людей вокруг — они либо сидели, либо, держась за кожаную ручку, мотались из
стороны в сторону, словно бычьи туши на крюках, — вот что открыл. Дважды на
станции «Хосе-Мариа-Морено»[284] мне представилось, как бы это ни было
неправдоподобно, что кое-кто в вагоне (сначала один мужчина, потом две
пожилые женщины) был не просто пассажиром, как остальные. Однажды, как-то в
четверг вечером, на станции «Медрано» — сразу после бокса, где победил
Хастинто Льянес, — мне показалось, что девушка, дремавшая на второй
скамейке платформы, здесь совсем не для того, чтобы дожидаться следующего
поезда. Она, правда, вошла в тот же вагон, что и я, но только для того,
чтобы выйти на «Рио-де-Жанейро» и остаться там на перроне — будто
засомневалась в чем-то, или очень устала, или была раздражена.
   Об этом я говорю сейчас, когда уже нет ничего невыясненного; так
бывает, если случится кража: все вдруг вспоминают, что и в самом деле
какие-то подозрительные молодые люди крутились вокруг лакомого куска. Но в
этих расплывчатых фантазиях, которые я рассеянно сплетал, что-то с самого
начала вело меня все дальше, создавая ощущение чего-то подозрительного;
поэтому в тот вечер, когда Гарсиа Боуса вскользь упомянул о любопытных
результатах учета, одно я соединил с другим и с удивлением, почти со страхом
понял, что картина начинает проясняться. Возможно, из всех, кто наверху, я
был первым, кто знал об этом.
   Затем следует смутный период, когда смешиваются растущее желание
утвердиться в своих подозрениях, ужин в «Пескадито», сделавший близким мне
Монтесано с его воспоминаниями, осторожные и все более частые погружения в
метро, которое я теперь воспринимал как нечто совершенно другое, как чье-то
медленное, отличное от жизни города дыхание, как пульс, который почему-то
перестал биться для города, как нечто переставшее быть только одним из видов
городского транспорта. Но прежде чем действительно погрузиться (я имею в
виду не обычную поездку в метро, как это делают все люди), я долго размышлял
и анализировал. На протяжении трех месяцев, когда я ездил восемьдесят шестым
трамваем, чтобы избежать и подтверждений, и обманчивых случайностей, меня
удерживала на поверхности одна достойная внимания теория Луиса М. Бодиссона.
Как-то полушутя я упомянул при нем о том, что рассказал мне Гарсиа Боуса, и
как возможное объяснение этого явления он выдвинул теорию некой
разновидности атомного распада, могущего произойти в местах большого
скопления народа. Никто никогда не считал, сколько людей выходит со стадиона
«Ривер-Плейт» в воскресенье после матча, никто не сравнивал эту цифру с
количеством купленных билетов. Стадо в пять тысяч буйволов, которое несется
по узкому коридору, — кто знает, их выбежало столько же, сколько вбежало?
Постоянные касания людей друг о друга на улице Флорида незаметно стирают
рукава пальто, тыльную сторону перчаток. А когда 113 987 пассажиров
набиваются в переполненные поезда и их трясет и трет друг о друга на каждом
повороте или при торможении, это может привести (благодаря процессу
исчезновения индивидуального и растворению его во множественном) к потере
четырех единиц каждые двадцать часов. Что касается другой странности — я
имею в виду пятницу, когда появился один лишний пассажир, — тут Бодиссон
всего лишь согласился с Монтесано и приписал это ошибке в расчетах. После
всех этих предположений, достаточно голословных, я снова почувствовал себя
очень одиноким, у меня не только не было собственной теории — напротив, я
ощущал спазмы в желудке всякий раз, когда подходил к метро. Поэтому-то я по
собственному усмотрению шел к цели, двигаясь по спирали, — вот почему я
столько времени ездил на трамвае, прежде чем почувствовал, что могу
вернуться на «Англо», погрузиться в буквальном смысле, и не только для того,
чтобы просто ехать в метро.
