Страница:
затормозив перед полицейской, она загородила тебя, и ты увидел борьбу, руки
в перчатках тащат кого-то за черные волосы, пинки ногой, отчаянные крики,
мелькнули синие брюки, а потом ее потащили в машину и увезли.
Много позже (ужасно было дрожать вот так, ужасно думать, что все это
из-за твоего рисунка на серой полуразвалившейся стене) ты смешался с толпой
и сумел разглядеть набросок в голубых тонах — изображение апельсина,
похожее на ее имя или ее рот, она была здесь, в этом изуродованном рисунке,
который полицейские замазали, перед тем как ее увезти; осталось достаточно,
чтобы понять ее ответ на твой треугольник, — это был круг, может быть,
спираль, совершенной и прекрасной формы, похожей на «да», или «сейчас», или
«всегда».
Ты хорошо понимал — у тебя будет достаточно времени, чтобы во всех
подробностях представить то, что произойдет в центральной тюрьме; в город
понемногу просачивались слухи, люди узнавали о судьбе арестованных, и если
кого-то из них встречали снова, то предпочитали не замечать, так что они
будто исчезали в этом заговоре молчания, которое никто не решался нарушить.
Ты прекрасно знал это, в ту ночь тебе не помогли ни джин, ни что другое —
ты кусал себе руки, топтал цветные мелки, пока не забылся в пьяных слезах.
Да, шли дни, но ты уже не мог жить по-другому. Ты снова стал уходить с
работы и бродить по улицам, тайком глядя на стены и двери, где вы с ней
рисовали. Все вымыто, все чисто; хоть бы цветок, нарисованный какой-нибудь
невинной школьницей, которая ворует в классе мел и не может удержаться,
чтобы его не испробовать. Ты тоже не смог удержаться и месяц спустя встал на
рассвете и отправился на улицу, где гараж. Патрулей не было, стены абсолютно
чисты; из парадного на тебя подозрительно посмотрел кот, когда ты достал
мелки и на том же самом месте, где она оставила свой рисунок, заполнил
деревянные доски зеленым криком, красным порывом признательности и любви,
обвел рисунок овалом — это были твои губы и ее губы, это была надежда. Шаги
на углу обратили тебя в бесшумное бегство, ты спрятался за штабелем пустых
ящиков; какой-то пьяный приближался, покачиваясь и напевая себе под нос,
хотел было пихнуть ногой кота и упал ничком под самым рисунком. Успокоенный
теперь, ты ушел не торопясь и с первыми лучами солнца заснул так, как не
засыпал уже давно.
В то же самое утро ты полюбопытствовал издалека: еще ничего не стерли.
Ты пришел в полдень: невероятно, но все оставалось по-прежнему. Волнения в
предместьях (ты слышал по живому радио) отвлекли патрули от их обычных
занятий; в сумерках ты вернулся посмотреть, сколько же людей увидели его в
течение дня. Ты дождался трех часов ночи и пришел опять, улица была пустой и
черной. Еще издалека ты увидел другой рисунок, различить его смог только ты,
таким он был маленьким и так высоко, слева от твоего. Ты подошел ближе,
испытывая жажду и ужас одновременно, увидел оранжевый овал и фиолетовые
пятна, в которых угадывалось чье-то распухшее лицо, один заплывший глаз,
рот, изувеченный ударами кулака. Ну конечно, конечно, что же еще можно было
нарисовать?! Какую весть послать тебе сейчас? Вот так попрощаться с тобой и
просить, чтобы ты продолжал рисовать. Что-нибудь нужно было тебе оставить,
прежде чем вернуться в свое убежище, где не было даже зеркала, только ниша
для него, в которой можно окончательно спрятаться, окутанному темнотой,
вспоминая разное, а порой думая о твоей жизни, представляя себе, как ты
вновь делаешь рисунки, как выходишь из дому по ночам, чтобы снова рисовать.
[Пер. А.Борисовой]
в перчатках тащат кого-то за черные волосы, пинки ногой, отчаянные крики,
мелькнули синие брюки, а потом ее потащили в машину и увезли.
Много позже (ужасно было дрожать вот так, ужасно думать, что все это
из-за твоего рисунка на серой полуразвалившейся стене) ты смешался с толпой
и сумел разглядеть набросок в голубых тонах — изображение апельсина,
похожее на ее имя или ее рот, она была здесь, в этом изуродованном рисунке,
который полицейские замазали, перед тем как ее увезти; осталось достаточно,
чтобы понять ее ответ на твой треугольник, — это был круг, может быть,
спираль, совершенной и прекрасной формы, похожей на «да», или «сейчас», или
«всегда».
Ты хорошо понимал — у тебя будет достаточно времени, чтобы во всех
подробностях представить то, что произойдет в центральной тюрьме; в город
понемногу просачивались слухи, люди узнавали о судьбе арестованных, и если
кого-то из них встречали снова, то предпочитали не замечать, так что они
будто исчезали в этом заговоре молчания, которое никто не решался нарушить.
Ты прекрасно знал это, в ту ночь тебе не помогли ни джин, ни что другое —
ты кусал себе руки, топтал цветные мелки, пока не забылся в пьяных слезах.
Да, шли дни, но ты уже не мог жить по-другому. Ты снова стал уходить с
работы и бродить по улицам, тайком глядя на стены и двери, где вы с ней
рисовали. Все вымыто, все чисто; хоть бы цветок, нарисованный какой-нибудь
невинной школьницей, которая ворует в классе мел и не может удержаться,
чтобы его не испробовать. Ты тоже не смог удержаться и месяц спустя встал на
рассвете и отправился на улицу, где гараж. Патрулей не было, стены абсолютно
чисты; из парадного на тебя подозрительно посмотрел кот, когда ты достал
мелки и на том же самом месте, где она оставила свой рисунок, заполнил
деревянные доски зеленым криком, красным порывом признательности и любви,
обвел рисунок овалом — это были твои губы и ее губы, это была надежда. Шаги
на углу обратили тебя в бесшумное бегство, ты спрятался за штабелем пустых
ящиков; какой-то пьяный приближался, покачиваясь и напевая себе под нос,
хотел было пихнуть ногой кота и упал ничком под самым рисунком. Успокоенный
теперь, ты ушел не торопясь и с первыми лучами солнца заснул так, как не
засыпал уже давно.
