Страница:
осрамился перед господином Радищевым... Он подумает, что я и диких
таким манером уму-разуму учу, - беспокоился Шелихов о своей репутации
просветителя алеутов, простодушно полагая, что рукоприкладство в
применении к "российским людям" законно и непредосудительно. -
Беспременно, как соберусь опять в Петербург, забегу к нему в Илимск, -
проговорил Григорий Иванович, думая, что этим самым он загладит свою
вину.
- В Илимск? - переспросила Наталья Алексеевна. - Тысячу верст в
сторону от тракта - такой-то крюк?!
- Ну что ж, пусть крюк! - сказал Шелихов. - Может, облегчение
жизни какое ни на есть доведется сделать и услужить - письмо али
посылку сродникам отвезти...
Из встреч с Шелиховым на складах компании и у себя в горенке, под
храп беспробудно пьяных фельдъегерей, Радищев выведал все подробности
как торга с Китаем, так и странствований морехода в океане. Однако от
соблазна побывать в доме Шелихова, несмотря на горячие просьбы
морехода и Резанова "осчастливить посещением", Радищев уклонился,
ссылаясь на предостережение губернатора Пиля.
- Что ты носишься с ним, обнаковенный человек и одна заслуга на
нем - гонимый! - сердито прервала однажды Наталья Алексеевна сетования
мужа на то, что никак не может залучить господина Радищева в дом,
чтобы удивить его вывезенными из-за океана редкостями и поговорить по
душам. Шелихов знал Илимск и живущих в нем людей, к которым предстояло
ехать Радищеву, и тешился мыслью подсказать изгнаннику возможность -
только захотел бы - выбраться на волю, в Новый Свет. "Я его правителем
рядом с Барановым поставил бы. А за такими плечами устояла бы земля
моя, - думал он, строя фантастические и несбыточные планы. - Я, ежели
бы со мной такое, сбежал бы, видит бог, сбежал бы!.."
Радищев, подавленный сложностью собственных переживаний, не
догадывался о мыслях Шелихова. А осторожные разговоры морехода, вроде
таких, как: "Эх, если бы вы захотели посмотреть наш гиблый кут -
Охотск, я бы взялся за это дело! Куда угодно доставил бы!" - Радищев
принимал за обычную купеческую угодливость и даже за неприятную,
подмеченную им в мореходе склонность к хвастливому фанфаронству.
Канун наступающего нового, 1791 года, которым открывалась
вереница неразличимых дней и ночек илимской ссылки, Александр
Николаевич провел у себя в горнице перед тусклой сальной свечой,
записывая для памяти торжественным гекзаметром свои размышления над
духом века, жертвой коего пал и он.
Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро!
Будешь проклято вовек, ввек удивлением всех...
...Твоих сил недостало к изгнанью всех духов ада,
Брызжущих пламенный яд чрез мгноготысячный век.
Выше и выше лети к солнцу, орел ты российский,
Свет ты на землю снеси, молньи смертельны оставь!
Зрите на новый век, зрите Россию свою! -
почти выкрикнул он, записывая последнюю строфу своей оды "Осьмнадцатый
век", и умолк, очутившись неожиданно в темноте. Оплывшая свеча с
шипением погасла.
Через несколько дней Александр Николаевич был вызван к
генерал-губернатору.
- Когда собираетесь, господин Радищев, выезжать к месту
назначения? - деликатно спросил Пиль.
- Хоть завтра!.. Простите, злоупотребил гостеприимством. Завтра
выеду! - не задумываясь, ответил Радищев, мгновенно отказавшись от
намерения запастись в Иркутске мукой и другим продовольствием. Об этой
насущной для жизни в Илимске необходимости Радищева предупреждал
Шелихов и обещал даже заготовить для него несколько мешков ржаной и
пшеничной муки.
На другой день поутру, не попрощавшись ни с кем, Александр
Николаевич выехал в Илимск по буреломному тракту вдоль Ангары через
Балаганск - Братский острог. От этого острога шел крутой поворот на
еще более страшную дорогу в Илимск, прорезанную в тайге отрогами
Илимского хребта.
Шелихов был крепко огорчен внезапным отъездом Александра
Николаевича, - так налегке и без муки, оставшейся на дворе у морехода
затюкованной в кошеве. Бродил по дому и складам мрачный и злой,
работные люди замирали при встрече с ним и ожидали или тумака или
окрика.
Недолговременное общение с "государственным злодеем" Радищевым
оставило неизгладимый след в душе Шелихова. По крайней мере, с
провинившимися людьми он не расправлялся, как бывало, выслушивал и
принимал их оправдания. Незаметно улучшились харчи, а для людей на
тяжелой и грязной работе мореход даже открыл доступ в хозяйскую баню.
- Погоди ужо, он зато вдвое вызверится, смертным боем бить
зачнет, как у Фереферова и прочих купцов заведено, - говорили
работные, не доверяя неожиданной и крутой перемене хозяина.
Однако Григорий Шелихов сам заметил и удивился, что его "охломки"
стали работать лучше, охотнее и дружнее. Задумался над причинами
такого отношения людей к делу и поделился своими наблюдениями с
Натальей Алексеевной.
- Вот, Гришата, - сказала она, - ты по-людски, и люди в деле без
злобы и пакости ходят...
Григорий Иванович промолчал, припоминая врезавшиеся в память
беседы и пристальные, испытующие глаза Радищева. "За Урал поеду
(Шелихов даже в мыслях избегал вспоминать Петербург), - непременно по
пути в Илимск забегу".
Летом, во время бушевавшего и заполнившего Иркутск раскаленным
зноем и дымом пожара в тайге, умер испытанный друг, покровитель и
советник Григория Ивановича Селивонов. Старик давно и тяжело хворал,
но и при Пиле оставался правителем дел канцелярии наместника Восточной
Сибири.
- Позвал тебя, Григорий Иванович, на последнюю беседу, -
прохрипел старый сибиряк, выслав набившихся в комнату чиновников с
бумагами по службе. - Чую - пожара не переживу... Не придется лба
перекрестить за успех твоего почина, но ты еще молод и силен -
дождешься... Не трать силы на охотские путестранствия, не в Охотске
судьба решается, не лишним миллионом, который ты с мехов в карман
настрижешь. Езжай в Петербург, пока Пиль, Иван Алферьевич, благостный
муж, в Иркутском хозяином сидит. Добивайся в столице дозволения на
перевоз в Америку русских людей, хотя бы из ссыльных. Мы тут мигом
повеление выполним. Я список статейный на ссыльных составил - возьмешь
на столе: первым делом казаков из малороссиян отправим, с самим
Железняковым,* затем яицких и мастеровых с Урала, от Пугача
унаследованных, а там помещичьих - этих каждый год сотнями гонят...