   Здесь следует сказать, что от них я не видел ни малейшей помощи, скорее
наоборот, ждать или искать их поддержки было бы бессмысленно. Они там даже и
не знают, что с этих строк я начинаю писать их историю. Со своей стороны,
мне бы не хотелось их выдавать, и в любом случае я не назову тех немногих,
имена которых стали мне известны за несколько недель, что я прожил в их
мире; если я и сделал все это, если пишу сейчас эти заметки, так только из
добрых побуждений — я хотел помочь жителям Буэнос-Айреса, вечно озабоченным
проблемой транспорта. Но речь теперь даже не о том, сейчас мне просто
страшно спускаться туда, хотя это и глупо — тащиться в неудобном трамвае,
когда в двух шагах метро, и все на нем ездят, и никто не боится. Я
достаточно честен, чтобы признать: если они выброшены из общества без
огласки и никто ими особенно не заинтересуется, мне будет спокойнее. И не
только потому, что чувствую угрозу для своей жизни, пока нахожусь внизу, —
ни на одну минуту я не ощущаю себя в безопасности, даже когда занимаюсь
своими исследованиями вот уже столько ночей подряд (там всегда ночь, нет
ничего более фальшивого, искусственного, чем солнечные лучи, врывающиеся в
маленькие окна на перегонах между станциями или до половины заливающие
светом лестницы); вполне вероятно, дело кончится тем, что я себя обнаружу,
они узнают, для чего я столько времени провожу в метро, так же как я
безошибочно различаю их в густой толпе на станциях. Они такие бледные, но
действуют четко и продуманно; они такие бледные и такие грустные, почти все
такие грустные…
   Любопытно, что с самого начала мне очень хотелось разузнать, как они
живут, хотя узнать, почему они так живут, было бы важнее. Почти сразу я
оставил мысль о тупиках и заброшенных туннелях: их существование было
открытым и совпадало с приливом и отливом пассажиров на станциях. Между
«Лориа» и «Пласа-Онсе» смутно просматривалось нечто похожее на Hades[*], с
кузнечными горнами, запасными путями, хозяйственными складами и странными
ящиками из темного стекла. Это подобие ада я разглядел в те несколько
секунд, что поезд, отчаянно встряхивая нас на поворотах, приближался к
станции, сверкающей особенно ярко после темного туннеля. Но достаточно было
подумать, сколько рабочих и служащих снуют по этим грязным ходам, чтобы
сейчас же отбросить мысль о них как о пригодном опорном пункте: разместиться
там, по крайней мере на первых порах, они не могли. Мне достаточно было
понаблюдать в течение нескольких поездок, чтобы убедиться — нигде, кроме
как на самой линии, то есть на перронах станций и в почти непрерывно
движущихся поездах, нет ни места, ни условий, где они могли бы жить.
Отбросив тупики, боковые ветки и склады, я пришел к ясной и ужасающей истине
методом исключения; там, в этом сумрачном царстве, то и дело возвращалось ко
мне осознание единственной правды. Существование, которое я описываю сейчас
в общих чертах (кое-кто скажет — предполагаемое), было обусловлено для меня
жестокой и непреклонной необходимостью; последовательным исключением
различных вариантов я получил единственно возможный. Они — теперь это было
совершенно ясно — размещались нигде: жили в метро, в поездах, в постоянном
движении. Их существование и циркуляция их крови — они такие бледные! —
обусловлены безымянностью, защищающей их и по сей день.
   Поняв это, остальное было нетрудно установить. Лишь на рассвете или
глубокой ночью поезда на «Англо» идут пустыми, поскольку жители
Буэнос-Айреса полуночники и всегда кто-нибудь да войдет в метро перед самым
закрытием. Возможно, последний поезд и можно было бы счесть ненужным, просто
следующим в силу расписания, ибо в него никто уже не садится, но мне никогда
не доводилось видеть такого. Или нет, видел несколько раз; но он был
по-настоящему пустым только для меня; его странными пассажирами были те из
них, кто проводил здесь ночь, выполняя нерушимый устав. Я так и не смог
   обнаружить место их вынужденного убежища в течение трех часов — с двух
ночи до пяти утра, — когда «Англо» закрыта. Остаются ли они в поезде,
который идет в депо (в этом случае машинист должен быть одним из них), или
смешиваются с ночными уборщиками? Последнее наименее вероятно, так как у них
нет спецодежды и уборщики знают друг друга в лицо; я склоняюсь к мысли, что
они используют туннель, неизвестный обычным пассажирам, который соединяет
«Пласа-Онсе» с портом. Кроме того, почему в помещении на станции
«Хосе-Мариа-Морено», где на дверях написано «Вход воспрещен», полно бумажных
свертков, не говоря уже о странном ящике, где можно хранить что угодно?