В то же самое утро ты полюбопытствовал издалека: еще ничего не стерли.
Ты пришел в полдень: невероятно, но все оставалось по-прежнему. Волнения в
предместьях (ты слышал по живому радио) отвлекли патрули от их обычных
занятий; в сумерках ты вернулся посмотреть, сколько же людей увидели его в
течение дня. Ты дождался трех часов ночи и пришел опять, улица была пустой и
черной. Еще издалека ты увидел другой рисунок, различить его смог только ты,
таким он был маленьким и так высоко, слева от твоего. Ты подошел ближе,
испытывая жажду и ужас одновременно, увидел оранжевый овал и фиолетовые
пятна, в которых угадывалось чье-то распухшее лицо, один заплывший глаз,
рот, изувеченный ударами кулака. Ну конечно, конечно, что же еще можно было
нарисовать?! Какую весть послать тебе сейчас? Вот так попрощаться с тобой и
просить, чтобы ты продолжал рисовать. Что-нибудь нужно было тебе оставить,
прежде чем вернуться в свое убежище, где не было даже зеркала, только ниша
для него, в которой можно окончательно спрятаться, окутанному темнотой,
вспоминая разное, а порой думая о твоей жизни, представляя себе, как ты
вновь делаешь рисунки, как выходишь из дому по ночам, чтобы снова рисовать.
[Пер. А.Борисовой]
Истории, которые я сочиняю
Перед сном я всегда сочиняю истории — и когда сплю один, тогда постель
кажется больше, чем она есть, и ужасно холодная, и когда Ньягара спит рядом,
шепча во сне что-то приятное, будто тоже сочиняет какую-нибудь историю;
сколько раз мне хотелось разбудить ее, чтобы узнать, что там у нее за
история (шепчет она только во сне, и это никоим образом историей не
назовешь), но Ньягара всегда возвращается с работы такая усталая, что было
бы несправедливо и неэтично будить ее, когда она только что заснула и
кажется — ей больше ничего не нужно, она спряталась в раковину шепота и
духов, так что пусть спит, — я рассказываю истории самому себе, точно так
же, как в те дни, когда у нее ночная смена и я сплю один на этой кошмарно
огромной кровати.
Истории, которые я сочиняю, бывают самые разные, но почти всегда
главную роль в них играю я, что-то вроде Уолтера Митти буэнос-айресского
образца, который представляет себя в ситуациях необычных, нелепых или полных
напряженного драматизма, достаточно вымученного, потому что тот, кто
рассказывает истории, развлекает себя либо мелодрамой, либо стремлением
казаться утонченным, а то еще юмором, который вводит сознательно. А
поскольку кроме Уолтера Митти[317] есть еще Джекиль и Хайд[318], то уже впору говорить
о вреде, который приносит англоязычная литература, невольно, разумеется,
подобные истории почти всегда такие условные, будто и печатать их будут в
какой-то воображаемой типографии. Мысль записать их по утрам кажется мне
неприемлемой, и потом — может человек позволить себе маленькую роскошь,
тайное излишество, другие из этого просто не вылезают. И еще — я суеверен,
всегда говорю себе, что, если запишу на бумаге хоть одну из тех историй,
которые я сочиняю, она будет последней, мне трудно объяснить почему, для
меня это все равно что нарушить закон и понести наказание; итак, невозможно
представить себе, что перед сном, лежа рядом с Ньягарой или один, я не
рассказываю себе историю, а тупо считаю слонов или, того хуже, перебираю
события прошедшего дня, мало чем примечательные.
Все зависит от настроения в данный момент, мне никогда не приходило в
голову заранее выбирать историю определенного типа, только я погашу свет или
мы погасим, как я завернусь в другую, прекрасную накидку из темноты, которую
дарят мне мои веки, — и история тут как тут; начало почти всегда
захватывающее: это может быть пустынная улица, по которой издалека едет
машина, или физиономия Марсе-ло Масиаса, узнавшего, что его повысили по
службе — вещь сама по себе немыслимая, если учесть его некомпетентность, —
или это может быть какое-нибудь слово, звук, который повторится пятьдесят
раз и послужит толчком для создания еще неясных образов будущей истории.
Меня самого иногда удивляет, что какой-нибудь эпизод, про который можно
сказать, что он, допустим, из области бюрократии, послужит толчком для
вечерней истории эротического или развлекательного характера; без сомнения,
я наделен воображением, хоть и проявляется оно только перед сном, — мир
фантазий моих так широк и разнообразен, что я сам не перестаю удивляться.
Вот, например, Дилия, поскольку именно Дилия появится в этой истории, и
именно потому, что меньше всего можно представить себе в этой истории такую
женщину, как Дилия.
С давних пор я решил не спрашивать себя, почему Дилия, или Мухаммед
Али[319], или транссибирский экспресс[320], или любые другие подмостки, где ставятся
истории, которые я сочиняю. Если я в этот момент вспоминаю о Дилии уже вне
истории, а в связи с чем-то другим, не имевшим и не имеющим отношения к
истории, с чем-то, что уже не есть история, то, возможно, именно поэтому она
заставляет меня поступать так, как я не хотел и не мог поступать в историях,
которые я сочиняю. Место действия той самой истории (лежу один, Ньягара
придет из больницы в восемь утра) — горы, дорога, по которой страшно ехать,
приходится вести машину осторожно, на каждом повороте освещая фарами то и
дело возникающие перед глазами ловушки, полночь, и я — в этом огромном
грузовике, которым так трудно управлять, на дороге, круто обрывающейся вниз.
Мне всегда представлялась завидной доля водителя грузовика, по-моему, это
одна из самых простых форм обретения свободы — переезжай себе с места на
место в грузовике, который для тебя как дом: есть матрас для ночевки
где-нибудь на дороге, под деревьями, лампа — при ее свете можно почитать,
консервы, пиво в банках, транзистор — послушать джаз среди полной тишины —
и, наконец, чувство, что остальной мир не знает о тебе, никто не знает, что
мы выбрали именно эту дорогу, а не другую, и столько возможностей, и
деревни, и дорожные приключения, даже нападения и опасные случайности,
они-то всегда и есть лучшая часть истории, как и полагается по Уолтеру
Митти.