Гляди, так и обрастет русским народом Америка, или как, бишь, ты ее
называешь... (* Максим Железняк был одним из видных вожаков восстания
правобережных казаков и крестьян на Украине во время так называемой
Колиивщины. Его товарищ Иван Гонта был выдан Польше и замучен.
Железняк, державшийся ориентации на Россию, был по повелению Екатерины
сослан в Сибирь.)
- Славороссия! - проронил Шелихов, с тоской вглядываясь в
раздутые водянкой черты многоумного друга.
- Опять же к Соймонову, к Михаилу Федоровичу, обратись, я и
письмо к нему заготовлю, после смерти моей зайди к жене - получишь...
А теперь иди, не могу больше разговаривать!.. Прощай навсегда!..
Прощай, Гришенька...
Через неделю Шелихов в мрачном раздумье шагал за гробом
Селивонова к его могиле, отведенной в почетном ряду Знаменского
монастыря. Потерю чуть ли не единственного в жизни доброжелателя, -
Наталья Алексеевна как жена в счет не идет, - Шелихов чувствовал очень
остро и давал себе клятву выполнить последний совет друга: не позже
конца года выбраться в Петербург вторично.
Послав в начале осени с оказией предварительное извещение о своем
приезде Гавриле Романовичу Державину, улыбчивому благоприятелю по
давним встречам в Казани, - Державин сейчас находился в зените своей
славы как поэт и доверенное лицо царицы по приему прошений на
высочайшее имя, - Шелихов, ни с кем, кроме Натальи Алексеевны и
Резанова, не советуясь, при первых же ноябрьских морозах собрался в
Петербург.
- Кученька, поедешь со мной в столицу? - спросил Григорий
Иванович своего верного друга, имея намерение показать государыне
нового ее верноподданного красной породы, не только невиданной в
Петербурге, но еще такого, который сможет, в доказательство
достигнутых мореходом успехов по просвещению дикого края,
приветствовать самодержицу на русском языке.
- Куда позовешь, туда и пойду, - просто ответил Куч и даже как
будто осклабился, уловив благодарный взгляд Натальи Алексеевны.
По пути в Петербург Шелихов решил завернуть в Илимск и доставить
Александру Николаевичу кошеву с мукой, сахаром и свечами. "При лучине,
чай, бедный сидит и ощупью пишет", - подумал Григорий Иванович, давая
приказание затюковать три пуда свечей.
В Илимск Шелихов прибыл с рождественской пургой, за которой едва
разглядел засыпанные снегом избы городка. Нежданный гость удивил и
обрадовал Радищева. Радищев сразу же усадил Григория Ивановича и Куча
за схлопотанный самовар. Без устали проговорили целые сутки. Говорил,
собственно, Александр Николаевич, как будто вознаграждая себя за
долгие дни молчания и отсутствия понимающего человеческую речь
собеседника.
"Так пророки глаголали", - думал Шелихов, стараясь не упустить
нить идей и мыслей заживо погребенного в снегах Сибири человека.
- Когда рабы разобьют железом наши головы и кровию нашей обагрят
нивы свои - что в том потеряет государство? Из среды их объявятся
великие мужи для заступления избитого племени; но будут они других о
себе мыслей и права угнетения лишены. Не мечта сие... Я зрю сквозь
целое столетие! - гремел Радищев, и Шелихов слушал его, содрогаясь и
от новизны слов, и от страха, не быть бы подслушанным невидимым
ябедником приказным. "Не сносить и мне головы за то, что слушаю", -
отчетливо сознавал Шелихов, но удобного предлога прекратить разговор
не находил.
Куч сидел рядом, олицетворяя равнодушное бесстрастие.
Уловив в глазах Шелихова беспокойство, Радищев на полуслове
оборвал разговор, отпустил гостей спать, а сам уселся за письмо к
графу Воронцову, своему единственному адресату в оставленном позади
мире. В снежном безмолвии и полугодовом сумраке Илимска Александр
Николаевич утратил потребность в регулярном сне: вставал к
деятельности, когда увезенный в ссылку небольшой брегет показывал
полночь, а отдыхать ложился в середине дня.
Шелихов по совету Радищева должен был добиться свидания с
Воронцовым и ему, только ему в руки, отдать письмо. Александр
Николаевич прекрасно понимал, что не встретил в мореходе активного
последователя и надежного борца за свои идеи свободы и человечности в
людских отношениях, но тепло и сочувственно отозвался о нем в письме,
писал, обдумывая каждую фразу, но коротко - Шелихов должен был с
рассветом, через несколько часов, выехать в далекий путь на Петербург.
Расставание, - великий революционер и отважный мореход никогда
более не встретились в жизни, - было омрачено щепетильностью Радищева
в денежных делах.
- Сколько стоят жизненные радости, которые вы мне доставили,
Григорий Иванович?
- Пустое! Мука - пятьдесят, сахар и леденцы - сорок, свечи -
десять рублей. Я и впредь могу по дешевой цене этого добра хоть целый
обоз к вам пригнать...
- Отменно признателен, но вот вам деньги за первый фрахт, -
отсчитал Александр Николаевич пачку мелких ассигнаций.
- Что вы, что вы, вовек жизни не возьму! Я в презент доставил, не
на продажу...
В споре о деньгах оба дошли до раздражения. Глаза Куча впервые
выразили удивление, глядя на них.
Неловкая сцена кончилась тем, что Шелихов, не взяв денег, выбежал
из дома и, вскочив в поджидавший его крытый возок, гаркнул с
неподдельной обидой в голосе:
- Дворянская гордость!.. Гони, Никишка!..
Куч едва успел догнать возок и вспрыгнул на мешки с пельменями,
притороченные на запятках. Только выехав из Илимска на Красноярский
тракт, Шелихов вспомнил о Куче, остановил возок и забрал индейца к
себе.
Глава вторая
На исходе хмурого февральского дня 1792 года через шлагбаум
Московской заставы въехал в столичный город Санкт-Петербург
необыкновенный зимний возок на полозьях. Возок был тщательно обит
заиндевевшими волчьими шкурами мехом наружу.
В окнах редких домиков столичной окраины уже зажигались скупые
огни вечерней лучины. У одной из полосатых будок, расставленных в
черте города на каждую версту московского тракта, возок остановился.
От будки отходило в стороны несколько наезженных дорог. Из
приоткрывшейся заснеженной дверцы послышался раскатистый, громовой
голос:
- Эй, служба! Будошник! Как проехать мне к дому
превосходительства штат-секретаря Гаврилы Романовича господина
Державина?
- Кого надобно? - подойдя к дверце возка, просипела "служба"
навсегда застуженным голосом.
- Гаврилу Романовича господина Державина, славного пиита
российского, глухой пень... Его и в Сибири-то знают, - гремел из возка
голос, способный перекрывать вой морских бурь.
