз
убедился в душе, что никому не причинил вреда, отправив Сенеку в изгнание,--
разве что острову Корсика.
Александрийские греки прислали указания своим посланцам, которые все
еще были в Риме, чтобы они поздравили меня с победой в Германии,
пожаловались на наглость евреев (в городе возобновились волнения), испросили
моего разрешения опять создать в Александрии сенат и вторично предложили
построить мне храмы, обеспечить их жрецами и содержать за свой счет. Помимо
этой главной почести, они намеревались оказать мне еще несколько менее
важных, в том числе воздвигнуть две золотые статуи, одну -- олицетворяющую
"Мир Клавдия Августа", вторую -- "Победоносного Германика". Вторую статую я
принял, так как она чествовала в основном моего отца и брата, чьи победы
были куда важней моих и завоеваны ими лично, и чертами лица эта статуя
напоминала не меня, а их (все сходились на том, что брат был вылитый отец).
Как всегда, евреи, в свою очередь, тоже прислали посольство, поздравляя меня
с победами, благодаря за великодушие, которое я проявил, издав эдикт о
веротерпимости, касающийся всех евреев империи, и обвиняя греков в том, что
они вызывают новые беспорядки, мешая священнодействиям во время праздников
своими непристойными песнями и танцами перед синагогами. Я вложу в рукопись
копию моего ответа александрийцам, чтобы показать, как я теперь управлялся с
такими вопросами.
"Тиберий Клавдий Цезарь Август Германик, император, великий понтифик,
защитник народа, консул этого года, приветствует город Александрию.
Ваши посланцы Тиберий Клавдий Барбилл, Аполлоний, сын Артемидора,
Херемон, сын Леонида, Марк Юлий Асклепиад, Гай Юлий Дионисий, Тиберий
Клавдий Фаний, Пасион, сын Потамона, Дионисий, сын Саббиона, Тиберий Клавдий
Аполлоний, сын Аристона, Гай Юлий Аполлоний и Гермеск, сын Аполлония,
передали мне вашу петицию и подробно ознакомили меня с положением в
Александрии, оживив расположение, которое я в течение многих лет, как вы
знаете, испытывал к вам, поскольку вы всегда были преданы дому Августа, чему
есть много доказательств. Особенно дружеские отношения установились между
вашим городом и моей семьей; в этой связи достаточно упомянуть моего брата
Германика Цезаря, чье благоволение к вам проявилось сильней всего: он
приехал в Александрию и лично обратился к вам. По этой же причине я с
радостью принимаю предложенные вами почести, хотя обычно я к ним равнодушен.
Прежде всего я разрешаю вам отмечать день моего рождения как День
Августа таким образом, как вы пишете. Затем я согласен на то, чтобы в
указанных вами местах были воздвигнуты статуи мне и членам моей семьи, ибо я
вижу, сколь горячо вы стремитесь дать мне свидетельство вашей преданности
мне и моему роду. Что касается двух золотых статуй, ту, что называется "Мир
Клавдия Августа", сделанную по предложению моего друга Барбилла, я принять
не могу, так как это может обидеть моих сограждан; ее надо посвятить богине
Роме; вторую статую следует носить в процессиях так, как вы сочтете нужным,
по соответствующим дням рождения; можете снабдить ее пьедесталом. Наверно,
глупо, приняв из ваших рук эти почести, отказывать в образовании Клавдиевой
трибы и в санкционировании священных участков в каждой области Египта,
поэтому я разрешаю вам это сделать, и, если хотите, можете воздвигнуть
конную статую моего губернатора, Витрасия Поллиона. Я также даю согласие на
ваше ходатайство позволить вам установить в мою честь квадриги на границах
империи: одну в Тапозире в Ливии, вторую в Фаросе в Александрии и третью в
Пелузии в Нижнем Египте. Но я должен просить не назначать верховного жреца
для поклонения мне и не воздвигать мне храмов, так как я не хочу оскорблять
чувства своих собратьев -- ведь, насколько я знаю, алтари и храмы на
протяжении веков строились только в честь богов, никому другому это не
причитается.