Иногда я спрашиваю себя, почему водитель грузовика, а, скажем, не пилот
и не капитан трансатлантического лайнера, зная в то же время, что ответ
прост, проще некуда, и что я должен все больше и больше скрывать это при
свете дня, водитель грузовика — это человек, который разговаривает с
другими водителями, это места, по которым он ведет свой грузовик, так что,
когда я сочиняю историю вольную, она часто начинается в грузовике,
пересекающем пампу или какой-нибудь другой воображаемый ландшафт, вот как
сейчас — Анды или Скалистые горы[321], во всяком случае какая-то извилистая
дорога, по которой я ночью поднимался в горы, как вдруг увидел неясный
силуэт Дилии у подножия скал, резко вырванных из мрака светом фар, у
фиолетовых камней, делавших фигурку Дилии совсем маленькой и потерянной, она
махала рукой — так просит о помощи человек, который долго шагал по дороге с
рюкзаком за спиной.
Если главный герой историй, которые я сочиняю, — водитель грузовика,
значит, ему неизбежно встретится женщина, которая попросит подвезти, как это
делала Дилия; в общем, это давно известно, истории подобного рода почти
всегда полны фантазии, где ночь, грузовик и одиночество — тот необходимый
набор, который приведет к недолговечному счастью в конце пути. А иногда нет,
иногда с гор спускалась лавина, и я неведомо как спасался от нее, или
тормоза отказывали на спуске, и тогда все начинало кружиться в вихре
сменяющих друг друга видений, это заставляло меня открыть глаза и
остановиться, попытаться заснуть, обняв за талию теплую во сне Ньягару,
чувствуя себя человеком, только что избежавшим опасности. Когда же по ходу
истории на обочине дороги появляется женщина, она всегда — незнакомка,
неожиданные повороты истории могут предположить какую-нибудь рыжеволосую
девушку или мулатку, возможно увиденную когда-то в фильме или журнале, но
забытую среди повседневной суеты до тех пор, пока моя история не поставит
передо мной ее неузнанной. Но увидеть Дилию — это мало сказать сюрприз,
целый скандал, потому что Дилии нечего было делать на этой дороге и в
какой-то степени портить историю своим жестом — нечто среднее между мольбой
и угрозой. Дилия и Альфонсо — наши с Ньягарой приятели, с которыми мы
видимся время от времени, вращаемся мы на разных орбитах, нас объединяет
только верность университетским временам, общие темы разговоров, вкусы,
иногда мы вместе ужинаем у них или у нас, мы наблюдаем со стороны их
супружескую жизнь, основные составляющие которой, кроме всего прочего, —
маленький ребенок и приличные доходы. Какого черта делать Дилии здесь, в
этой истории, где можно представить любую другую девушку, но не Дилию, ведь
с самого начала было ясно, что по дороге я встречу девушку и тут произойдут
разные вещи, которые могут произойти, когда мы доберемся до равнины и
наконец остановимся после длительного напряжения бесконечных поворотов; все
так ясно с первого появления — ужин в компании других шоферов в деревенском
трактире у подножия гор, история, в которой нет ничего особенного, зато
приятная, в ней есть свои варианты и свои незнакомки, а теперь незнакомка
была не похожа на прочих — это была Дилия, и не было ни малейшего смысла в
том, что она стоит тут, на повороте дороги.
Может, если бы рядом была Ньягара, шепчущая и сладко посапывающая во
сне, я бы не стал подвозить Дилию, перечеркнул бы ее, и грузовик, и всю
историю — достаточно было открыть глаза и сказать Ньягаре: «Странно, но я
чуть было не переспал сейчас с одной женщиной, и это была Дилия», и Ньягара,
возможно, в свою очередь открыла бы глаза, поцеловала бы меня в щеку,
сказала бы, что я глупый, или в шутку отослала бы меня к Фрейду, или
спросила, хотел ли я когда-нибудь Дилию, ну, может, когда был пьян, чтобы
услышать от меня правду, хотя тогда снова будет Фрейд или что-нибудь в этом
роде. Но я чувствовал себя таким одиноким в своей истории, таким одиноким,
каким я там действительно и был — водитель грузовика в полночь, на
извилистой горной дороге, у меня не хватило духу проехать мимо, я медленно
затормозил, открыл дверцу и помог Дилии залезть в машину, она чуть слышно
прошептала «спасибо» — от усталости ее клонило в сон — и вытянулась на
сиденье, положив под ноги дорожный мешок.
Правила игры в историях, которые я сочиняю, соблюдаются с первой
минуты. Дилия-то была Дилия, но я в истории был шофером, Дилия знала только
это, мне бы в голову никогда не пришло спросить ее, что она тут делает среди
ночи, или назвать ее по имени. В общем, эта история была необыкновенна тем,
что какая-то девушка приняла облик Дилии: это ее прямые светлые волосы,
ясные глаза, ее ноги, сразу возникшие у меня в памяти, — слишком длинные
для такого роста, как у жеребенка; кроме этого, история была как всякая
другая — ни имен, ни прежних отношений, неожиданный случай, только и всего.
Мы обменялись двумя-тремя словами, я дал ей сигарету и сам закурил, мы стали
спускаться по откосу, как это полагается делать на груженой машине. А Дилия
тем временем расположилась поудобнее, закурив после стольких часов ходьбы по
горам, среди затерянности, тяжелого забытья, может быть страха.
Я подумал, что она сейчас заснет и что мне приятно представлять ее себе
так, пока мы не доедем до равнины, подумал — может, было бы любезно с моей
стороны предложить ей перебраться в кузов и лечь на настоящую кровать, но ни
одна история мне этого делать не позволяла, потому что любая девушка
посмотрела бы на меня с этаким выражением горечи и гнева, представив себе
мои ближайшие намерения, и почти во всех случаях дернула бы ручку дверцы —
бегство было неизбежным. В историях, как и в предполагаемой реальной жизни
водителя грузовика, так быть не может — надо разговаривать, курить,
становиться друзьями и после всего получить согласие, обычно спокойное, на
остановку где-нибудь в лесу или в каком-нибудь укрытии, согласие на то, что
произойдет потом, но теперь, уже без горечи и гнева, просто принять то, что
уже принято после разговоров, сигарет и первой бутылки пива, выпитой прямо
из горлышка между двумя виражами.