- Т-такого не знаем... сиклетарев много у нас, а питухов и того
боле будет, - уныло сипела "служба", опасливо отодвигаясь от дверцы
возка, из которого долетел не то стон, не то клекот огромной
полузадушенной птицы.
- Те кхат... нитутенка... чаук... тукухви... кутах-тух...* -
неслись из возка непонятные, принадлежащие неведомому существу звуки,
заглушенные уговаривающим голосом проезжего. (* На наречии индейского
племени приаляскинских колошей: "Хочу пить... слышишь ли... бубен... я
умираю...")
- Ну-ну, Куча, потерпи, милой... сколько держался! Не к
кому-нибудь едем - к самой государыне. Она на тя взглянет, все твои
боли как рукой снимет... Не осрами меня, что ж я ей... мертвого
индеанца привезу? Засмеют меня столичные... Ай да Гришка Шелихов,
путешественник, он там всех уморил, мертвяками хвастать объявился.
Никто в бубен не бьет... такому ли атаутлу* умирать! - встревожено
гудел голос проезжего, копошившегося над кем-то лежащим в возке. -
Слышь ты, человяга, нет ли водицы у тебя? - высунулся он неожиданно из
дверцы. (* Воину.)
- Осподь с тобою, господин проезжий, - еще дальше отодвинулась
"служба", несмотря на жгучее желание заглянуть внутрь возка. - И где
же на таком морозе, в чем ее, воду ту, держать?.. Мы снег глотаем,
коли...
- Эх, ты... кислые щи! - досадливо отозвался проезжий. -
Ничего-то у тебя нет, и ничего ты не знаешь!.. На Мойке на речке живет
господин Державин, поруч Жеребцовых господ и Зубовых. И про таких не
слыхивал?..
- В-вот, сразу бы так, господин!.. - встрепенулась "служба". -
Кто же не знает дома-от Жеребцовых господ и Зубова... их сразу б и
спросили - Жеребцовых, на Конюшенной проживают... баба какая и та
укажет Жеребцовых.
Получив нужные разъяснения, после которых в снег к ногам
топтавшейся "службы" упал стертый четвертак, волчий возок свернул
вправо и во весь дух помчал по одной из проложенных от будки ухабистых
дорог.
Переехав через речку Фонтанку по настланному мосту из круглых,
едва обчищенных бревен, возок въехал в центральную часть быстро
застраивавшегося огромного города. Все чаще попадавшиеся прохожие,
крестясь, сплевывая вслед и отступая по колена в снег, - тротуаров в
то время не было, - давали дорогу бешено мчавшейся тройке.
У проезжего, в возке которого лежал, по догадкам "службы",
несомненно, умирающий человек, была веская причина торопиться к
разыскиваемому дому. В дороге с Урала, в лесах под Хлыновым, как
называли в то время Вятку, на него со спутником напали разбойники.
Окружившие возок полуголые на морозе оборванцы сначала было
растерялись, когда выскочивший из возка хозяин, явно русский купец по
обличию, не испугался занесенных ножей и топоров и двинулся на них с
одной дубинкой в руках, приговаривая: "Если с голодухи воровать пошли
- на хлеб подам, а если на деньги польстились, не обессудьте -
расшибу!" Еще более ошеломил лесных шпыней вид спутника проезжего
купца, с невиданным среди них меднокрасным лицом и черными сверкающими
глазами.
Вожак шайки, видя растерянность товарищей, замахнулся за спиной
купца ножом, чтобы прикончить его, но меднокрасный спутник проезжего
грудью кинулся на нож и принял удар против сердца.
Силач купец рассвирепел, размозжил дубинкой головы убийцы и еще
двух шпыней, обратив в бегство остальных, подобрал в возок раненого
спутника и умчался с ним.
В дальнейшей дороге, проездом через глухие деревни и небольшие
городки, проезжему нигде не удавалось сговорить жителей принять на
излечение своего тяжело раненного красного спутника, все отказывались:
"Помрет язычник, хоронить хлопот не оберешься". Так и довез проезжий
раненого до Петербурга. Розыски дома Державина приводили его в
отчаяние и ярость.
Наконец широкоскулый ямщик с разбегу осадил покрытых клубами пара
и бархатного инея каурых перед крыльцом небольшого, на первый взгляд,
но ярко освещенного по фасаду домика удачливого певца Фелицы.* Уютный
домик поэта стоял рядом с огромной барской усадьбой. В ее высоких
запушенных снегом соснах прятался изрядный, постройки Гваренги,
дом-дворец правителя дел коммерц-коллегии, действительного статского
советника Жеребцова, шурина всемогущего флигель-адъютанта царицы графа
Платона Александровича Зубова. (* Под этим именем Державин воспевал
Екатерину II.)
В этом же доме в свободное от придворных обязанностей время
принимал людей, имевших в нем нужду или искавших "войти в случай",
девически миловидный и спесивый, как татарский мурза, граф Платон
Александрович - "милое дитя" и последнее увлечение не сдающегося
времени сердца, шестидесятитрехлетней царицы.
Платон Зубов был "тих и благочестив, пусть царя в голове не
имеет", как выразился о нем тесть его брата, фельдмаршал и светлейший
граф Рымникский Александр Васильевич Суворов. Платон Зубов по своей
деликатной придворной "должности" был обречен на холостяцкую жизнь и
жил, занимая лучшую половину, в доме своей старшей сестры Ольги
Александровны. Ее он выдал замуж за мелкопоместного, но весьма
способного и делового человека из захудалого дворянского рода
Жеребцовых.
Обладатель громового голоса вылез из возка в диковинной белого
медвежьего меха шубе и, во все глаза разглядывая темный в ранних
питерских сумерках дворец Жеребцовых, думал: "Вот, если бы туда этак
подкатить... да чтоб хозяева приветливо встретили и в баньку под руку
повели... да чтоб можно было..." - и, прервав никчемные мысли, рыкнул
сбежавшему с крыльца в одной ливрее дворецкому:
- Чего тебе?
Потом сообразил:
- Доложи, братец, Гавриле Романычу, что мореход Шелихов, Григорий
Иванович Шелихов, из Иркутска прибыл, а как с Любани не евши, просит
пельменей и водки к ним.
Дворецкий Аристарх, обтесавшись на частых в доме Гаврилы Романыча
приемах высоких гостей, - даже матушка-государыня не погнушалась
дважды удостоить посещением скромный домик своего певца, - топтался на
месте в неподдельной радости.