Что касается прочих ваших ходатайств, которые вы так горячо просите
удовлетворить, вот мое решение. Я утверждаю гражданство всех жителей
Александрии, достигших совершеннолетия к моменту моего вступления на
престол, и их право на те привилегии и блага, которые с этим сопряжены;
исключение составляют те самозванцы -- сыновья рабынь,-- которым удалось
проникнуть в число свободнорожденных граждан. По моему соизволению все
милости, дарованные вам моими предшественниками, будут за вами закреплены,
так же как и те, что были дарованы вам прежними вашими царями и городскими
префектами и подтверждены Божественным Августом. Согласно моему соизволению,
священнослужители храма Августа в Александрии должны избираться по жребию
так же, как они избираются в его храме в Канопе. Я одобряю ваш план
назначения судей на трехлетний срок как весьма разумный, ведь, зная, что в
конце службы придется давать отчет за любую допущенную ими ошибку, они будут
вести себя осмотрительнее. Что касается просьбы о возрождении сената, я не
могу сказать без подготовки, каков был обычай при Птоломеях, но вы знаете не
хуже меня, что ни при одном из моих предшественников из рода Августа в
Александрии сената не было. Поскольку вы предлагаете вступить на совершенно
непроторенный путь и я совсем не уверен, будет ли это во благо вам или мне,
я написал вашему теперешнему префекту, Эмилию Ректу, и попросил его навести
справки, затем сообщить мне, будет ли создано сословие сенаторов, и если да,
то каким образом.
Что до того, кто ответственен за недавние беспорядки или вернее -- если
говорить прямо -- войну, которая идет между вами и евреями, то я не желаю
связывать себя обязательством решать этот вопрос, хотя ваши послы, в
особенности Дионисий, сын Теона, горячо защищали интересы греков в
присутствии своих противников -- евреев. Однако я сохраняю за собой право на
суровое осуждение той стороны -- кто бы это ни был,-- которая начала
беспорядки, и прошу вас понять: если обе стороны не прекратят эту упорную
разрушительную вражду, я буду вынужден показать, на что способен
благосклонный правитель, если в нем зажгут праведный гнев. А посему я вновь
молю вас, александрийцы, выказать дружественную терпимость к иудеям, которые
много лет живут с вами бок о бок, и не оскорблять их чувств, когда они
молятся своему Богу согласно древним обрядам. Не мешайте им, пусть следуют
своим национальным обычаям, как то было в дни Божественного Августа, ибо я
подтвердил их право на это, после того как беспристрастно выслушал обе
стороны во время диспута. С другой стороны, я желаю, чтобы евреи не
настаивали на новых привилегиях сверх тех, что им уже дарованы, и не
присылали ко мне отдельных послов, словно вы живете в разных городах --
неслыханное дело! -- и не выступали в качестве соперников в атлетических и
прочих состязаниях во время общественных Игр. Евреи должны довольствоваться
тем, что они имеют, радуясь благам, которые дает большой город, исконными
жителями которого они не являются, и не должны больше приглашать в
Александрию на жительство соотечественников и единоверцев из Сирии или
других частей Египта, не то они вызовут во мне еще большее подозрение. Если
они пренебрегут этим советом, я буду считать, что они разжигают всеобщую
вражду, и обрушу на них свою месть. До тех пор, однако, пока обе стороны
будут терпимо и доброжелательно относиться друг к другу, воздерживаясь от
взаимной неприязни, я обещаю проявлять такое же дружеское попечение об
александрийцах и заботу об их интересах, какие всегда выказывала в прошлом
моя семья.
Я должен здесь засвидетельствовать то, с каким рвением блюдет ваши
интересы мой друг Барбилл, который вновь доказал это во время настоящего
посольства, и сказать то же самое о моем друге Тиберии Клодии Архибусе.
Прощайте".
Этот Барбилл был астролог из Эфеса; Мессалина безоговорочно верила в
его возможности, и я должен признать, что он действительно был очень умен и
как предсказатель уступал лишь великому Фрасиллу. Он учился своему делу в
Индии и в Вавилоне у халдеев. Его любовь к Александрии объяснялась тем, что
много лет назад, когда Тиберий изгнал из Рима всех астрологов и
предсказателей, кроме своего любимого Фрасилла, и Барбилл был вынужден
покинуть город, первые люди Александрии оказали ему гостеприимство.
Месяц или два спустя я получил от Ирода депешу, где он официально
поздравлял меня с победами в Германии, с рождением сына и с тем, что
благодаря германским походам я завоевал титул императора. Как всегда, он
вложил в конверт и личное письмо:
"Да, ты великий воин, Мартышечка, что тут и говорить! Тебе всего-то и
сатирики и карикатуристы скоро подняли меня на смех, изображая с каплей под
носом, но что мне до того? Мессалина заметила, что так заботиться о себе, с
моей стороны, очень разумно: если я вдруг умру или серьезно заболею, что
будет с Римом и империей, не говоря о ней самой и нашем сыне?