Однако я дал ей заснуть, история развивалась своим путем, мне всегда
нравилось это в историях, которые я сочиняю, — подробное описание каждого
шага и каждого действия, длиннющий фильм, от которого чем дальше, тем больше
получаешь удовольствия, оно разливается по всему телу, оно в словах и в
молчании. Я, правда, спросил себя, почему именно Дилия в эту ночь, но тут же
отступил — мне вдруг показалось таким естественным, что рядом со мной
дремлет Дилия, выкуривая время от времени сигарету или шепча что-нибудь
вроде «почему здесь, в горах», и что история хитро запутывается среди зевков
и отрывочных фраз, поскольку не было ни одного разумного объяснения, почему
Дилия здесь, в самом глухом месте дороги, в полночь. Был момент, когда она
замолчала и посмотрела на меня, улыбаясь своей девчоночьей улыбкой, которую
Альфонсо называл подкупающей, и я сказал ей, как меня зовут, во всех
историях — Оскар, а она сказала «Дилия» и прибавила, как всегда прибавляла,
что имя идиотское и виновата в этом ее тетка, любительница женских романов,
а я подумал: почти невероятно, что она меня не узнала, в истории я был
Оскаром, и она меня не узнала.
Дальше все было так, как всегда подсказывает мне моя история, — сам я
так рассказывать не умею: только отдельные фрагменты, связующие нити,
возможно невероятно угаданные, фонарь, освещающий складной столик в кузове
грузовика, остановленного под деревьями в укромном уголке, шипение яичницы;
после сыра и сладкого Дилия смотрит на меня так, будто хочет что-то сказать,
но решает не говорить, поскольку не нужно ничего объяснять перед тем, как
выйти из машины и затеряться под деревьями, я стараюсь разрядить обстановку
с помощью кофе, который уже почти готов, и стопки грапы; глаза Дилии, с
каждым глотком она прикрывает их перед очередной фразой, моя неосторожная
привычка ставить лампу на табуретку рядом с матрасом, надо принести еще одно
одеяло — ночью будет холодно, — сказать ей, что пойду проверю дверцы на
всякий случай, никогда не знаешь, что может случиться на этих пустынных
дорогах, а она опускает глаза и говорит: «Знаешь, ты не уходи спать в
кабину, не будь идиотом», а я отворачиваюсь, чтобы она не видела моего лица,
на котором мелькает смутное удивление тому, что это говорит Дилия, хотя, с
другой стороны, это всегда случалось так или иначе — то маленькая
индианочка говорила «давай спать на полу», то цыганка укрывалась в кабине,
а я обнимал ее за талию, и относил в кузов, и укладывал в постель, даже если
она плакала и сопротивлялась, а Дилия — нет, Дилия медленно идет от столика
к постели, на ходу расстегивая молнию на джинсах, в истории я могу видеть
это движение, хоть и стою спиной, я иду в кабину, чтобы дать ей время, чтобы
подтвердить — да, все будет как должно быть, как было не раз, одно следует
за другим в непрерывном, напоенном запахами повторении, медленное движение
от неподвижного силуэта, освещенного фарами на повороте дороги, до Дилии,
сейчас почти скрытой шерстяным одеялом, и тогда последнее — погасить лампу,
и останется только неясная пепельная ночь, заглядывающая в заднее окошко
жалобными вскриками ночной птицы где-то рядом.
В этот раз история длилась бесконечно, потому что ни я, ни Дилия не
хотели, чтобы она кончалась, бывают истории, которые мне хотелось бы
продолжать, но девушка-японка или холодно-надменная туристка из Норвегии ее
прекращают, несмотря на то что мне решать, подошла ли история к моменту,
когда больше нет ни сил, ни желания ее продолжать, потому что после
наслаждения начинаешь постепенно ощущать незначительность происшедшего, —
тут надо изобрести какую-то альтернативу или неожиданную случайность, чтобы
история могла жить дальше, вместо того чтобы погружаться в сон с последним
небрежным поцелуем или затихающими, уже ненужными всхлипываниями. Но Дилия
не хотела, чтобы история кончалась, с первого ее движения, когда я скользнул
к ней под одеяло, я почувствовал, вопреки ожиданию, что она сама ищет меня,
и после первых взаимных ласк понял, что история только начинается, что ночь
истории будет такой же длинной, как та, в которой я ее сочиняю. Есть только
одно, ничего другого нет, только слова, которыми история рассказана; слова
как спички, стоны, сигареты, улыбки, мольбы, просьбы, кофе на рассвете,
глубокий сон, в котором смешалась ночная роса, и снова ласки, и снова
отдаление, до первого солнечного луча, проникшего сквозь окошко и ласкающего
спину Дилии, распростертой на мне, — он ослепил меня, когда я крепко
прижимал ее к себе, чтобы еще раз почувствовать, как она раскрывается мне
навстречу, вскрикивая и ласкаясь.
На этом кончилась история, без непременных прощаний в ближайшем
придорожном селении, как это почти всегда бывает, — от истории я перешел ко
сну, чувствуя только тяжесть тела Дилии, которая тоже засыпала и все еще
что-то шептала, как вдруг Ньягара сказала мне, что завтрак готов и что
вечером мы идем в гости. Я чуть было ей все не рассказал, но что-то меня
остановило, может руки Дилии, пришедшие ко мне из ночи и не пустившие слова,
которые бы все испортили. Да, я прекрасно спал, да, понятно, в шесть
встречаемся на площади, на углу, и идем к Марини.
Альфонсо как-то говорил нам, что у Дилии серьезно заболела мать и она
поехала к ней в Некочеа[322], Альфонсо пришлось возиться с малышом: масса забот,
теперь увидимся, должно быть, когда вернется Дилия. Больная умерла через
несколько дней, и Дилия два месяца вообще никого не хотела видеть; мы
отправились к ним ужинать, прихватив коньяк и погремушку для малыша, и все
было хорошо, Дилия — при своих функциях, от утки до апельсинов, Альфонсо —
у столика для игры в канасту[323]. Ужин протекал очень мило, как и должно быть,
— Альфонсо с Дилией умеют жить, разговор хоть и начался с тяжелого, с
матери Дилии, но тему быстренько прикрыли, а потом будто мягко раскрылся
занавес и мы вернулись в наше обычное настоящее, всегдашние развлечения с
привычными шутками и своим гвоздем программы, среди всего этого так приятно
бывает провести вечер. Было уже поздно, и мы достаточно выпили, когда Дилия
коснулась поездки в Сан-Хуан[324], ей необходимо было успокоиться после смерти
матери, к тому же вечные проблемы с этими родственниками, которые всегда все
усложняют. Мне показалось, она говорит это для Альфонсо, хотя Альфонсо,
должно быть, знал, в чем дело, потому что спокойно улыбался, наливая нам
коньяк, — поломка машины среди гор, кромешная тьма и нескончаемое ожидание
на обочине дороги, где каждая пролетавшая птица таила в себе опасность, а
вокруг полно страшных призраков времен детства, наконец, огни машины, страх,
что шофер тоже может испугаться и проехать мимо, слепящий свет фар,
пригвоздивший ее к крутому обрыву, и тут — волшебный скрип тормозов, уютная
кабина, путь к долине, разговор, может быть не очень нужный, но все-таки
чувствуешь себя как-то лучше.