- Батюшка, Григорий Иванович, благодетель наш... вот уж не
чаяли... на святой ждали!.. Не признали, батюшка, Аристарха, стар,
должно, становлюсь, образ теряю? - с легким упреком продолжал он
певуче величать гостя, заметив, что тот не узнает его. - Поклич людей,
Мишутка, - обернулся он к казачку в белом, добротном, перехваченном
широким голубым поясом кафтане, - Василия, да Петьку, да Спирьку, кто
есть там, дорожное в горницы внести... жи-ва-а!
И, опять обращаясь к Шелихову, заговорил:
- Никак раньше святой не ждали вас, Григорий Иванович, потому
знали, какую вы дорогу до нас одолеваете... Гаврила Романыч упреждали
меня, можно сказать, каждого дня: "Архип, то бишь Аристарх, смотри в
оба! Прискачет Григорий Иванович с путя дальнего сибирского, чтоб все
удовольствия... перво-наперво в баню сведешь, из бани приведешь, чтоб
пельмени были..." Пожалуйте, пожалуйте, гостюшко долгожданный! Гаврила
Романыч только-только в баньке с полка сошли, квасом прохлаждаются,
чтоб гостей, званных к ужину на восемь после феатра эрмитажного,
свежим встретить. За обедом чуток замаялись Гаврила Романыч с этими
греками Альчестою и Ламброю, что с бумагами и писулей от графа Платона
Александровича приходили...
- Так что в баньке прохлаждается Гаврила Романыч? - проговорил,
поднимаясь на крыльцо, Шелихов. - Ну, туда и проведи меня на полок к
нему прямехонько, - сказал он, сбрасывая в теплых сенях с широких плеч
медвежью шубу, скрывавшую его статную фигуру в длинной, ниже колен,
коричневой, купеческого покроя поддевке доброго сукна. - Да еще
распорядись, Архипушка, чтоб баулы и сумы мои из возка люди вынесли,
лошадок на конюшню поставили... человека там, жителя американского,
колюжем* называемого, забрали, в тепло снесли... попало бедняге
дорогой, совсем плохой... Привез показать матушке-государыне нового
верноподданного, да, видно, не придется... Из мехов его не вынимайте,
я сам потом приду, гляну, как с ним быть. (* Колюжами называли племя
американских индейцев-колошей, живших на тихоокеанском побережье между
40 и 60o северной широты.)
Шелихов невольно остановился перед огромным зеркалом, из которого
как бы набежала на него его же крепкая фигура, с ярко блестевшей в
домотканом кружеве жабо огромной золотой медалью - портрет
матушки-царицы в алмазной пыли.
- Знай наших! - подмигнул себе Григорий Иванович, расправляя
крутые плечи. - Ты впереди иди. Архипушка, возвести Гавриле Романычу,
что слуга его покорный, Шелихов, Иванов сын, из Иркутска прибыл
благополучным и просит разрешения войти в купель златоструйную,
веничком путь-дорогу зимнюю смыть.
Архип, дворецкий поэта и славного государственного мужа Гаврилы
Романыча Державина, произведенный для благозвучия по повелению
тогдашней классической моды в Аристархи, высоко поднял над головой
семисвечный канделябр и, продолжая приветливо болтать, повел приезжего
в баню по бесконечным и запутанным ходам-переходам державинского дома,
такого маленького и нехитрого с внешнего взгляда.
- Не удивляйтесь бабьим голосам, коль послышите их, батюшка
Григорий Иванович, - говорил он. - Смело входите. Там гренадерши наши,
Афродитка-горнишная и Варька-вышивальница, грека бритого, Альчесту
этого, парят. Гаврила Романыч, как был подпимши в обед, приказал
девкам ванную греку готовить... Так вот и посейчас там они...
Баня находилась в самом конце неприметного с улицы бокового крыла
дома. Три ступеньки наверх вводили в предбанник. Из предбанника
доносилось складное протяжное женское пение в два голоса:
...Как на матушке, на Неве-реке,
На Васильевском славном острове,
Как на пристани корабельныя,
Молодой матрос корабли снастил
О двенадцати тонких парусах,
Тонких, белых, полотняны-их...
- ...ы-иих! - замер на кружевной неслыханно высокой ноте голос,
чистый и прямой, как скрипичная струна. И тут же, не останавливаясь,
оба голоса понеслись в бешеном темпе уличной хороводной:
Вдоль по улице широкой
Молодой кузнец идет,
Ох! идет кузнец, идет,
Песни с посвистом поет.
Тук! тук! в десять рук
Приударим, братцы, вдруг!
"Приударим, братцы, вдруг!" - подхватил про себя приезжий
богатырь и решительным движением распахнул дверь в предбанник.
Распахнул и замер, изумленный...
Просторная комната, на половину высоты выложенная красным в жилку
олонецким гранитом, была освещена тремя многосвечными канделябрами,
стоявшими на гранитных колонках по углам. Огни свечей бесконечно
множились простеночными венецианскими зеркалами.
Под голландской печью, затейливо выложенной пестрыми изразцами,
сидели две красивые девки. Пригожие молодки наряжены были в цветные,
расшитые золотым позументом сарафаны из китайки, в высоких рогатых
киках, убранных лентами. Свежие лапотки и белые, тесьмою перевитые
онучи на вытянутых ногах завершали наряд. Идольственно равнодушные ко
всему, они не повернули даже головы в сторону вошедшего. Роскошная
комната никак не вязалась с обычным представлением о предбаннике, хотя
бы и таком, какие строили себе иркутские тузы-богатеи - Сибиряковы,
Мыльниковы, Голиковы. Ни в какое сравнение не мог идти и предбанник,
который разделал в своей бане по возвращении с американского материка
Григорий Иванович Шелихов.
- Курятник! - вслух назвал свою баню Шелихов.
- Свет ты мой, гостюшко долгожданный, Григорий Иваныч! - завопил
хозяин, поднимаясь во весь рост со скамьи и кидаясь навстречу гостю в
том, в чем мать родила. Комчатная простыня, облекавшая его дородное
волосатое тело, осталась на полу.
- Нас курятниками называешь? Прошибаешься, драгоценный,
прошибаешься! Пост нонче, и курятиной не балуюсь, да и этих
антихристов да молодок не допущаю... хрестьянские, чать, души девки-то
- за них я, господин, в ответе, а песни... песню, сам знаешь, больше
жизни люблю! - говорил он, прижимая гостя к голой и влажной еще,
мохнатой груди.
Гость и хозяин трижды, истово крестом обнялись и расцеловались.
- Афродитка, подай, дура, простыню! - спохватился Гаврила
Романович, только сейчас заметив чрезмерное обнажение свое и
возбужденное этим дикое веселье банных компанионов.