Очевидная ненадежность этих дверей наводит на весьма определенные
подозрения; в общем, как бы то ни было, хоть это и кажется невероятным, мое
мнение таково: они каким-то образом живут, как я уже говорил, в поездах или
на станциях; в глубине души я уверен в этом в силу какой-то эстетической
потребности, а может быть, благодаря здравому смыслу. Постоянное движение от
одной конечной станции к другой не оставляет им иной сколько-нибудь
подходящей возможности.
   Я сказал об эстетической потребности, но, возможно, соображения мои
носят скорее прагматический характер. Их план должен быть гениально простым,
чтобы каждый из них в любой момент их подземного существования мог
действовать четко и безошибочно. Допустим, как я убедился благодаря своему
долготерпению, каждый из них знает, что больше одной поездки в одном и том
же вагоне делать нельзя, чтобы не привлекать к себе внимания; с другой
стороны, на конечной станции «Пласа-де-Майо» нужно занять место, поскольку
на станции «Флорида» садится очень много народа и все норовят занять места и
ехать так до конечной. А на «Примера-Хунта» достаточно выйти, пройти
несколько метров и смешаться с толпой пассажиров, которые едут в
противоположную сторону. В любом случае они играют наверняка, потому что
подавляющее большинство пассажиров проезжает только часть линии. А когда
через некоторое время люди снова поедут на место — лишь полчаса они
проводят под землей и восемь часов на работе, — едва ли они узнают тех, кто
был с ними рядом утром, тем более и вагон, и поезд уже будут другие. Мне
стоило труда удостовериться в последнем, соображение это весьма тонкое и
вполне укладывается в рамки схемы, призванной исключить возможность быть
узнанным служителями или пассажирами, попадающими в тот же поезд (что
случается от двух до пяти раз в зависимости от наплыва людей). Сейчас я,
например, знаю, что девушка, которая в тот вечер ждала на «Медрано», вышла
из предыдущего поезда и села в мой, чтобы ехать до «Рио-де-Жанейро», и что
там она сядет в следующий; как и все они, она располагала точными указаниями
до конца недели.
   Они научились спать сидя, причем не больше пятнадцати минут. Даже тот,
кто ездит по «Англо» лишь время от времени, в конце концов по малейшему
изгибу пути, легкому повороту привыкает безошибочно узнавать, едет ли он от
«Конгресо» до «Саэнс-Пенья»[285] или направляется к «Лориа». В них же привычка
сильна настолько, что они просыпаются именно в тот момент, когда нужно выйти
и пересесть в другой поезд. Они сохраняют достоинство даже во сне — сидят
прямо, чуть склонив голову на грудь. Двадцать раз по пятнадцать минут им
достаточно, чтобы отдохнуть, кроме того, у них есть еще те непостижимые для
меня три часа, когда «Англо» закрыта. Когда я подумал, что в их распоряжении
есть целый поезд — а это подтвердило мою гипотезу о тупике в ночные часы,
— я сказал себе, что они обрели в своей жизни такую ценность, как общение,
к тому же приятное, если они могут ездить в этом поезде все вместе. Быстро,
зато с аппетитом и в компании поглощаемая еда, пока поезд идет от одной
станции к другой, крепкий сон между двумя конечными остановками, радость
дружеских бесед, а может, и родственных контактов. Однако я убедился, что
они строго придерживаются правила не собираться в своем поезде (если только
он один, поскольку их число медленно, но неуклонно растет): они слишком
хорошо знают, что любое узнавание будет для них роковым и что три лица,
увиденные вместе, память удерживает лучше, нежели те же лица, увиденные
порознь и в разное время, — во всяком случае, это подтверждает практика
допросов.