— Все это ее травмировало, — сказал Альфонсо. — Ты ведь мне это уже
рассказывала, дорогая, каждый раз я узнаю все новые подробности твоего
освобождения, о твоем святом Георгии Победоносце, спасающем тебя от ночного
чудовища-дракона.
— Это не так просто забыть, — сказала Дилия, — оно возвращается и
возвращается ко мне, не знаю почему.
Она-то, может, и нет, Дилия, может, и не знает, но я — да, я залпом
выпил коньяк и снова налил себе, Альфонсо даже удивленно поднял брови, он не
предполагал за мной такой несдержанности. С другой стороны, его шутки были
более чем похожи на правду, он сказал Дилии, чтобы она решилась наконец
закончить свой рассказ, первая часть ему хорошо известна, но ведь есть еще и
вторая, это так обычно и понятно — грузовик, ночь и все то, что так
естественно в нашей жизни.
Я пошел в ванную и посидел там немного, не решаясь посмотреть в
зеркало, чтобы не увидеть нечто ужасное — собственное лицо, каким оно
бывает, когда я сочиняю историю, а сейчас я именно такой, здесь, в этот
вечер, это начинает медленно заполнять мое тело — то, о чем я никогда не
думал как о возможном на протяжении стольких лет знакомства с Дилией и
Альфонсо, две наши дружеские пары, вместе по праздникам и в кино, поцелуи в
щечку… Сейчас все было по-другому, Дилия была для меня иной — снова
желание, но теперь уже реальное; из гостиной до меня донесся голос Дилии,
они с Ньягарой смеялись, грозя надрать Альфонсо уши за его занудную
ревность. Было уже поздно, мы выпили еще коньяку по последней, сверху
послышался плач малыша, и Дилия побежала наверх, принесла его на руках: он
весь мокрый, поросенок этакий, я пойду в ванную, переодену его, — Альфонсо
в восторге, поскольку у него есть еще полчаса времени обсудить с Ньягарой
преимущества Виласа против Борга: детка, еще коньяку, — в общем, все уже
прилично набрались.
А я — другое, я пошел за Дилией в ванную, она положила сынишку на
столик и что-то искала в стенном шкафу. И вышло так, будто она поняла, когда
я сказал ей: «Дилия, я знаю вторую часть», когда я сказал ей: «Я понимаю,
это невозможно, но ты же видишь, я знаю»; Дилия отвернулась, чтобы раздеть
малыша, я чувствовал, что она наклонилась над ним не просто, чтобы
расстегнуть крючки и вытащить пеленку, а словно придавленная неожиданной
тяжестью, от которой надо освободиться, она и освободилась, когда,
выпрямившись и глядя мне прямо в глаза, сказала: «Да, это было, это идиотизм
и не имеет никакого значения, но это было, я переспала с шофером, пойди
скажи Альфонсо, если хочешь, все равно он на свой манер убежден в этом, он
не верит и все-таки совершенно уверен».
Вот так и было — ни я ей ничего не сказал, ни она меня не поняла, даже
кажется больше, чем она есть, и ужасно холодная, и когда Ньягара спит рядом,
шепча во сне что-то приятное, будто тоже сочиняет какую-нибудь историю;
сколько раз мне хотелось разбудить ее, чтобы узнать, что там у нее за
история (шепчет она только во сне, и это никоим образом историей не
назовешь), но Ньягара всегда возвращается с работы такая усталая, что было
бы несправедливо и неэтично будить ее, когда она только что заснула и
кажется — ей больше ничего не нужно, она спряталась в раковину шепота и
духов, так что пусть спит, — я рассказываю истории самому себе, точно так
же, как в те дни, когда у нее ночная смена и я сплю один на этой кошмарно
огромной кровати.
Истории, которые я сочиняю, бывают самые разные, но почти всегда
главную роль в них играю я, что-то вроде Уолтера Митти буэнос-айресского
образца, который представляет себя в ситуациях необычных, нелепых или полных
напряженного драматизма, достаточно вымученного, потому что тот, кто
рассказывает истории, развлекает себя либо мелодрамой, либо стремлением
казаться утонченным, а то еще юмором, который вводит сознательно. А
поскольку кроме Уолтера Митти[317] есть еще Джекиль и Хайд[318], то уже впору говорить
о вреде, который приносит англоязычная литература, невольно, разумеется,
подобные истории почти всегда такие условные, будто и печатать их будут в
какой-то воображаемой типографии. Мысль записать их по утрам кажется мне
неприемлемой, и потом — может человек позволить себе маленькую роскошь,
тайное излишество, другие из этого просто не вылезают. И еще — я суеверен,
всегда говорю себе, что, если запишу на бумаге хоть одну из тех историй,
которые я сочиняю, она будет последней, мне трудно объяснить почему, для
меня это все равно что нарушить закон и понести наказание; итак, невозможно
представить себе, что перед сном, лежа рядом с Ньягарой или один, я не
рассказываю себе историю, а тупо считаю слонов или, того хуже, перебираю
события прошедшего дня, мало чем примечательные.
Все зависит от настроения в данный момент, мне никогда не приходило в
голову заранее выбирать историю определенного типа, только я погашу свет или
мы погасим, как я завернусь в другую, прекрасную накидку из темноты, которую
дарят мне мои веки, — и история тут как тут; начало почти всегда
захватывающее: это может быть пустынная улица, по которой издалека едет
машина, или физиономия Марсе-ло Масиаса, узнавшего, что его повысили по
службе — вещь сама по себе немыслимая, если учесть его некомпетентность, —
или это может быть какое-нибудь слово, звук, который повторится пятьдесят
раз и послужит толчком для создания еще неясных образов будущей истории.