Два шерстистых тучных тела, сбросив облекавшие их простыни, в
неистовых судорогах, хохоча, корчились на скамьях. Икота и урчание,
прерывавшиеся какими-то цокающими выкриками, колыхали чудовищные
чрева. Оливковая кожа одного из них была покрыта, как насечкою,
таким манером уму-разуму учу, - беспокоился Шелихов о своей репутации
просветителя алеутов, простодушно полагая, что рукоприкладство в
применении к "российским людям" законно и непредосудительно. -
Беспременно, как соберусь опять в Петербург, забегу к нему в Илимск, -
проговорил Григорий Иванович, думая, что этим самым он загладит свою
вину.
- В Илимск? - переспросила Наталья Алексеевна. - Тысячу верст в
сторону от тракта - такой-то крюк?!
- Ну что ж, пусть крюк! - сказал Шелихов. - Может, облегчение
жизни какое ни на есть доведется сделать и услужить - письмо али
посылку сродникам отвезти...
Из встреч с Шелиховым на складах компании и у себя в горенке, под
храп беспробудно пьяных фельдъегерей, Радищев выведал все подробности
как торга с Китаем, так и странствований морехода в океане. Однако от
соблазна побывать в доме Шелихова, несмотря на горячие просьбы
морехода и Резанова "осчастливить посещением", Радищев уклонился,
ссылаясь на предостережение губернатора Пиля.
- Что ты носишься с ним, обнаковенный человек и одна заслуга на
нем - гонимый! - сердито прервала однажды Наталья Алексеевна сетования
мужа на то, что никак не может залучить господина Радищева в дом,
чтобы удивить его вывезенными из-за океана редкостями и поговорить по
душам. Шелихов знал Илимск и живущих в нем людей, к которым предстояло
ехать Радищеву, и тешился мыслью подсказать изгнаннику возможность -
только захотел бы - выбраться на волю, в Новый Свет. "Я его правителем
рядом с Барановым поставил бы. А за такими плечами устояла бы земля
моя, - думал он, строя фантастические и несбыточные планы. - Я, ежели
бы со мной такое, сбежал бы, видит бог, сбежал бы!.."
Радищев, подавленный сложностью собственных переживаний, не
догадывался о мыслях Шелихова. А осторожные разговоры морехода, вроде
таких, как: "Эх, если бы вы захотели посмотреть наш гиблый кут -
Охотск, я бы взялся за это дело! Куда угодно доставил бы!" - Радищев
принимал за обычную купеческую угодливость и даже за неприятную,
подмеченную им в мореходе склонность к хвастливому фанфаронству.
Канун наступающего нового, 1791 года, которым открывалась
вереница неразличимых дней и ночек илимской ссылки, Александр
Николаевич провел у себя в горнице перед тусклой сальной свечой,
записывая для памяти торжественным гекзаметром свои размышления над
духом века, жертвой коего пал и он.
Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро!
Будешь проклято вовек, ввек удивлением всех...
...Твоих сил недостало к изгнанью всех духов ада,
Брызжущих пламенный яд чрез мгноготысячный век.
Выше и выше лети к солнцу, орел ты российский,
Свет ты на землю снеси, молньи смертельны оставь!
Зрите на новый век, зрите Россию свою! -
почти выкрикнул он, записывая последнюю строфу своей оды "Осьмнадцатый
век", и умолк, очутившись неожиданно в темноте. Оплывшая свеча с
шипением погасла.
Через несколько дней Александр Николаевич был вызван к
генерал-губернатору.
- Когда собираетесь, господин Радищев, выезжать к месту
назначения? - деликатно спросил Пиль.
- Хоть завтра!.. Простите, злоупотребил гостеприимством. Завтра
выеду! - не задумываясь, ответил Радищев, мгновенно отказавшись от
намерения запастись в Иркутске мукой и другим продовольствием. Об этой
насущной для жизни в Илимске необходимости Радищева предупреждал
Шелихов и обещал даже заготовить для него несколько мешков ржаной и
пшеничной муки.
На другой день поутру, не попрощавшись ни с кем, Александр
Николаевич выехал в Илимск по буреломному тракту вдоль Ангары через
Балаганск - Братский острог. От этого острога шел крутой поворот на
еще более страшную дорогу в Илимск, прорезанную в тайге отрогами
Илимского хребта.
Шелихов был крепко огорчен внезапным отъездом Александра
Николаевича, - так налегке и без муки, оставшейся на дворе у морехода
затюкованной в кошеве. Бродил по дому и складам мрачный и злой,
работные люди замирали при встрече с ним и ожидали или тумака или
окрика.
Недолговременное общение с "государственным злодеем" Радищевым
оставило неизгладимый след в душе Шелихова. По крайней мере, с
провинившимися людьми он не расправлялся, как бывало, выслушивал и
принимал их оправдания. Незаметно улучшились харчи, а для людей на
тяжелой и грязной работе мореход даже открыл доступ в хозяйскую баню.
- Погоди ужо, он зато вдвое вызверится, смертным боем бить
зачнет, как у Фереферова и прочих купцов заведено, - говорили
работные, не доверяя неожиданной и крутой перемене хозяина.
Однако Григорий Шелихов сам заметил и удивился, что его "охломки"
стали работать лучше, охотнее и дружнее. Задумался над причинами
такого отношения людей к делу и поделился своими наблюдениями с
Натальей Алексеевной.
- Вот, Гришата, - сказала она, - ты по-людски, и люди в деле без
злобы и пакости ходят...
Григорий Иванович промолчал, припоминая врезавшиеся в память
беседы и пристальные, испытующие глаза Радищева. "За Урал поеду
(Шелихов даже в мыслях избегал вспоминать Петербург), - непременно по
пути в Илимск забегу".
Летом, во время бушевавшего и заполнившего Иркутск раскаленным
зноем и дымом пожара в тайге, умер испытанный друг, покровитель и
советник Григория Ивановича Селивонов. Старик давно и тяжело хворал,
но и при Пиле оставался правителем дел канцелярии наместника Восточной
Сибири.
- Позвал тебя, Григорий Иванович, на последнюю беседу, -
прохрипел старый сибиряк, выслав набившихся в комнату чиновников с
бумагами по службе. - Чую - пожара не переживу... Не придется лба
перекрестить за успех твоего почина, но ты еще молод и силен -
дождешься... Не трать силы на охотские путестранствия, не в Охотске
судьба решается, не лишним миллионом, который ты с мехов в карман
настрижешь. Езжай в Петербург, пока Пиль, Иван Алферьевич, благостный
муж, в Иркутском хозяином сидит. Добивайся в столице дозволения на
перевоз в Америку русских людей, хотя бы из ссыльных. Мы тут мигом
повеление выполним. Я список статейный на ссыльных составил - возьмешь
на столе: первым делом казаков из малороссиян отправим, с самим
Железняковым,* затем яицких и мастеровых с Урала, от Пугача
унаследованных, а там помещичьих - этих каждый год сотнями гонят...