Однажды Мессалина сказала мне:
-- Я начинаю раскаиваться в своей доброте.
-- Ты имеешь в виду, что лучше бы моя племянница Лесбия не возвращалась
из изгнания?
Она кивнула.
-- Как ты догадался? Скажи мне, мой милый, почему она так часто заходит
в твои апартаменты, когда меня нет во дворце? О чем говорит? И почему ты не
сообщаешь мне об ее визитах? От меня бесполезно что-либо скрывать.
Я улыбнулся успокаивающе, но чувствовал себя не совсем ловко.
-- Мне нечего скрывать, совершенно нечего. Ты помнишь, что месяц назад
я вернул ей последние из ее владений, отобранных у нее Калигулой. Те, что
находятся в Калабрии,-- мы с тобой решили их отдать лишь тогда, когда
убедимся, что они с Виницием ведут себя прилично. Как я уже тебе говорил,
узнав об этом, она разразилась слезами и, виня себя в неблагодарности,
поклялась, что полностью изменит свой образ жизни и переборет свою глупую
гордость.
-- Очень трогательно, не сомневаюсь. Но я впервые слышу об этой
драматической сцене. Ты не обмолвился ни единым словом.
-- Я отчетливо помню, что все тебе об этом рассказывал как-то раз за
завтраком.
-- Тебе, должно быть, это приснилось. Так все же, в чем тут дело?
Признайся. Лучше поздно, чем никогда. Когда ты вернул ей поместья, мне,
естественно, показалось странным, что ты награждаешь ее за наглость по
отношению ко мне. Но я ничего не сказала. Тебе видней.
-- Ничего не могу понять. Я готов поклясться, что говорил обо всем
тебе. У меня иногда бывают удивительные провалы в памяти. Поверь, любимая,
мне очень жаль. Я отдал ей поместья лишь потому, что Лесбия утверждала,
будто она только что была у тебя, извинилась перед тобой от всего сердца и
ты промолвила: "Я охотно прощаю тебя, Лесбия. Пойди сообщи об этом Клавдию".
-- О, какая наглая ложь! Ее ноги у меня не было. Ты уверен, что она
сказала именно это? Или у тебя опять что-то с памятью?
-- Совершенно уверен. Иначе я никогда не вернул бы ей поместья.
-- Ты помнишь слова из присяги, которую принимают в суде свидетели:
"Ложь в одном значит ложь во всем"? Очень подходит к Лесбии. Но ты мне еще
не объяснил, почему она ходит к тебе. Что она старается вымогнуть?
-- Насколько я знаю, ничего. Просто заходит время от времени дружески
со мной поболтать, повторяет, как она мне благодарна, и спрашивает, не может
ли чем-нибудь помочь. Никогда не задерживается надолго, чтобы не мешать, и
всегда осведомляется о тебе. Когда я отвечаю, что ты занята, она говорит,
мол, у нее и в мыслях не было тебя беспокоить, и просит прощения за
беспокойство, которое причинила мне. Вчера она сказала, что ей кажется,
будто ты все еще относишься к ней с подозрением. Я ответил, что этого не
нахожу. Она болтает несколько минут обо всем понемножку, целует меня, как
примерная племянница, и исчезает. Я получаю от ее визитов большое
удовольствие. Но я был уверен, что упоминал о них тебе.
-- Никогда. Эта женщина -- змея. Я думаю, что разгадала ее план. Она
постарается втереться к тебе в доверие -- как примерная племянница,
естественно,-- а затем начнет возводить на меня напраслину. Сперва
потихоньку, намеками, а затем, обнаглев, прямо, без околичностей. Возможно,
она сочинит потрясающую историю о том, что я веду двойную жизнь. Скажет, что
у тебя за спиной я каждую ночь занимаюсь распутством -- гладиаторы, актеры,
молодые щеголи, волокиты и им подобные. И ты, конечно, ей поверишь, как
примерный дядюшка. О боже, до чего женщины любят сплетни. Верно, она уже
принялась за это. Да?
-- Нет, разумеется. Я бы не дал ей и рта раскрыть. Я не поверю никому,
кто скажет, что ты изменяешь мне словом или делом. Я не поверю этому, даже
если ты скажешь мне это сама. Ты довольна?