Меня самого иногда удивляет, что какой-нибудь эпизод, про который можно
сказать, что он, допустим, из области бюрократии, послужит толчком для
вечерней истории эротического или развлекательного характера; без сомнения,
я наделен воображением, хоть и проявляется оно только перед сном, — мир
фантазий моих так широк и разнообразен, что я сам не перестаю удивляться.
Вот, например, Дилия, поскольку именно Дилия появится в этой истории, и
именно потому, что меньше всего можно представить себе в этой истории такую
женщину, как Дилия.
С давних пор я решил не спрашивать себя, почему Дилия, или Мухаммед
Али[319], или транссибирский экспресс[320], или любые другие подмостки, где ставятся
истории, которые я сочиняю. Если я в этот момент вспоминаю о Дилии уже вне
истории, а в связи с чем-то другим, не имевшим и не имеющим отношения к
истории, с чем-то, что уже не есть история, то, возможно, именно поэтому она
заставляет меня поступать так, как я не хотел и не мог поступать в историях,
которые я сочиняю. Место действия той самой истории (лежу один, Ньягара
придет из больницы в восемь утра) — горы, дорога, по которой страшно ехать,
приходится вести машину осторожно, на каждом повороте освещая фарами то и
дело возникающие перед глазами ловушки, полночь, и я — в этом огромном
грузовике, которым так трудно управлять, на дороге, круто обрывающейся вниз.
Мне всегда представлялась завидной доля водителя грузовика, по-моему, это
одна из самых простых форм обретения свободы — переезжай себе с места на
место в грузовике, который для тебя как дом: есть матрас для ночевки
где-нибудь на дороге, под деревьями, лампа — при ее свете можно почитать,
консервы, пиво в банках, транзистор — послушать джаз среди полной тишины —
и, наконец, чувство, что остальной мир не знает о тебе, никто не знает, что
мы выбрали именно эту дорогу, а не другую, и столько возможностей, и
деревни, и дорожные приключения, даже нападения и опасные случайности,
они-то всегда и есть лучшая часть истории, как и полагается по Уолтеру
Митти.
Иногда я спрашиваю себя, почему водитель грузовика, а, скажем, не пилот
и не капитан трансатлантического лайнера, зная в то же время, что ответ
прост, проще некуда, и что я должен все больше и больше скрывать это при
свете дня, водитель грузовика — это человек, который разговаривает с
другими водителями, это места, по которым он ведет свой грузовик, так что,
когда я сочиняю историю вольную, она часто начинается в грузовике,
пересекающем пампу или какой-нибудь другой воображаемый ландшафт, вот как
сейчас — Анды или Скалистые горы[321], во всяком случае какая-то извилистая
дорога, по которой я ночью поднимался в горы, как вдруг увидел неясный
силуэт Дилии у подножия скал, резко вырванных из мрака светом фар, у
фиолетовых камней, делавших фигурку Дилии совсем маленькой и потерянной, она
махала рукой — так просит о помощи человек, который долго шагал по дороге с
рюкзаком за спиной.
Если главный герой историй, которые я сочиняю, — водитель грузовика,
значит, ему неизбежно встретится женщина, которая попросит подвезти, как это
делала Дилия; в общем, это давно известно, истории подобного рода почти
всегда полны фантазии, где ночь, грузовик и одиночество — тот необходимый
набор, который приведет к недолговечному счастью в конце пути. А иногда нет,
иногда с гор спускалась лавина, и я неведомо как спасался от нее, или
тормоза отказывали на спуске, и тогда все начинало кружиться в вихре
сменяющих друг друга видений, это заставляло меня открыть глаза и
остановиться, попытаться заснуть, обняв за талию теплую во сне Ньягару,
чувствуя себя человеком, только что избежавшим опасности. Когда же по ходу
истории на обочине дороги появляется женщина, она всегда — незнакомка,
неожиданные повороты истории могут предположить какую-нибудь рыжеволосую
девушку или мулатку, возможно увиденную когда-то в фильме или журнале, но
забытую среди повседневной суеты до тех пор, пока моя история не поставит
передо мной ее неузнанной. Но увидеть Дилию — это мало сказать сюрприз,
целый скандал, потому что Дилии нечего было делать на этой дороге и в
какой-то степени портить историю своим жестом — нечто среднее между мольбой
и угрозой. Дилия и Альфонсо — наши с Ньягарой приятели, с которыми мы
видимся время от времени, вращаемся мы на разных орбитах, нас объединяет
только верность университетским временам, общие темы разговоров, вкусы,
иногда мы вместе ужинаем у них или у нас, мы наблюдаем со стороны их
супружескую жизнь, основные составляющие которой, кроме всего прочего, —
маленький ребенок и приличные доходы. Какого черта делать Дилии здесь, в
этой истории, где можно представить любую другую девушку, но не Дилию, ведь
с самого начала было ясно, что по дороге я встречу девушку и тут произойдут
разные вещи, которые могут произойти, когда мы доберемся до равнины и
наконец остановимся после длительного напряжения бесконечных поворотов; все
так ясно с первого появления — ужин в компании других шоферов в деревенском
трактире у подножия гор, история, в которой нет ничего особенного, зато
приятная, в ней есть свои варианты и свои незнакомки, а теперь незнакомка
была не похожа на прочих — это была Дилия, и не было ни малейшего смысла в
том, что она стоит тут, на повороте дороги.
Может, если бы рядом была Ньягара, шепчущая и сладко посапывающая во
сне, я бы не стал подвозить Дилию, перечеркнул бы ее, и грузовик, и всю
историю — достаточно было открыть глаза и сказать Ньягаре: «Странно, но я
чуть было не переспал сейчас с одной женщиной, и это была Дилия», и Ньягара,
возможно, в свою очередь открыла бы глаза, поцеловала бы меня в щеку,
сказала бы, что я глупый, или в шутку отослала бы меня к Фрейду, или
спросила, хотел ли я когда-нибудь Дилию, ну, может, когда был пьян, чтобы
услышать от меня правду, хотя тогда снова будет Фрейд или что-нибудь в этом
роде. Но я чувствовал себя таким одиноким в своей истории, таким одиноким,
каким я там действительно и был — водитель грузовика в полночь, на
извилистой горной дороге, у меня не хватило духу проехать мимо, я медленно
затормозил, открыл дверцу и помог Дилии залезть в машину, она чуть слышно
прошептала «спасибо» — от усталости ее клонило в сон — и вытянулась на
сиденье, положив под ноги дорожный мешок.
