Страница:
68
Как-то раз, когда Ноле и Сооткин уже вернулись из Брюгге, Клаас, сидя в кухне на полу, точно заправский портной, пришивал к старым штанам пуговицы. Тут же в кухне Неле науськивала на аиста Тита Бибула Шнуффия, а пес то с громким лаем бросится на аиста, то отскочит. Аист, стоя на одной ноге, устремлял на пса важный и задумчивый взор, а затем, изогнув длинную шею, зарывал клюв в перья на груди. Невозмутимость аиста только ожесточала Тита Бибула Шнуффия. Но в конце концов аист решила что одна игра не потеха, и клюв его с быстротой стрелы вонзился в спину псу — тот с воем, выражавшим: «Спасите!», кинулся от него прочь.
Клаас хохотал, Неле тоже, а Сооткин все смотрела на улицу, не видать ли Уленшпигеля.
Вдруг она сказала:
— Идет профос и четыре стражника. Конечно, не к нам. Двое завернули за угол…
Клаас поднял голову.
— А двое остановились у дверей, — прибавила Сооткин.
Клаас вскочил.
— За кем это они пришли? — продолжала Сооткин. — Господи Иисусе! Клаас, да они к нам!
Клаас выбежал из кухни в сад, за ним Неле.
Он ей шепнул:
— Спрячь деньги — они за печной вьюшкой.
Неле поняла, но, увидев, что он перемахнул через изгородь, что стражники схватили его за шиворот и что он отбивается, заплакала и закричала:
— Он ни в чем не виноват! Он ни в чем не виноват! Не обижайте моего отца Клааса! Уленшпигель, где ты? Ты бы их убил!
С этими словами она бросилась на одного из стражников и впилась ногтями ему в лицо. Затем с криком: «Они его убьют!» — повалилась на траву в начала кататься по ней, как безумная.
На шум прибежала Катлина; остолбенев при виде этого зрелища, она затрясла головой и застонала:
— Огонь! Огонь! Пробейте дыру! Душа просится наружу!
Сооткин ничего этого не видела. Когда двое других стражников вошли в лачугу, она обратилась к ним с такими словами:
— Кого вы ищете, господа, в нашей убогой хижине? Если сына моего, то он далеко. Ноги у вас больно коротки — не догоните, — съязвила она, и это доставило ей удовлетворение.
Но тут послышался крик Неле, и Сооткин, выбежав в сад, увидела своего мужа за изгородью, на дороге, — стражники держали его за шиворот, а он вырывался.
— Бей их! Убей их! — крикнула она. — Уленшпигель, где ты?
Она бросилась на помощь к мужу, но стражник не без риска для себя успел схватить ее.
Клаас так здорово отбивался и дрался, что ему наверняка удалось бы вырваться, если б на подмогу державшим его стражникам не подоспели те двое, с которыми говорила Сооткин.
Стражники связали ему руки и привели в кухню. Сооткин и Неле плакали навзрыд.
— Господин профос, — обратилась к нему Сооткин, — чем провинился мой бедный муж? За что вы ему руки скрутили веревкой?
— Он еретик, — отвечал один из стражников.
— Еретик? Мой муж еретик? — вскричала Сооткин. — Врешь, сатанинское отродье!
— Господь меня не оставит, — молвил Клаас.
Его увели. Неле и Сооткин, обливаясь слезами, пошли за ним следом — они были уверены, что их тоже позовут к судье. По дороге к ним подходили друзья-приятели и соседки, но, узнав, что Клааса ведут, связанного, по подозрению в ереси, с перепугу разбегались по домам — и скорей все двери на запор! Только некоторые из соседских девочек осмелились подойти к самому Клаасу.
— Куда это ты со связанными руками, угольщик? — спросили они.
— Бог не без милости, девочки, — отвечал он.
Клааса заключили в общинную тюрьму. Обе женщины сели на пороге. Перед вечером Сооткин попросила Неле сбегать домой посмотреть, не вернулся ли Уленшпигель.
Клаас хохотал, Неле тоже, а Сооткин все смотрела на улицу, не видать ли Уленшпигеля.