-- Прости меня, милый, за ревность. Такая уж у меня натура. Я не могу
вынести, когда ты водишь компанию с женщинами у меня за спиной, даже с
родственницами. Я боюсь оставлять тебя с ними наедине. Ты так простодушен. Я
не успокоюсь, пока не узнаю, какая подлость у Лесбии на уме. Но я не хочу,
чтобы она догадалась, что я подозреваю ее. Не показывай, что поймал ее на
лжи, до тех пор, пока у меня не будет против нее более серьезных улик.
Обещай!
Я пообещал. Я сказал Мессалине, что больше не верю, будто в душе Лесбии
действительно произошел перелом, и буду сообщать обо всех ее замечаниях во
время наших бесед. Это успокоило Мессалину; она призналась, что сможет
продолжать работу с более легким сердцем.
Я честно повторял Мессалине все, что говорила мне Лесбия. Для меня в ее
словах не было ничего существенного, но Мессалина находила во многих из них
особый смысл; особенно она придралась к одной -- для меня вполне невинной --
фразе, касающейся сенатора по имени Сенека. Сенека был судьей второго ранга
и однажды навлек на себя неприязнь Калигулы, вызвав его зависть
красноречием, с которым выступал в сенате. Он бы, несомненно, лишился
головы, если бы не я. Я оказал ему услугу, умалив его ораторские
способности; я сказал Калигуле: "Красноречив? Нет, Сенека не обладает
красноречием. Просто он хорошо образован и у него изумительная память. Его
отец был составителем книги "Полемика и искусство убеждения" -- сборника
упражнений в риторике на заданные темы. Детские игрушки. Он много еще чего
написал, что не вышло в свет; похоже, Сенека выучил все это наизусть. У него
теперь есть ключ к любому замку. Это не красноречие, за ним ничего не стоит,
не чувствуется никакой индивидуальности. Я скажу тебе, на что это похоже: на
песок без извести. На этом репутацию оратора не построишь". Калигула
повторил мои слова, выдав их за собственные. "Всего лишь школьные
упражнения. Детская декламация, заимствования из неопубликованных книг отца.
Песок без извести". И Сенеке была оставлена жизнь.
Теперь Мессалина спросила меня:
-- Ты уверен, что она по собственному почину стала хвалить Сенеку,
говоря, какой он честный и ничуть не честолюбивый? Может быть, ты первый
заговорил о нем?
-- Нет.
-- Тогда можешь не сомневаться -- Сенека ее любовник. Я подозревала
последнее время, что у нее есть тайный любовник, но она так ловко заметает
следы, что я не могла с уверенностью сказать, кто это: Сенека, или
двоюродный брат ее мужа Винициан, или этот тип Азиний Галл, внук Поллиона.
Они все живут на одной улице.
Десять дней спустя Мессалина сказала мне, будто она имеет
неопровержимые доказательства того, что Лесбия во время отъезда из Рима ее
мужа Виниция изменяла ему с Сенекой. Она привела ко мне свидетелей, которые
клятвенно утверждали, будто видели, как поздно вечером Сенека, переодетый,
выходил из своего дома, шли за ним до дома Лесбии, куда он входил через
боковую дверь, замечали, как в спальне Лесбии внезапно загорался и тут же
гаснул свет, а через три или четыре часа Сенека на их глазах выскальзывал из
двери, все еще переодетый, и возвращался к себе.
Было ясно, что Лесбию нельзя было дольше оставлять в Риме. Она была моя
племянница и, следовательно, важная фигура в обществе. Она уже была однажды
отправлена в изгнание по обвинению в прелюбодеянии, и я вернул ее обратно
только на том условии, что в будущем она станет вести себя более
осмотрительно. Я ожидал, что все члены нашей семьи будут показывать римлянам
высокий моральный пример. Сенеку тоже придется выслать. Он был женатый
человек, сенатор, и хотя Лесбия, конечно, красавица, зная Сенеку, я
подозревал, что толкнуло его на эту связь скорее честолюбие, чем вожделение.
Она была прямым потомком Августа, Ливии и Марка Антония, дочерью Германика,
сестрой покойного императора и племянницей ныне здравствующего, а он был
всего-навсего сыном зажиточного провинциального грамматиста и родился в
Испании.