Гляди, так и обрастет русским народом Америка, или как, бишь, ты ее
называешь... (* Максим Железняк был одним из видных вожаков восстания
правобережных казаков и крестьян на Украине во время так называемой
Колиивщины. Его товарищ Иван Гонта был выдан Польше и замучен.
Железняк, державшийся ориентации на Россию, был по повелению Екатерины
сослан в Сибирь.)
- Славороссия! - проронил Шелихов, с тоской вглядываясь в
раздутые водянкой черты многоумного друга.
- Опять же к Соймонову, к Михаилу Федоровичу, обратись, я и
письмо к нему заготовлю, после смерти моей зайди к жене - получишь...
А теперь иди, не могу больше разговаривать!.. Прощай навсегда!..
Прощай, Гришенька...
Через неделю Шелихов в мрачном раздумье шагал за гробом
Селивонова к его могиле, отведенной в почетном ряду Знаменского
монастыря. Потерю чуть ли не единственного в жизни доброжелателя, -
Наталья Алексеевна как жена в счет не идет, - Шелихов чувствовал очень
остро и давал себе клятву выполнить последний совет друга: не позже
конца года выбраться в Петербург вторично.
Послав в начале осени с оказией предварительное извещение о своем
приезде Гавриле Романовичу Державину, улыбчивому благоприятелю по
давним встречам в Казани, - Державин сейчас находился в зените своей
славы как поэт и доверенное лицо царицы по приему прошений на
высочайшее имя, - Шелихов, ни с кем, кроме Натальи Алексеевны и
Резанова, не советуясь, при первых же ноябрьских морозах собрался в
Петербург.
- Кученька, поедешь со мной в столицу? - спросил Григорий
Иванович своего верного друга, имея намерение показать государыне
нового ее верноподданного красной породы, не только невиданной в
Петербурге, но еще такого, который сможет, в доказательство
достигнутых мореходом успехов по просвещению дикого края,
приветствовать самодержицу на русском языке.
- Куда позовешь, туда и пойду, - просто ответил Куч и даже как
будто осклабился, уловив благодарный взгляд Натальи Алексеевны.
По пути в Петербург Шелихов решил завернуть в Илимск и доставить
Александру Николаевичу кошеву с мукой, сахаром и свечами. "При лучине,
чай, бедный сидит и ощупью пишет", - подумал Григорий Иванович, давая
приказание затюковать три пуда свечей.
В Илимск Шелихов прибыл с рождественской пургой, за которой едва
разглядел засыпанные снегом избы городка. Нежданный гость удивил и
обрадовал Радищева. Радищев сразу же усадил Григория Ивановича и Куча
за схлопотанный самовар. Без устали проговорили целые сутки. Говорил,
собственно, Александр Николаевич, как будто вознаграждая себя за
долгие дни молчания и отсутствия понимающего человеческую речь
собеседника.
"Так пророки глаголали", - думал Шелихов, стараясь не упустить
нить идей и мыслей заживо погребенного в снегах Сибири человека.
- Когда рабы разобьют железом наши головы и кровию нашей обагрят
нивы свои - что в том потеряет государство? Из среды их объявятся
великие мужи для заступления избитого племени; но будут они других о
себе мыслей и права угнетения лишены. Не мечта сие... Я зрю сквозь
целое столетие! - гремел Радищев, и Шелихов слушал его, содрогаясь и
от новизны слов, и от страха, не быть бы подслушанным невидимым
ябедником приказным. "Не сносить и мне головы за то, что слушаю", -
отчетливо сознавал Шелихов, но удобного предлога прекратить разговор
не находил.
Куч сидел рядом, олицетворяя равнодушное бесстрастие.
Уловив в глазах Шелихова беспокойство, Радищев на полуслове
оборвал разговор, отпустил гостей спать, а сам уселся за письмо к
графу Воронцову, своему единственному адресату в оставленном позади
мире. В снежном безмолвии и полугодовом сумраке Илимска Александр
Николаевич утратил потребность в регулярном сне: вставал к
деятельности, когда увезенный в ссылку небольшой брегет показывал
полночь, а отдыхать ложился в середине дня.
Шелихов по совету Радищева должен был добиться свидания с
Воронцовым и ему, только ему в руки, отдать письмо. Александр
Николаевич прекрасно понимал, что не встретил в мореходе активного
последователя и надежного борца за свои идеи свободы и человечности в
людских отношениях, но тепло и сочувственно отозвался о нем в письме,
писал, обдумывая каждую фразу, но коротко - Шелихов должен был с
рассветом, через несколько часов, выехать в далекий путь на Петербург.
Расставание, - великий революционер и отважный мореход никогда
более не встретились в жизни, - было омрачено щепетильностью Радищева
в денежных делах.
- Сколько стоят жизненные радости, которые вы мне доставили,
Григорий Иванович?
- Пустое! Мука - пятьдесят, сахар и леденцы - сорок, свечи -
десять рублей. Я и впредь могу по дешевой цене этого добра хоть целый
обоз к вам пригнать...
- Отменно признателен, но вот вам деньги за первый фрахт, -
отсчитал Александр Николаевич пачку мелких ассигнаций.
- Что вы, что вы, вовек жизни не возьму! Я в презент доставил, не
на продажу...
В споре о деньгах оба дошли до раздражения. Глаза Куча впервые
выразили удивление, глядя на них.
Неловкая сцена кончилась тем, что Шелихов, не взяв денег, выбежал
из дома и, вскочив в поджидавший его крытый возок, гаркнул с
неподдельной обидой в голосе:
- Дворянская гордость!.. Гони, Никишка!..
Куч едва успел догнать возок и вспрыгнул на мешки с пельменями,
притороченные на запятках. Только выехав из Илимска на Красноярский
тракт, Шелихов вспомнил о Куче, остановил возок и забрал индейца к
себе.
Глава вторая
На исходе хмурого февральского дня 1792 года через шлагбаум
Московской заставы въехал в столичный город Санкт-Петербург
необыкновенный зимний возок на полозьях. Возок был тщательно обит
заиндевевшими волчьими шкурами мехом наружу.
В окнах редких домиков столичной окраины уже зажигались скупые
огни вечерней лучины. У одной из полосатых будок, расставленных в
черте города на каждую версту московского тракта, возок остановился.
От будки отходило в стороны несколько наезженных дорог. Из
приоткрывшейся заснеженной дверцы послышался раскатистый, громовой
голос:
- Эй, служба! Будошник! Как проехать мне к дому
превосходительства штат-секретаря Гаврилы Романовича господина
Державина?
- Кого надобно? - подойдя к дверце возка, просипела "служба"
навсегда застуженным голосом.
- Гаврилу Романовича господина Державина, славного пиита
российского, глухой пень... Его и в Сибири-то знают, - гремел из возка
голос, способный перекрывать вой морских бурь.