Вдруг она сказала:
— Идет профос и четыре стражника. Конечно, не к нам. Двое завернули за угол…
Клаас поднял голову.
— А двое остановились у дверей, — прибавила Сооткин.
Клаас вскочил.
— За кем это они пришли? — продолжала Сооткин. — Господи Иисусе! Клаас, да они к нам!
Клаас выбежал из кухни в сад, за ним Неле.
Он ей шепнул:
— Спрячь деньги — они за печной вьюшкой.
Неле поняла, но, увидев, что он перемахнул через изгородь, что стражники схватили его за шиворот и что он отбивается, заплакала и закричала:
— Он ни в чем не виноват! Он ни в чем не виноват! Не обижайте моего отца Клааса! Уленшпигель, где ты? Ты бы их убил!
С этими словами она бросилась на одного из стражников и впилась ногтями ему в лицо. Затем с криком: «Они его убьют!» — повалилась на траву в начала кататься по ней, как безумная.
На шум прибежала Катлина; остолбенев при виде этого зрелища, она затрясла головой и застонала:
— Огонь! Огонь! Пробейте дыру! Душа просится наружу!
Сооткин ничего этого не видела. Когда двое других стражников вошли в лачугу, она обратилась к ним с такими словами:
— Кого вы ищете, господа, в нашей убогой хижине? Если сына моего, то он далеко. Ноги у вас больно коротки — не догоните, — съязвила она, и это доставило ей удовлетворение.
Но тут послышался крик Неле, и Сооткин, выбежав в сад, увидела своего мужа за изгородью, на дороге, — стражники держали его за шиворот, а он вырывался.
— Бей их! Убей их! — крикнула она. — Уленшпигель, где ты?
Она бросилась на помощь к мужу, но стражник не без риска для себя успел схватить ее.
Клаас так здорово отбивался и дрался, что ему наверняка удалось бы вырваться, если б на подмогу державшим его стражникам не подоспели те двое, с которыми говорила Сооткин.
Стражники связали ему руки и привели в кухню. Сооткин и Неле плакали навзрыд.
— Господин профос, — обратилась к нему Сооткин, — чем провинился мой бедный муж? За что вы ему руки скрутили веревкой?
— Он еретик, — отвечал один из стражников.
— Еретик? Мой муж еретик? — вскричала Сооткин. — Врешь, сатанинское отродье!
— Господь меня не оставит, — молвил Клаас.
Его увели. Неле и Сооткин, обливаясь слезами, пошли за ним следом — они были уверены, что их тоже позовут к судье. По дороге к ним подходили друзья-приятели и соседки, но, узнав, что Клааса ведут, связанного, по подозрению в ереси, с перепугу разбегались по домам — и скорей все двери на запор! Только некоторые из соседских девочек осмелились подойти к самому Клаасу.
— Куда это ты со связанными руками, угольщик? — спросили они.
— Бог не без милости, девочки, — отвечал он.
Клааса заключили в общинную тюрьму. Обе женщины сели на пороге. Перед вечером Сооткин попросила Неле сбегать домой посмотреть, не вернулся ли Уленшпигель.
69
Вскоре окрестные села облетела весть о том, что кого-то посадили в тюрьму за ересь и что следствие ведет инквизитор Тительман[111], настоятель собора в Ренне, которого все ввали Неумолимый инквизитор. Уленшпигель жил тогда в Коолькерке и пользовался особым расположением одной пригожей фермерши, добросердечной вдовы, которая не могла отказать ему ни в чем из того, что принадлежало ей. Так, в неге, холе и ласке, жил он до того дня, когда подлый соперник, общинный старшина, подкараулил его при выходе из таверны и кинулся на него с дубиной. Однако Уленшпигель, дабы охладить боевой пыл старшины, столкнул его в пруд, откуда старшина еле выбрался — зеленый, как жаба, и мокрый, как губка.
Свершив этот славный подвиг, Уленшпигель принужден был покинуть Коолькерке, — опасаясь мести старшины, он со всех ног пустился бежать по дороге в Дамме.