   В своем поезде они видятся только мельком, чтобы получить новое
расписание на неделю, которое Первый из них пишет на листках из блокнота и
каждое воскресенье раздает руководителям групп; там же они получают деньги
на недельное пропитание, и там же помощник Первого выслушивает всех, кому
надо что-нибудь из одежды или что-то передать наверх, а также тех, кто
жалуется на здоровье. Программа состоит в следующем: надо так состыковать
поезда и вагоны, чтобы встречи стали практически невозможны, и судьбы их
расходятся до конца недели. Итак, можно сказать — а к этому я пришел после
напряженных раздумий, после того, как представил себя одним из них, как
страдал и радовался вместе с ними, — так вот, можно сказать, что они ждут
воскресенья так же, как мы наверху ждем нашего: оно приносит отдых. Почему
Первый выбрал именно этот день? Вовсе не из уважения к традиции — это как
раз могло бы меня удивить; просто он знает, что по воскресеньям в метро
ездят другие пассажиры, а значит, шансов быть узнанным меньше, чем в
понедельник или в пятницу.
   Осторожно соединив куски мозаики, я разгадал первичную фазу операции и
начал с поезда. Те четверо, согласно результатам учета, спустились в метро
во вторник. Вечером того же дня на станции «Саэнс-Пенья» они изучали лица
проезжающих машинистов в раме окна. Наконец Первый подал знак, и они сели в
поезд. Теперь надо было ждать до «Пласа-де-Майо» и, пока поезд проезжает
тринадцать следующих станций, устроиться как-то так, чтобы не попасть в один
вагон со служителем. Самое трудное — улучить момент, когда, кроме них,
в вагоне никого не будет; им помогло джентльменское распоряжение
Транспортной корпорации Буэнос-Айреса, которое отводит первый вагон для
женщин и детей, и по укоренившейся привычке жители города не жалуют этот
вагон своим вниманием. Начиная со станции «Перу» в вагоне ехали две сеньоры,
которые говорили о распродаже в «Доме Ламота» («Карлота одевается только
там»), и мальчик, погруженный в неподходящее для него чтение «Красного и
черного» (журнала, а не романа Стендаля). Служитель был, наверно, в середине
состава, когда Первый вошел в вагон для женщин и негромко постучал в дверь
кабины машиниста. Тот открыл, удивленный, но пока еще ничего не подозревая,
а поезд уже приближался к «Пьедрас». «Лиму», «Саэнс-Пенья», «Конгресо»
проехали без происшествий. На «Паско» была задержка с отправлением, но
служитель был на другом конце состава и беспокойства не проявил. Перед
«Рио-де-Жанейро» Первый вернулся в вагон, где его ждали трое остальных.
Через сорок восемь часов машинист, одетый в штатское — одежда была ему
немного велика, — смешался с толпой, выходившей на «Медрано», и, увеличив
на единицу число пассажиров в пятницу, послужил причиной неприятности для
старшего инспектора Монтесано. А Первый тем временем уже вел состав, тайком
обучая этому делу остальных троих, чтобы они могли заменить его, когда
понадобится. Полагаю, они проделали то же самое и с машинистами тех поездов,
которыми завладели.