- Т-такого не знаем... сиклетарев много у нас, а питухов и того
боле будет, - уныло сипела "служба", опасливо отодвигаясь от дверцы
возка, из которого долетел не то стон, не то клекот огромной
полузадушенной птицы.
- Те кхат... нитутенка... чаук... тукухви... кутах-тух...* -
неслись из возка непонятные, принадлежащие неведомому существу звуки,
заглушенные уговаривающим голосом проезжего. (* На наречии индейского
племени приаляскинских колошей: "Хочу пить... слышишь ли... бубен... я
умираю...")
- Ну-ну, Куча, потерпи, милой... сколько держался! Не к
кому-нибудь едем - к самой государыне. Она на тя взглянет, все твои
боли как рукой снимет... Не осрами меня, что ж я ей... мертвого
индеанца привезу? Засмеют меня столичные... Ай да Гришка Шелихов,
путешественник, он там всех уморил, мертвяками хвастать объявился.
Никто в бубен не бьет... такому ли атаутлу* умирать! - встревожено
гудел голос проезжего, копошившегося над кем-то лежащим в возке. -
Слышь ты, человяга, нет ли водицы у тебя? - высунулся он неожиданно из
дверцы. (* Воину.)
- Осподь с тобою, господин проезжий, - еще дальше отодвинулась
"служба", несмотря на жгучее желание заглянуть внутрь возка. - И где
же на таком морозе, в чем ее, воду ту, держать?.. Мы снег глотаем,
коли...
- Эх, ты... кислые щи! - досадливо отозвался проезжий. -
Ничего-то у тебя нет, и ничего ты не знаешь!.. На Мойке на речке живет
господин Державин, поруч Жеребцовых господ и Зубовых. И про таких не
слыхивал?..
- В-вот, сразу бы так, господин!.. - встрепенулась "служба". -
Кто же не знает дома-от Жеребцовых господ и Зубова... их сразу б и
спросили - Жеребцовых, на Конюшенной проживают... баба какая и та
укажет Жеребцовых.
Получив нужные разъяснения, после которых в снег к ногам
топтавшейся "службы" упал стертый четвертак, волчий возок свернул
вправо и во весь дух помчал по одной из проложенных от будки ухабистых
дорог.
Переехав через речку Фонтанку по настланному мосту из круглых,
едва обчищенных бревен, возок въехал в центральную часть быстро
застраивавшегося огромного города. Все чаще попадавшиеся прохожие,
крестясь, сплевывая вслед и отступая по колена в снег, - тротуаров в
то время не было, - давали дорогу бешено мчавшейся тройке.
У проезжего, в возке которого лежал, по догадкам "службы",
несомненно, умирающий человек, была веская причина торопиться к
разыскиваемому дому. В дороге с Урала, в лесах под Хлыновым, как
называли в то время Вятку, на него со спутником напали разбойники.
Окружившие возок полуголые на морозе оборванцы сначала было
растерялись, когда выскочивший из возка хозяин, явно русский купец по
обличию, не испугался занесенных ножей и топоров и двинулся на них с
одной дубинкой в руках, приговаривая: "Если с голодухи воровать пошли
- на хлеб подам, а если на деньги польстились, не обессудьте -
расшибу!" Еще более ошеломил лесных шпыней вид спутника проезжего
купца, с невиданным среди них меднокрасным лицом и черными сверкающими
глазами.
Вожак шайки, видя растерянность товарищей, замахнулся за спиной
купца ножом, чтобы прикончить его, но меднокрасный спутник проезжего
грудью кинулся на нож и принял удар против сердца.
Силач купец рассвирепел, размозжил дубинкой головы убийцы и еще
двух шпыней, обратив в бегство остальных, подобрал в возок раненого
спутника и умчался с ним.
В дальнейшей дороге, проездом через глухие деревни и небольшие
городки, проезжему нигде не удавалось сговорить жителей принять на
излечение своего тяжело раненного красного спутника, все отказывались:
"Помрет язычник, хоронить хлопот не оберешься". Так и довез проезжий
раненого до Петербурга. Розыски дома Державина приводили его в
отчаяние и ярость.
Наконец широкоскулый ямщик с разбегу осадил покрытых клубами пара
и бархатного инея каурых перед крыльцом небольшого, на первый взгляд,
но ярко освещенного по фасаду домика удачливого певца Фелицы.* Уютный
домик поэта стоял рядом с огромной барской усадьбой. В ее высоких
запушенных снегом соснах прятался изрядный, постройки Гваренги,
дом-дворец правителя дел коммерц-коллегии, действительного статского
советника Жеребцова, шурина всемогущего флигель-адъютанта царицы графа
Платона Александровича Зубова. (* Под этим именем Державин воспевал
Екатерину II.)
В этом же доме в свободное от придворных обязанностей время
принимал людей, имевших в нем нужду или искавших "войти в случай",
девически миловидный и спесивый, как татарский мурза, граф Платон
Александрович - "милое дитя" и последнее увлечение не сдающегося
времени сердца, шестидесятитрехлетней царицы.
Платон Зубов был "тих и благочестив, пусть царя в голове не
имеет", как выразился о нем тесть его брата, фельдмаршал и светлейший
граф Рымникский Александр Васильевич Суворов. Платон Зубов по своей
деликатной придворной "должности" был обречен на холостяцкую жизнь и
жил, занимая лучшую половину, в доме своей старшей сестры Ольги
Александровны. Ее он выдал замуж за мелкопоместного, но весьма
способного и делового человека из захудалого дворянского рода
Жеребцовых.
Обладатель громового голоса вылез из возка в диковинной белого
медвежьего меха шубе и, во все глаза разглядывая темный в ранних
питерских сумерках дворец Жеребцовых, думал: "Вот, если бы туда этак
подкатить... да чтоб хозяева приветливо встретили и в баньку под руку
повели... да чтоб можно было..." - и, прервав никчемные мысли, рыкнул
сбежавшему с крыльца в одной ливрее дворецкому:
- Чего тебе?
Потом сообразил:
- Доложи, братец, Гавриле Романычу, что мореход Шелихов, Григорий
Иванович Шелихов, из Иркутска прибыл, а как с Любани не евши, просит
пельменей и водки к ним.
Дворецкий Аристарх, обтесавшись на частых в доме Гаврилы Романыча
приемах высоких гостей, - даже матушка-государыня не погнушалась
дважды удостоить посещением скромный домик своего певца, - топтался на
месте в неподдельной радости.
- Батюшка, Григорий Иванович, благодетель наш... вот уж не
чаяли... на святой ждали!.. Не признали, батюшка, Аристарха, стар,
должно, становлюсь, образ теряю? - с легким упреком продолжал он
певуче величать гостя, заметив, что тот не узнает его. - Поклич людей,
Мишутка, - обернулся он к казачку в белом, добротном, перехваченном
широким голубым поясом кафтане, - Василия, да Петьку, да Спирьку, кто
есть там, дорожное в горницы внести... жи-ва-а!