Вечер был прохладный, Уленшпигель бежал быстро — ему хотелось поскорей домой. Он рисовал себе такую картину: Неле шьет, Сооткин готовит ужин, Клаас вяжет хворост, Шнуффий грызет кость, аист долбит хозяйку клювом по животу, чтобы ему что-нибудь перепало из еды.
Дорогой Уленшпигель повстречался с разносчиком.
— Куда это ты так мчишься? — спросил разносчик.
— В Дамме, к себе домой, — отвечал Уленшпигель.
— В городе небезопасно — реформатов хватают, — сообщил разносчик и пошел своей дорогой.
Добежав до таверны Roode Schildt[112], Уленшпигель завернул туда выпить стакан dobbelkuyt'а. Baes его спросил:
— Никак, ты сын Клааса?
— Да, я сын Клааса, — подтвердил Уленшпигель.
— Ну так не мешкай, — сказал baes, — страшный час пробил твоему отцу.
Уленшпигель спросил, что он хочет этим сказать.
Baes ответил, что он еще успеет об этом узнать.
И Уленшпигель побежал дальше.
На окраине Дамме собаки, лежавшие у дверей домов, с лаем и тявканьем стали хватать его за ноги. На шум выбежали женщины и заговорили все вдруг:
— Ты откуда? Ты знаешь, что с отцом? Где мать? Тоже в тюрьме? Ой! Только бы не сожгли!
Уленшпигель побежал что есть духу.
Ему встретилась Неле.
— Не ходи домой, Тиль, — сказала она, — там именем короля стража устроила засаду.
Уленшпигель остановился.
— Неле! — сказал он. — Это правда, что отец в тюрьме?
— Правда, — отвечала Неле, а Сооткин плачет на тюремном пороге.
Сердце блудного сына преисполнилось скорби, и он сказал Неле:
— Я пойду к отцу.
— Не надо, — возразила Неле, — слушайся Клааса, а он мне сказал перед тем, как его схватили: «Спаси деньги — они за печной вьюшкой». Вот о чем ты прежде всего подумай — о наследстве горемычной Сооткин.
Уленшпигель не послушал ее и побежал к тюрьме. На пороге сидела Сооткин. Она со слезами обняла его, и они вместе поплакали.
Когда стражники заметили, что вокруг Уленшпигеля и Сооткин столпился народ, они велели им убираться отсюда немедленно.
Мать с сыном пошли к Неле и, проходя мимо своего дома, стоявшего рядом с домом Неле, увидели одного из ландскнехтов, вызванных из Брюгге на случай беспорядков, которые могли возникнуть во время суда и казни, так как жители Дамме очень любили Клааса.
Ландскнехт сидел у двери, прямо на земле, и допивал водку. Как скоро он удостоверился, что вытянул все до последней капли, то швырнул фляжку и, вынув палаш, скуки ради принялся ковырять мостовую.
Сооткин, вся в слезах, вошла к Катлине.
А Катлина, качая головой, сказала:
— Огонь! Пробейте дыру — душа просится наружу.
Свершив этот славный подвиг, Уленшпигель принужден был покинуть Коолькерке, — опасаясь мести старшины, он со всех ног пустился бежать по дороге в Дамме.
Вечер был прохладный, Уленшпигель бежал быстро — ему хотелось поскорей домой. Он рисовал себе такую картину: Неле шьет, Сооткин готовит ужин, Клаас вяжет хворост, Шнуффий грызет кость, аист долбит хозяйку клювом по животу, чтобы ему что-нибудь перепало из еды.
Дорогой Уленшпигель повстречался с разносчиком.
— Куда это ты так мчишься? — спросил разносчик.
— В Дамме, к себе домой, — отвечал Уленшпигель.
— В городе небезопасно — реформатов хватают, — сообщил разносчик и пошел своей дорогой.
Добежав до таверны Roode Schildt[112], Уленшпигель завернул туда выпить стакан dobbelkuyt'а. Baes его спросил:
— Никак, ты сын Клааса?
— Да, я сын Клааса, — подтвердил Уленшпигель.