Правила игры в историях, которые я сочиняю, соблюдаются с первой
минуты. Дилия-то была Дилия, но я в истории был шофером, Дилия знала только
это, мне бы в голову никогда не пришло спросить ее, что она тут делает среди
ночи, или назвать ее по имени. В общем, эта история была необыкновенна тем,
что какая-то девушка приняла облик Дилии: это ее прямые светлые волосы,
ясные глаза, ее ноги, сразу возникшие у меня в памяти, — слишком длинные
для такого роста, как у жеребенка; кроме этого, история была как всякая
другая — ни имен, ни прежних отношений, неожиданный случай, только и всего.
Мы обменялись двумя-тремя словами, я дал ей сигарету и сам закурил, мы стали
спускаться по откосу, как это полагается делать на груженой машине. А Дилия
тем временем расположилась поудобнее, закурив после стольких часов ходьбы по
горам, среди затерянности, тяжелого забытья, может быть страха.
Я подумал, что она сейчас заснет и что мне приятно представлять ее себе
так, пока мы не доедем до равнины, подумал — может, было бы любезно с моей
стороны предложить ей перебраться в кузов и лечь на настоящую кровать, но ни
одна история мне этого делать не позволяла, потому что любая девушка
посмотрела бы на меня с этаким выражением горечи и гнева, представив себе
мои ближайшие намерения, и почти во всех случаях дернула бы ручку дверцы —
бегство было неизбежным. В историях, как и в предполагаемой реальной жизни
водителя грузовика, так быть не может — надо разговаривать, курить,
становиться друзьями и после всего получить согласие, обычно спокойное, на
остановку где-нибудь в лесу или в каком-нибудь укрытии, согласие на то, что
произойдет потом, но теперь, уже без горечи и гнева, просто принять то, что
уже принято после разговоров, сигарет и первой бутылки пива, выпитой прямо
из горлышка между двумя виражами.
Однако я дал ей заснуть, история развивалась своим путем, мне всегда
нравилось это в историях, которые я сочиняю, — подробное описание каждого
шага и каждого действия, длиннющий фильм, от которого чем дальше, тем больше
получаешь удовольствия, оно разливается по всему телу, оно в словах и в
молчании. Я, правда, спросил себя, почему именно Дилия в эту ночь, но тут же
отступил — мне вдруг показалось таким естественным, что рядом со мной
дремлет Дилия, выкуривая время от времени сигарету или шепча что-нибудь
вроде «почему здесь, в горах», и что история хитро запутывается среди зевков
и отрывочных фраз, поскольку не было ни одного разумного объяснения, почему
Дилия здесь, в самом глухом месте дороги, в полночь. Был момент, когда она
замолчала и посмотрела на меня, улыбаясь своей девчоночьей улыбкой, которую
Альфонсо называл подкупающей, и я сказал ей, как меня зовут, во всех
историях — Оскар, а она сказала «Дилия» и прибавила, как всегда прибавляла,
что имя идиотское и виновата в этом ее тетка, любительница женских романов,
а я подумал: почти невероятно, что она меня не узнала, в истории я был
Оскаром, и она меня не узнала.
Дальше все было так, как всегда подсказывает мне моя история, — сам я
так рассказывать не умею: только отдельные фрагменты, связующие нити,
возможно невероятно угаданные, фонарь, освещающий складной столик в кузове
грузовика, остановленного под деревьями в укромном уголке, шипение яичницы;
после сыра и сладкого Дилия смотрит на меня так, будто хочет что-то сказать,
но решает не говорить, поскольку не нужно ничего объяснять перед тем, как
выйти из машины и затеряться под деревьями, я стараюсь разрядить обстановку
с помощью кофе, который уже почти готов, и стопки грапы; глаза Дилии, с
каждым глотком она прикрывает их перед очередной фразой, моя неосторожная
привычка ставить лампу на табуретку рядом с матрасом, надо принести еще одно
одеяло — ночью будет холодно, — сказать ей, что пойду проверю дверцы на
всякий случай, никогда не знаешь, что может случиться на этих пустынных
дорогах, а она опускает глаза и говорит: «Знаешь, ты не уходи спать в
кабину, не будь идиотом», а я отворачиваюсь, чтобы она не видела моего лица,
на котором мелькает смутное удивление тому, что это говорит Дилия, хотя, с
другой стороны, это всегда случалось так или иначе — то маленькая
индианочка говорила «давай спать на полу», то цыганка укрывалась в кабине,
а я обнимал ее за талию, и относил в кузов, и укладывал в постель, даже если
она плакала и сопротивлялась, а Дилия — нет, Дилия медленно идет от столика
к постели, на ходу расстегивая молнию на джинсах, в истории я могу видеть
это движение, хоть и стою спиной, я иду в кабину, чтобы дать ей время, чтобы
подтвердить — да, все будет как должно быть, как было не раз, одно следует
за другим в непрерывном, напоенном запахами повторении, медленное движение
от неподвижного силуэта, освещенного фарами на повороте дороги, до Дилии,
сейчас почти скрытой шерстяным одеялом, и тогда последнее — погасить лампу,
и останется только неясная пепельная ночь, заглядывающая в заднее окошко
жалобными вскриками ночной птицы где-то рядом.