И, опять обращаясь к Шелихову, заговорил:
- Никак раньше святой не ждали вас, Григорий Иванович, потому
знали, какую вы дорогу до нас одолеваете... Гаврила Романыч упреждали
меня, можно сказать, каждого дня: "Архип, то бишь Аристарх, смотри в
оба! Прискачет Григорий Иванович с путя дальнего сибирского, чтоб все
удовольствия... перво-наперво в баню сведешь, из бани приведешь, чтоб
пельмени были..." Пожалуйте, пожалуйте, гостюшко долгожданный! Гаврила
Романыч только-только в баньке с полка сошли, квасом прохлаждаются,
чтоб гостей, званных к ужину на восемь после феатра эрмитажного,
свежим встретить. За обедом чуток замаялись Гаврила Романыч с этими
греками Альчестою и Ламброю, что с бумагами и писулей от графа Платона
Александровича приходили...
- Так что в баньке прохлаждается Гаврила Романыч? - проговорил,
поднимаясь на крыльцо, Шелихов. - Ну, туда и проведи меня на полок к
нему прямехонько, - сказал он, сбрасывая в теплых сенях с широких плеч
медвежью шубу, скрывавшую его статную фигуру в длинной, ниже колен,
коричневой, купеческого покроя поддевке доброго сукна. - Да еще
распорядись, Архипушка, чтоб баулы и сумы мои из возка люди вынесли,
лошадок на конюшню поставили... человека там, жителя американского,
колюжем* называемого, забрали, в тепло снесли... попало бедняге
дорогой, совсем плохой... Привез показать матушке-государыне нового
верноподданного, да, видно, не придется... Из мехов его не вынимайте,
я сам потом приду, гляну, как с ним быть. (* Колюжами называли племя
американских индейцев-колошей, живших на тихоокеанском побережье между
40 и 60o северной широты.)
Шелихов невольно остановился перед огромным зеркалом, из которого
как бы набежала на него его же крепкая фигура, с ярко блестевшей в
домотканом кружеве жабо огромной золотой медалью - портрет
матушки-царицы в алмазной пыли.
- Знай наших! - подмигнул себе Григорий Иванович, расправляя
крутые плечи. - Ты впереди иди. Архипушка, возвести Гавриле Романычу,
что слуга его покорный, Шелихов, Иванов сын, из Иркутска прибыл
благополучным и просит разрешения войти в купель златоструйную,
веничком путь-дорогу зимнюю смыть.
Архип, дворецкий поэта и славного государственного мужа Гаврилы
Романыча Державина, произведенный для благозвучия по повелению
тогдашней классической моды в Аристархи, высоко поднял над головой
семисвечный канделябр и, продолжая приветливо болтать, повел приезжего
в баню по бесконечным и запутанным ходам-переходам державинского дома,
такого маленького и нехитрого с внешнего взгляда.
- Не удивляйтесь бабьим голосам, коль послышите их, батюшка
Григорий Иванович, - говорил он. - Смело входите. Там гренадерши наши,
Афродитка-горнишная и Варька-вышивальница, грека бритого, Альчесту
этого, парят. Гаврила Романыч, как был подпимши в обед, приказал
девкам ванную греку готовить... Так вот и посейчас там они...
Баня находилась в самом конце неприметного с улицы бокового крыла
дома. Три ступеньки наверх вводили в предбанник. Из предбанника
доносилось складное протяжное женское пение в два голоса:
...Как на матушке, на Неве-реке,
На Васильевском славном острове,
Как на пристани корабельныя,
Молодой матрос корабли снастил
О двенадцати тонких парусах,
Тонких, белых, полотняны-их...
- ...ы-иих! - замер на кружевной неслыханно высокой ноте голос,
чистый и прямой, как скрипичная струна. И тут же, не останавливаясь,
оба голоса понеслись в бешеном темпе уличной хороводной:
Вдоль по улице широкой
Молодой кузнец идет,
Ох! идет кузнец, идет,
Песни с посвистом поет.
Тук! тук! в десять рук
Приударим, братцы, вдруг!
"Приударим, братцы, вдруг!" - подхватил про себя приезжий
богатырь и решительным движением распахнул дверь в предбанник.
Распахнул и замер, изумленный...
Просторная комната, на половину высоты выложенная красным в жилку
олонецким гранитом, была освещена тремя многосвечными канделябрами,
стоявшими на гранитных колонках по углам. Огни свечей бесконечно
множились простеночными венецианскими зеркалами.
Под голландской печью, затейливо выложенной пестрыми изразцами,
сидели две красивые девки. Пригожие молодки наряжены были в цветные,
расшитые золотым позументом сарафаны из китайки, в высоких рогатых
киках, убранных лентами. Свежие лапотки и белые, тесьмою перевитые
онучи на вытянутых ногах завершали наряд. Идольственно равнодушные ко
всему, они не повернули даже головы в сторону вошедшего. Роскошная
комната никак не вязалась с обычным представлением о предбаннике, хотя
бы и таком, какие строили себе иркутские тузы-богатеи - Сибиряковы,
Мыльниковы, Голиковы. Ни в какое сравнение не мог идти и предбанник,
который разделал в своей бане по возвращении с американского материка
Григорий Иванович Шелихов.
- Курятник! - вслух назвал свою баню Шелихов.
- Свет ты мой, гостюшко долгожданный, Григорий Иваныч! - завопил
хозяин, поднимаясь во весь рост со скамьи и кидаясь навстречу гостю в
том, в чем мать родила. Комчатная простыня, облекавшая его дородное
волосатое тело, осталась на полу.
- Нас курятниками называешь? Прошибаешься, драгоценный,
прошибаешься! Пост нонче, и курятиной не балуюсь, да и этих
антихристов да молодок не допущаю... хрестьянские, чать, души девки-то
- за них я, господин, в ответе, а песни... песню, сам знаешь, больше
жизни люблю! - говорил он, прижимая гостя к голой и влажной еще,
мохнатой груди.
Гость и хозяин трижды, истово крестом обнялись и расцеловались.
- Афродитка, подай, дура, простыню! - спохватился Гаврила
Романович, только сейчас заметив чрезмерное обнажение свое и
возбужденное этим дикое веселье банных компанионов.
Два шерстистых тучных тела, сбросив облекавшие их простыни, в
неистовых судорогах, хохоча, корчились на скамьях. Икота и урчание,
прерывавшиеся какими-то цокающими выкриками, колыхали чудовищные
чрева. Оливковая кожа одного из них была покрыта, как насечкою,