Не знаю почему, но мне не хотелось самому беседовать с Лесбией, и я
попросил сделать это Мессалину. Я чувствовал, что в этом деле у нее больше
причин возмущаться; я хотел, чтобы она была мной довольна, увидела, как я
сожалею о том, что дал ей хотя бы малейший предлог для ревности. Она с
радостью взяла на себя задачу отчитать Лесбию за ее неблагодарность и
познакомить с моим приговором: ссылкой в Регий -- город на юге Италии, где
умерла ее бабка Юлия, сосланная туда за такое же преступление. Мессалина
рассказала мне потом, что Лесбия держалась очень нагло, но в конце концов
призналась в своей связи с Сенекой, сказав, что тело ее принадлежит только
ей и она может делать с ним, что ей угодно. Узнав, что ее ждет изгнание, она
впала в ярость и принялась угрожать нам обоим; она сказала: "Однажды утром
слуги войдут в императорскую спальню и увидят, что у вас обоих перерезано
горло" и "Как, по-вашему, мой муж и его семья отнесутся к этому
оскорблению?"
-- Пустые слова, любимая,-- сказал я.-- Не принимай их всерьез, хотя,
пожалуй, есть смысл не спускать глаз с Виниция и его компании.
В ту самую ночь, когда Лесбия отправилась в Регий, незадолго до
рассвета мы с Мессалиной проснулись от внезапного вопля и возни в коридоре
за нашей дверью, громкого чихания и криков "Хватай его! Караул! Убийцы!
Держи его!". Я соскочил с постели -- от неожиданности сердце сильно билось у
меня в груди -- и схватил стул в качестве орудия обороны, умоляя Мессалину
укрыться за моей спиной. Но мне не пришлось доказывать свою храбрость. Я
увидел лишь одного человека, к тому же обезоруженного.
Я приказал страже не выпускать из рук мечей и снова лег в постель, хотя
уснуть мне удалось не сразу: надо было успокоить Мессалину. Она была ни жива
ни мертва от страха и то плакала, то смеялась.
-- Это работа Лесбии,-- всхлипывала она.-- Я в этом уверена.
Утром я велел привести ко мне того, кто на меня покушался. Он
признался, что он сирийский грек, вольноотпущенник Лесбии, хотя на нем была
дворцовая ливрея. Я услышал от него совершенно нелепую историю. Он сказал,
будто не собирался меня убивать. Виноват он лишь в том, что перепутал слова
в самом конце таинства.
-- Какого таинства? -- спросил я.
-- Мне запрещено говорить об этом, цезарь. Я не осмеливаюсь все тебе
открывать. Это самое священное из всех священных таинств. Меня посвятили в
него только вчера вечером. Это было под землей. Принесли в жертву какую-то
птицу, и я выпил ее кровь. Появились два высоких духа с сияющими лицами и
дали мне перечницу и кинжал. Мне рассказали, что они означают. Затем
завязали мне глаза, переодели и приказали молчать. Они произнесли магические
слова и велели следовать за ними в преисподнюю. Они водили меня туда и сюда,
вверх и вниз по лестницам, по улицам и садам и описывали все странные
зрелища, какие попадались по пути. Мы сели в лодку и заплатили перевозчику.
Это был сам Харон. Затем мы вышли на берег ада. Они показали мне весь ад. Со
мной говорили духи моих предков. Я слышал, как лает Цербер. Наконец они
сняли с моих глаз повязку и шепнули: "Ты находишься в чертогах Бога смерти.
Спрячь кинжал в своей тунике. Иди по этому коридору направо, в его конце
поднимись по ступеням, затем иди налево по другому коридору. Если тебя
остановит человек, назови ему пароль. Пароль -- "судьба". Бог смерти и его
богиня спят в последней комнате. У их дверей стоят на страже еще два
человека. Они отличаются от прочих. Мы не знаем их пароля. Подкрадись к ним
тихонько, прячась в тени, и кинь им в глаза священный перец из этой
перечницы. Затем смело распахни дверь и убей бога и богиню. Если тебе
удастся все это осуществить, ты будешь до скончания времени жить там, где
царит вечное блаженство, и станешь более великим, чем Геркулес, более
великим, чем Прометей, более великим, чем сам Юпитер. Больше не будет
смерти. Но по пути ты должен вновь и вновь повторять заклинание, благодаря
которому мы безопасно привели тебя сюда. Если ты этого не сделаешь, все наши
труды окажутся напрасны. Чары будут нарушены, и ты очутишься совсем в другом
месте". Мне стало страшно. Наверно, я перепутал магические слова, потому
что, размахнувшись, чтобы кинуть перец, я вдруг увидел, что я в Риме, в
императорском дворце и сражаюсь со стражей у дверей в твою спальню. Меня
посетила неудача. Смерть по-прежнему царит в мире. Другой, более храбрый и
хладнокровный человек, чем я, нанесет когда-нибудь этот удар.