В этот раз история длилась бесконечно, потому что ни я, ни Дилия не
хотели, чтобы она кончалась, бывают истории, которые мне хотелось бы
продолжать, но девушка-японка или холодно-надменная туристка из Норвегии ее
прекращают, несмотря на то что мне решать, подошла ли история к моменту,
когда больше нет ни сил, ни желания ее продолжать, потому что после
наслаждения начинаешь постепенно ощущать незначительность происшедшего, —
тут надо изобрести какую-то альтернативу или неожиданную случайность, чтобы
история могла жить дальше, вместо того чтобы погружаться в сон с последним
небрежным поцелуем или затихающими, уже ненужными всхлипываниями. Но Дилия
не хотела, чтобы история кончалась, с первого ее движения, когда я скользнул
к ней под одеяло, я почувствовал, вопреки ожиданию, что она сама ищет меня,
и после первых взаимных ласк понял, что история только начинается, что ночь
истории будет такой же длинной, как та, в которой я ее сочиняю. Есть только
одно, ничего другого нет, только слова, которыми история рассказана; слова
как спички, стоны, сигареты, улыбки, мольбы, просьбы, кофе на рассвете,
глубокий сон, в котором смешалась ночная роса, и снова ласки, и снова
отдаление, до первого солнечного луча, проникшего сквозь окошко и ласкающего
спину Дилии, распростертой на мне, — он ослепил меня, когда я крепко
прижимал ее к себе, чтобы еще раз почувствовать, как она раскрывается мне
навстречу, вскрикивая и ласкаясь.
На этом кончилась история, без непременных прощаний в ближайшем
придорожном селении, как это почти всегда бывает, — от истории я перешел ко
сну, чувствуя только тяжесть тела Дилии, которая тоже засыпала и все еще
что-то шептала, как вдруг Ньягара сказала мне, что завтрак готов и что
вечером мы идем в гости. Я чуть было ей все не рассказал, но что-то меня
остановило, может руки Дилии, пришедшие ко мне из ночи и не пустившие слова,
которые бы все испортили. Да, я прекрасно спал, да, понятно, в шесть
встречаемся на площади, на углу, и идем к Марини.
Альфонсо как-то говорил нам, что у Дилии серьезно заболела мать и она
поехала к ней в Некочеа[322], Альфонсо пришлось возиться с малышом: масса забот,
теперь увидимся, должно быть, когда вернется Дилия. Больная умерла через
несколько дней, и Дилия два месяца вообще никого не хотела видеть; мы
отправились к ним ужинать, прихватив коньяк и погремушку для малыша, и все
было хорошо, Дилия — при своих функциях, от утки до апельсинов, Альфонсо —
у столика для игры в канасту[323]. Ужин протекал очень мило, как и должно быть,
— Альфонсо с Дилией умеют жить, разговор хоть и начался с тяжелого, с
матери Дилии, но тему быстренько прикрыли, а потом будто мягко раскрылся
занавес и мы вернулись в наше обычное настоящее, всегдашние развлечения с
привычными шутками и своим гвоздем программы, среди всего этого так приятно
бывает провести вечер. Было уже поздно, и мы достаточно выпили, когда Дилия
коснулась поездки в Сан-Хуан[324], ей необходимо было успокоиться после смерти
матери, к тому же вечные проблемы с этими родственниками, которые всегда все
усложняют. Мне показалось, она говорит это для Альфонсо, хотя Альфонсо,
должно быть, знал, в чем дело, потому что спокойно улыбался, наливая нам
коньяк, — поломка машины среди гор, кромешная тьма и нескончаемое ожидание
на обочине дороги, где каждая пролетавшая птица таила в себе опасность, а
вокруг полно страшных призраков времен детства, наконец, огни машины, страх,
что шофер тоже может испугаться и проехать мимо, слепящий свет фар,
пригвоздивший ее к крутому обрыву, и тут — волшебный скрип тормозов, уютная
кабина, путь к долине, разговор, может быть не очень нужный, но все-таки
чувствуешь себя как-то лучше.
— Все это ее травмировало, — сказал Альфонсо. — Ты ведь мне это уже
рассказывала, дорогая, каждый раз я узнаю все новые подробности твоего
освобождения, о твоем святом Георгии Победоносце, спасающем тебя от ночного
чудовища-дракона.
— Это не так просто забыть, — сказала Дилия, — оно возвращается и
возвращается ко мне, не знаю почему.
Она-то, может, и нет, Дилия, может, и не знает, но я — да, я залпом
выпил коньяк и снова налил себе, Альфонсо даже удивленно поднял брови, он не
предполагал за мной такой несдержанности. С другой стороны, его шутки были
более чем похожи на правду, он сказал Дилии, чтобы она решилась наконец
закончить свой рассказ, первая часть ему хорошо известна, но ведь есть еще и
вторая, это так обычно и понятно — грузовик, ночь и все то, что так
естественно в нашей жизни.
Я пошел в ванную и посидел там немного, не решаясь посмотреть в
зеркало, чтобы не увидеть нечто ужасное — собственное лицо, каким оно
бывает, когда я сочиняю историю, а сейчас я именно такой, здесь, в этот
вечер, это начинает медленно заполнять мое тело — то, о чем я никогда не
думал как о возможном на протяжении стольких лет знакомства с Дилией и
Альфонсо, две наши дружеские пары, вместе по праздникам и в кино, поцелуи в
щечку… Сейчас все было по-другому, Дилия была для меня иной — снова
желание, но теперь уже реальное; из гостиной до меня донесся голос Дилии,
они с Ньягарой смеялись, грозя надрать Альфонсо уши за его занудную
ревность. Было уже поздно, мы выпили еще коньяку по последней, сверху
послышался плач малыша, и Дилия побежала наверх, принесла его на руках: он
весь мокрый, поросенок этакий, я пойду в ванную, переодену его, — Альфонсо
в восторге, поскольку у него есть еще полчаса времени обсудить с Ньягарой
преимущества Виласа против Борга: детка, еще коньяку, — в общем, все уже
прилично набрались.
А я — другое, я пошел за Дилией в ванную, она положила сынишку на
столик и что-то искала в стенном шкафу. И вышло так, будто она поняла, когда
я сказал ей: «Дилия, я знаю вторую часть», когда я сказал ей: «Я понимаю,
это невозможно, но ты же видишь, я знаю»; Дилия отвернулась, чтобы раздеть
малыша, я чувствовал, что она наклонилась над ним не просто, чтобы
расстегнуть крючки и вытащить пеленку, а словно придавленная неожиданной
тяжестью, от которой надо освободиться, она и освободилась, когда,
выпрямившись и глядя мне прямо в глаза, сказала: «Да, это было, это идиотизм
и не имеет никакого значения, но это было, я переспала с шофером, пойди
скажи Альфонсо, если хочешь, все равно он на свой манер убежден в этом, он
не верит и все-таки совершенно уверен».
Вот так и было — ни я ей ничего не сказал, ни она меня не поняла, даже