— Ну так не мешкай, — сказал baes, — страшный час пробил твоему отцу.
Уленшпигель спросил, что он хочет этим сказать.
Baes ответил, что он еще успеет об этом узнать.
И Уленшпигель побежал дальше.
На окраине Дамме собаки, лежавшие у дверей домов, с лаем и тявканьем стали хватать его за ноги. На шум выбежали женщины и заговорили все вдруг:
— Ты откуда? Ты знаешь, что с отцом? Где мать? Тоже в тюрьме? Ой! Только бы не сожгли!
Уленшпигель побежал что есть духу.
Ему встретилась Неле.
— Не ходи домой, Тиль, — сказала она, — там именем короля стража устроила засаду.
Уленшпигель остановился.
— Неле! — сказал он. — Это правда, что отец в тюрьме?
— Правда, — отвечала Неле, а Сооткин плачет на тюремном пороге.
Сердце блудного сына преисполнилось скорби, и он сказал Неле:
— Я пойду к отцу.
— Не надо, — возразила Неле, — слушайся Клааса, а он мне сказал перед тем, как его схватили: «Спаси деньги — они за печной вьюшкой». Вот о чем ты прежде всего подумай — о наследстве горемычной Сооткин.
Уленшпигель не послушал ее и побежал к тюрьме. На пороге сидела Сооткин. Она со слезами обняла его, и они вместе поплакали.
Когда стражники заметили, что вокруг Уленшпигеля и Сооткин столпился народ, они велели им убираться отсюда немедленно.
Мать с сыном пошли к Неле и, проходя мимо своего дома, стоявшего рядом с домом Неле, увидели одного из ландскнехтов, вызванных из Брюгге на случай беспорядков, которые могли возникнуть во время суда и казни, так как жители Дамме очень любили Клааса.
Ландскнехт сидел у двери, прямо на земле, и допивал водку. Как скоро он удостоверился, что вытянул все до последней капли, то швырнул фляжку и, вынув палаш, скуки ради принялся ковырять мостовую.
Сооткин, вся в слезах, вошла к Катлине.
А Катлина, качая головой, сказала:
— Огонь! Пробейте дыру — душа просится наружу.
70
Колокол, именуемый borgsform (городская буря), призывал судей на заседание, и в четыре часа дня они собрались около Vierschare, под сенью судебной липы.
Когда Клааса ввели, он увидел под балдахином коронного судью города Дамме, а по бокам и напротив расположились бургомистр, старшины и секретарь суда.
На звон колокола сбежалось видимо-невидимо народу.
Многие говорили:
— Судьи собрались здесь не для того, чтобы вершить правый суд, а чтобы выслужиться перед императором.
Секретарь объявил, что в предварительном заседании, имевшем место у Vierschare, под сенью липы, суд, приняв в рассуждение и соображение донесения и свидетельские показания, постановил взять под стражу угольщика Клааса, уроженца Дамме, мужа Сооткин, урожденной Иостенс. Сейчас, прибавил секретарь, суд намерен выслушать показания свидетелей.
Первым был вызван сосед Клааса цирюльник Ганс. Приняв присягу, он сказал:
— Клянусь спасением моей души, свидетельствую и удостоверяю, что невступно семнадцать лет знаю предстоящего пред судом Клааса за человека добропорядочного, соблюдающего все установления нашей матери — святой церкви, и что никогда не изрыгал он на нее хулы, никогда, сколько мне известно, не давал приюта еретикам, не прятал у себя Лютеровых писаний, ничего об упомянутых писаниях не говорил и не совершал ничего такого, что дало бы основания заподозрить его в нарушении правил-законов империи. И в том да будут мне свидетелями сам господь бог и все святые его!
Вызванный же затем в качестве свидетеля Ян ван Роозебеке показал, что он неоднократно слышал в отсутствие жены Клааса Сооткин доносившиеся из дома обвиняемого два мужских голоса и что по вечерам, после сигнала к тушению огней, он часто видел в чердачной каморке дома Клааса двух беседующих при свече мужчин, из коих один был Клаас. Кто же таков его собеседник — еретик или нет, того он, Ян ван Роозебеке, положительно не утверждает, ибо смотрел издали.