-- Сообщники Лесбии неглупы,-- шепнула Мессалина.-- Какой идеальный
заговор!
-- Кто посвящал тебя? -- спросил я его. Но он не отвечал, даже под
пытками, а от солдат у главных ворот я тоже ничего не добился -- они только
недавно были взяты на службу. Они сказали, что впустили его потому, что на
нем была дворцовая ливрея и он знал пароль. Я не мог их винить. Он подошел к
воротам вместе с двумя другими людьми в дворцовой ливрее, которые пожелали
ему доброй ночи и ушли.
Я был склонен верить его истории, но он наотрез отказывался сказать,
кто именно устроил его посвящение в это так называемое таинство. Когда я
вежливо заверил его в том, что это никакое не таинство, а тщательно
подготовленная мистификация и поэтому он не связан клятвой, он вспылил и
отвечал мне очень грубо. Поэтому пришлось его казнить. И после долгой
внутренней борьбы я был вынужден согласиться с Мессалиной, что ради
общественной безопасности Лесбию тоже надо казнить. Я послал отряд
кавалергардов, и на следующий день они привезли мне голову Лесбии как
свидетельство ее смерти. Мне было очень мучительно казнить дочь моего
дорогого брата Германика, ведь я пообещал на его смертном одре любить и
защищать его детей, как моих собственных. Но я был вынужден так поступить. Я
утешался мыслью, что на моем месте он поступил бы так же. Общественный долг
был для него всегда выше личных чувств.
Что касается Сенеки, я сказал сенату, что, если у них нет веских
оснований против, то я бы просил их утвердить указ о его ссылке на Корсику.
Что и было сделано. Ему дали тридцать часов, чтобы покинуть Рим, и тридцать
дней, чтобы покинуть Италию. Сенека не был популярен в сенате. На Корсике
ему предоставились все возможности применить на практике философию стоиков,
к которой он обратился, как он заявил, благодаря какому-то случайному моему
слову в похвалу стоицизма. Льстивость этого субъекта была поистине
тошнотворной. Когда год или два спустя мой советник Полибий лишился любимого
брата, Сенека, едва знакомый с Полибием и совсем не знакомый с его братом,
прислал ему с Корсики длинное, тщательно сформулированное письмо, которое
одновременно, его стараниями, было опубликовано в Риме под названием
"Соболезнование Полибию". Соболезнование это выразилось в том, что автор
письма мягко упрекал Полибия за уступку горю из-за смерти брата в то время,
как я, цезарь, был жив и здоров и по-прежнему выказывал ему свое царственное
благоволение.
"До тех пор, пока цезарь нуждается в Полибии,-- писал Сенека,-- Полибий
должен нести свою ношу так же безотказно, как гигант Атлант, который, как
говорят, несет на своих плечах весь мир во исполнение воли богов.
Самому цезарю, коему все дозволено, по этой же причине многое
недоступно. Его бдительность -- защита каждому дому, благодаря его трудам
все отдыхают, его усердие ведет к счастью всех граждан, его неустанная
деятельность влечет за собой всеобщее благоденствие. С того момента, когда
цезарь посвятил себя человечеству, он утратил себя самого и, подобно
звездам, что без остановки кружат по своим орбитам, ни разу с тех пор не
позволил себе передохнуть или заняться собственными делами. А твоя судьба,
Полибий, некоторым образом связана с его царственной судьбой, и ты тоже не
можешь теперь думать о собственных интересах, жить собственной жизнью. До
тех пор, пока цезарь властен над миром, честь не позволяет тебе быть
сопричастным радости или горю или любому другому свойственному людям
чувству. Ты душой и телом принадлежишь цезарю. Разве это не твои собственные
слова: "Цезарь мне дороже жизни"? Какое же право ты имеешь сетовать на
тяжкий удар судьбы, когда цезарь живет и здравствует?"
Там было еще много разглагольствований о моем удивительном милосердии и
сострадательности и целый абзац, где мне вкладывались в уста весьма нелепые
изречения о том, как благородные люди должны переносить утрату брата. Я
якобы ссылался на своего деда, Марка Антония, скорбевшего о своем брате Гае,
на дядю Тиберия, скорбевшего о моем отце, на Гая Цезаря, скорбевшего о
молодом Луции, и на самого себя, скорбевшего о моем брате Германике, а затем
повествовал о том, как героически каждый из нас по очереди справлялся со
своим горем. Эти сладкие слюни возымели лишь одно действие: я еще раз
убедился в душе, что никому не причинил вреда, отправив Сенеку в изгнание,--
разве что острову Корсика.