   А завладев поездами, они располагали подвижной территорией, где могли
действовать в относительной безопасности. По-видимому, я никогда не узнаю,
чем Первый брал машинистов — вынуждал их или подкупал — и как ускользал от
возможного разоблачения, когда встречался с другими служащими, получая
зарплату или расписываясь в ведомости. Я могу лишь строить смутные догадки,
постигая один за другим механизмы их жалкого существования и внешнюю сторону
поведения. Тяжело было думать, что едят они, как правило, то, что продается
в станционных киосках, пока я не понял, что самое жуткое в их жизни — это
отсутствие привязанностей. Они покупают шоколадки и медовые пряники, сладкие
молочные и кокосовые пастилки, халву и питательные карамельки. Едят их с
безразличным видом человека, привыкшего к лакомствам, но, когда едут в одном
из своих поездов, на пару решаются купить огромный медовый пряник с орехами
и миндалем, пропитанный сладким молоком, и едят его стыдливо, маленькими
кусочками, испытывая удовольствие как от настоящей еды. Полноценное питание
— неразрешимая для них проблема: сколько раз их будет мучить голод, и
сладкое станет противно, и воспоминание о соли тяжелой волной поднимется во
рту, наполняя все их существо мучительным наслаждением, а после соли
вспомнится вкус недостижимого жаркого и супа, пахнущего петрушкой и
сельдереем. Как раз в то время на «Пласа-Онсе» устроили закусочную, и порой
запах горячих колбасок и сандвичей с мясом проникал вниз. Но они не могли
посещать ее, потому что закусочная помещалась по другую сторону турникетов,
на платформе, откуда поезда отправляются на «Морено».
   Не меньшие трудности были связаны с одеждой. Брюки, юбки, нижние юбки
изнашиваются быстро. Медленнее — пиджаки и блузки, но их надо время от
времени менять хотя бы из соображений безопасности. Однажды утром, когда я,
пытаясь лучше понять их порядки, наблюдал за одним из них, я открыл способ,
каким они поддерживают отношения с теми, кто наверху. Происходит это так:
они приезжают по одному на указанную станцию в указанный день и час. А
сверху является кто-нибудь со сменой белья (позже я убедился, что
обслуживали их полностью: белье регулярно отдавалось в стирку, а костюм или
платье время от времени в чистку), и двое садятся в один и тот же вагон
подошедшего поезда. Там они могут поговорить, сверток переходит из рук в
руки, а на следующей станции они переодеваются — и это самое трудное — в
грязном туалете. На следующей станции тот же человек ждет их на перроне, они
вместе едут до ближайшей остановки, и человек поднимается наверх со свертком
ношеной одежды.
   Уже когда я был уверен, что знаю почти досконально этот мир, я вдруг по
чистой случайности обнаружил, что они не только меняют белье и одежду, но у
них есть еще и склад, где весьма ненадежно хранятся кое-какие носильные и
другие вещи для непредвиденных ситуаций, возможно, чтобы на первых порах
снабдить новичков, число которых определить не берусь, но думаю, оно велико.
Один мой приятель показал мне как-то под арками Кабильдо[286] старика,
по-видимому букиниста. Я искал тогда старый номер журнала «Сур»; и, к моему
удивлению, а возможно, потому, что я был готов принять неизбежное, букинист
посоветовал мне спуститься на станцию метро «Перу» и повернуть налево от
платформы, в проход, где всегда полно народа и, как полагается в метро,
очень душно. Там-то и были беспорядочно навалены груды книг и журналов.
«Сур»[287] я не нашел, но зато увидел неплотно прикрытую дверцу в соседнее
помещение; какой-то мужчина стоял спиной ко мне, затылок и шея у него были
бледные-бледные, какие бывают только у них; на полу, мне показалось, лежали
какие-то пальто, платки, шарфы; букинист принимал этого человека за
бродячего торговца или перекупщика вроде него самого; я не стал разубеждать
старика и купил у него «Трильсе»[288] в прекрасном издании. Что же касается
одежды, я узнал нечто ужасающее. Поскольку у них есть лишние деньги и они
стремятся их истратить (думаю, в тюрьмах нестрогого режима происходит то же
самое), то удовлетворяют свои капризы с невероятным упорством, поразившим
меня. Однажды я следил за молодым блондином, которого видел всегда в одном и
том же коричневом костюме; он менял только галстуки, для чего два-три раза в
день заходил в туалет специально для этого. В полдень он выходил на станции
«Лима», чтобы в киоске на платформе купить еще один галстук, он долго
выбирал, все не решаясь, это был его праздник души, его субботняя радость.
Заметив, что карманы его пиджака оттопырены — там были галстуки, — я
почувствовал, как меня охватывает ужас.