Александрийские греки прислали указания своим посланцам, которые все
еще были в Риме, чтобы они поздравили меня с победой в Германии,
пожаловались на наглость евреев (в городе возобновились волнения), испросили
моего разрешения опять создать в Александрии сенат и вторично предложили
построить мне храмы, обеспечить их жрецами и содержать за свой счет. Помимо
этой главной почести, они намеревались оказать мне еще несколько менее
важных, в том числе воздвигнуть две золотые статуи, одну -- олицетворяющую
"Мир Клавдия Августа", вторую -- "Победоносного Германика". Вторую статую я
принял, так как она чествовала в основном моего отца и брата, чьи победы
были куда важней моих и завоеваны ими лично, и чертами лица эта статуя
напоминала не меня, а их (все сходились на том, что брат был вылитый отец).
Как всегда, евреи, в свою очередь, тоже прислали посольство, поздравляя меня
с победами, благодаря за великодушие, которое я проявил, издав эдикт о
веротерпимости, касающийся всех евреев империи, и обвиняя греков в том, что
они вызывают новые беспорядки, мешая священнодействиям во время праздников
своими непристойными песнями и танцами перед синагогами. Я вложу в рукопись
копию моего ответа александрийцам, чтобы показать, как я теперь управлялся с
такими вопросами.
"Тиберий Клавдий Цезарь Август Германик, император, великий понтифик,
защитник народа, консул этого года, приветствует город Александрию.
Ваши посланцы Тиберий Клавдий Барбилл, Аполлоний, сын Артемидора,
Херемон, сын Леонида, Марк Юлий Асклепиад, Гай Юлий Дионисий, Тиберий
Клавдий Фаний, Пасион, сын Потамона, Дионисий, сын Саббиона, Тиберий Клавдий
Аполлоний, сын Аристона, Гай Юлий Аполлоний и Гермеск, сын Аполлония,
передали мне вашу петицию и подробно ознакомили меня с положением в
Александрии, оживив расположение, которое я в течение многих лет, как вы
знаете, испытывал к вам, поскольку вы всегда были преданы дому Августа, чему
есть много доказательств. Особенно дружеские отношения установились между
вашим городом и моей семьей; в этой связи достаточно упомянуть моего брата
Германика Цезаря, чье благоволение к вам проявилось сильней всего: он
приехал в Александрию и лично обратился к вам. По этой же причине я с
радостью принимаю предложенные вами почести, хотя обычно я к ним равнодушен.
Прежде всего я разрешаю вам отмечать день моего рождения как День
Августа таким образом, как вы пишете. Затем я согласен на то, чтобы в
указанных вами местах были воздвигнуты статуи мне и членам моей семьи, ибо я
вижу, сколь горячо вы стремитесь дать мне свидетельство вашей преданности
мне и моему роду. Что касается двух золотых статуй, ту, что называется "Мир
Клавдия Августа", сделанную по предложению моего друга Барбилла, я принять
не могу, так как это может обидеть моих сограждан; ее надо посвятить богине
Роме; вторую статую следует носить в процессиях так, как вы сочтете нужным,
по соответствующим дням рождения; можете снабдить ее пьедесталом. Наверно,
глупо, приняв из ваших рук эти почести, отказывать в образовании Клавдиевой
трибы и в санкционировании священных участков в каждой области Египта,
поэтому я разрешаю вам это сделать, и, если хотите, можете воздвигнуть
конную статую моего губернатора, Витрасия Поллиона. Я также даю согласие на
ваше ходатайство позволить вам установить в мою честь квадриги на границах
империи: одну в Тапозире в Ливии, вторую в Фаросе в Александрии и третью в
Пелузии в Нижнем Египте. Но я должен просить не назначать верховного жреца
для поклонения мне и не воздвигать мне храмов, так как я не хочу оскорблять
чувства своих собратьев -- ведь, насколько я знаю, алтари и храмы на
протяжении веков строились только в честь богов, никому другому это не
причитается.
Что касается прочих ваших ходатайств, которые вы так горячо просите
удовлетворить, вот мое решение. Я утверждаю гражданство всех жителей
Александрии, достигших совершеннолетия к моменту моего вступления на
престол, и их право на те привилегии и блага, которые с этим сопряжены;
исключение составляют те самозванцы -- сыновья рабынь,-- которым удалось
проникнуть в число свободнорожденных граждан. По моему соизволению все
милости, дарованные вам моими предшественниками, будут за вами закреплены,
так же как и те, что были дарованы вам прежними вашими царями и городскими
префектами и подтверждены Божественным Августом. Согласно моему соизволению,
священнослужители храма Августа в Александрии должны избираться по жребию
так же, как они избираются в его храме в Канопе. Я одобряю ваш план
назначения судей на трехлетний срок как весьма разумный, ведь, зная, что в
конце службы придется давать отчет за любую допущенную ими ошибку, они будут
вести себя осмотрительнее. Что касается просьбы о возрождении сената, я не
могу сказать без подготовки, каков был обычай при Птоломеях, но вы знаете не
хуже меня, что ни при одном из моих предшественников из рода Августа в
Александрии сената не было. Поскольку вы предлагаете вступить на совершенно
непроторенный путь и я совсем не уверен, будет ли это во благо вам или мне,
я написал вашему теперешнему префекту, Эмилию Ректу, и попросил его навести
справки, затем сообщить мне, будет ли создано сословие сенаторов, и если да,
то каким образом.
Что до того, кто ответственен за недавние беспорядки или вернее -- если
говорить прямо -- войну, которая идет между вами и евреями, то я не желаю
связывать себя обязательством решать этот вопрос, хотя ваши послы, в
особенности Дионисий, сын Теона, горячо защищали интересы греков в
присутствии своих противников -- евреев. Однако я сохраняю за собой право на
суровое осуждение той стороны -- кто бы это ни был,-- которая начала
беспорядки, и прошу вас понять: если обе стороны не прекратят эту упорную
разрушительную вражду, я буду вынужден показать, на что способен
благосклонный правитель, если в нем зажгут праведный гнев. А посему я вновь
молю вас, александрийцы, выказать дружественную терпимость к иудеям, которые
много лет живут с вами бок о бок, и не оскорблять их чувств, когда они
молятся своему Богу согласно древним обрядам. Не мешайте им, пусть следуют
своим национальным обычаям, как то было в дни Божественного Августа, ибо я
подтвердил их право на это, после того как беспристрастно выслушал обе
стороны во время диспута. С другой стороны, я желаю, чтобы евреи не
настаивали на новых привилегиях сверх тех, что им уже дарованы, и не
присылали ко мне отдельных послов, словно вы живете в разных городах --
неслыханное дело! -- и не выступали в качестве соперников в атлетических и
прочих состязаниях во время общественных Игр. Евреи должны довольствоваться
тем, что они имеют, радуясь благам, которые дает большой город, исконными
жителями которого они не являются, и не должны больше приглашать в
Александрию на жительство соотечественников и единоверцев из Сирии или
других частей Египта, не то они вызовут во мне еще большее подозрение. Если
они пренебрегут этим советом, я буду считать, что они разжигают всеобщую
вражду, и обрушу на них свою месть. До тех пор, однако, пока обе стороны
будут терпимо и доброжелательно относиться друг к другу, воздерживаясь от
взаимной неприязни, я обещаю проявлять такое же дружеское попечение об
александрийцах и заботу об их интересах, какие всегда выказывала в прошлом
моя семья.
Я должен здесь засвидетельствовать то, с каким рвением блюдет ваши
интересы мой друг Барбилл, который вновь доказал это во время настоящего
посольства, и сказать то же самое о моем друге Тиберии Клодии Архибусе.
Прощайте".
Этот Барбилл был астролог из Эфеса; Мессалина безоговорочно верила в
его возможности, и я должен признать, что он действительно был очень умен и
как предсказатель уступал лишь великому Фрасиллу. Он учился своему делу в
Индии и в Вавилоне у халдеев. Его любовь к Александрии объяснялась тем, что
много лет назад, когда Тиберий изгнал из Рима всех астрологов и
предсказателей, кроме своего любимого Фрасилла, и Барбилл был вынужден
покинуть город, первые люди Александрии оказали ему гостеприимство.
Месяц или два спустя я получил от Ирода депешу, где он официально
поздравлял меня с победами в Германии, с рождением сына и с тем, что
благодаря германским походам я завоевал титул императора. Как всегда, он
вложил в конверт и личное письмо:
"Да, ты великий воин, Мартышечка, что тут и говорить! Тебе всего-то и