   Женщины покупают платочки, маленькие безделушки, брелоки — все, что
помещается в киоске и в сумочке. Иногда они выходят на станции «Лима» или
«Перу» и остаются на платформе посмотреть витрины, где выставлена мебель,
долго разглядывают шкафы и кровати, смотрят, подавляя робкое желание купить
их, а когда покупают газету или «Мирабель», надолго углубляются в объявления
о распродаже, в рекламу духов, модной одежды, перчаток. Они едва ли не
готовы забыть инструкции, предписывающие сохранять безразлично-отрешенный
вид, когда видят матерей, везущих своих детей на прогулку; две из них
крепились несколько дней, но в конце концов встали со своих мест и начали
ходить около детей, почти касаясь их; я бы не очень удивился, если бы они
погладили ребенка по головке или дали ему конфету; в буэнос-айресском метро
обычно такого не увидишь, да, наверно, и ни в каком ином.
   Долгое время я спрашивал себя, почему Первый спустился с тремя другими
именно в тот день, когда производили подсчет пассажиров. Зная его методы —
но не зная еще его самого, — я счел бы ошибкой приписать ему мелкое
тщеславие, желание вызвать скандал, если станет известно несоответствие в
цифрах. Гораздо больше сообразуется с его тонким умом другое предположение:
в эти дни внимание персонала метро вольно или невольно было занято подсчетом
пассажиров. Захват поезда представлялся поэтому более реальным, и даже
возвращение наверх подмененного машиниста не могло привести к опасным
последствиям. Только через три месяца происшедшая на станции «Парк-Лесама»
случайная встреча бывшего машиниста со старшим инспектором Монтесано и
выводы, молча сделанные последним, смогли приблизить его и меня к истине.
   Тогда — это, кстати, было совсем недавно — они владели тремя
поездами, и думаю, хотя и не уверен, у них есть свой человек в диспетчерской
на «Примера-Хунта». После случившегося самоубийства рассеялись мои последние
сомнения. В тот вечер я следил за одной из них и видел, как она вошла в
телефонную будку на станции «Хосе-Мариа-Морено». Перрон был почти пуст, и я
прислонился к боковой перегородке, будто бы устал после рабочего дня. Первый
раз я наблюдал кого-то из них в телефонной будке и не удивился таинственному
и немного испуганному виду девушки, ее секундному замешательству, тому, что
она огляделась по сторонам, прежде чем войти в кабину. Услышал я немного:
всхлипывание, щелчок открываемой сумочки, сморкание — и потом: «Как там
канарейка, ты приглядываешь за ней? Даешь ей по утрам семя и немножко
ванили?» Незначительность разговора поразила меня, да и голос совсем не
походил на тот, каким дают указания, в нем слышались слезы, он пресекался. Я
сел в поезд раньше, чем она могла меня заметить, и сделал полный круг,
продолжая изучать, как они встречаются и меняют одежду. Когда я снова
оказался на «Хосе-Мариа-Морено», она уже застрелилась (сначала, говорят,
перекрестившись); я узнал ее по красным туфлям и светлой сумочке. Собрался
народ, многие толпились около машиниста и служителя в ожидании полиции. Я
увидел двоих из них (они такие бледные) и подумал, что случившееся послужит
испытанием на прочность замыслов Первого, потому что одно дело занять чье-то
место под землей и совсем другое — столкнуться с полицией. Последующая
неделя не принесла ничего нового — обычное самоубийство, из тех, что
случаются едва ли не ежедневно, никого не заинтересовало; вот тогда я и стал
бояться метро.
   Я понимаю, что должен еще многое узнать, может быть самое главное, но
страх сильнее меня. Теперь я только подхожу к входу на «Лиму» — это моя
станция, — вдыхаю спертый воздух «Англо», который чувствуется и наверху,
слушаю шум поездов.
   А потом сижу в каком-нибудь кафе как последний дурак и спрашиваю себя:
неужели я не сделаю двух шагов, которые остались до полного их разоблачения?
Я уже столько узнал и смог бы принести пользу обществу, если бы сообщил о
происходящем. Мне, например, известно, что в последние недели у них было
восемь поездов и что число таких, как они, быстро растет. Новичков пока