— Касательно самого Клааса, — добавил он, — я могу сказать по чистой совести, что посты он соблюдал, по большим праздникам причащался и каждое воскресенье ходил в церковь, за исключением того воскресенья, которое именуется днем Крови Христовой, и нескольких за ним следующих. Больше я ничего не имею сказать. И в том да будут мне свидетелями сам господь бог и все святые его!
Будучи спрошен, не продавал ли Клаас в его присутствий в таверне «Blauwe Torre» индульгенций и не насмехался ли над чистилищем, Ян ван Роозебеке ответил, что Клаас в самом деле продавал индульгенции, но без пренебрежения и без насмешки, что он, Ян ван Роозебеке, купил у него, а еще хотел купить находящийся в толпе старшина рыбников Иост Грейпстювер.
После этого коронный судья предуведомил, что сейчас будет объявлено во всеуслышание, за какие именно поступки и деяния Клаас подлежит суду Vierschare.
— «Доноситель, решив не тратить денег на пьянство и обжорство, коим во святые дни предаются многие, не пошел в Брюгге, остался в Дамме и, находясь в трезвом состоянии, вышел, подышать свежим воздухом, — начал секретарь суда. — Стоя на пороге своего дома, он обратил внимание, что по Цапельной улице кто-то идет. Заметив этого человека, Клаас пошел навстречу и поздоровался с ним. Человек тот был во реем черном. Он вошел к Клаасу; дверь осталась полуоткрытой. Движимый любопытством узнать, что что за человек, доноситель проник в прихожую и услышал, что в кухне Клаас говорит с пришельцем о некоем Иосте, брате Клааса, который, находясь в войсках реформатов, был взят в плен и колесован близ Аахена. Пришелец сказал Клаасу, что деньги, которые ему оставил брат, нажиты на темноте бедного народа и что Клаас должен употребить их на воспитание своего сына в реформатской вере. Кроме того, он уговаривал Клааса покинуть лоно нашей матери — святой церкви и произносил разные кощунственные слова, на что Клаас отвечал лишь: „Жестокосердные палачи! Несчастный мой брат!“ Упрекая в жестокосердии святейшего отца нашего — папу и его величество короля, справедливо карающих ересь как оскорбление величия божеского и человеческого, обвиняемый тем самым изрыгал на них хулу. Еще доноситель слышал, что, когда гость насытился, Клаас воскликнул: „Бедный Иост! Царство тебе небесное! Жестоко они с тобой обошлись!“ Следственно, допуская мысль, что всевышний отверзает райские врата еретикам, обвиняемый самого господа бога упрекает в нечестии. При этом Клаас все повторял: „Несчастный мой брат!“ А гость, придя в исступление, как настоящий протестантский проповедник, воскликнул: „Великий Вавилон падет, римская блудница станет гнездилищем бесов, пристанищем всякой нечисти!“ А Клаас твердил: „Жестокосердные палачи! Несчастный мой брат!“ Пришелец продолжал разглагольствовать: „Ибо ангел подымет камень величиною с жернов, и ввергнет его в море, и проречет: „Так будет низвергнут великий Вавилон, и никто его на дне моря не сыщет“. — „Государь мой, — сказал Клаас, — уста ваши исполнены гнева. Но скажите мне, когда же наступит царство, при котором кроткие будут спокойно жить на земле?“ — „Не наступит до тех пор, пока не падет царство антихриста, сиречь папы, врага всяческой истины“, — отвечал пришелец. „Напрасно вы поносите святейшего отца нашего, — заметил Клаас. — Я уверен, что он ничего не знает о тех жестоких пытках, коим подвергают несчастных реформатов“. — „Отлично знает, — возразил пришелец. — Кто же, как не он, составляет приговоры и передает их на утверждение императору, а теперь — королю, которому конфискации выгодны, так как имущество казненных отходит к нему, — оттого-то король столь рьяно и преследует богатых людей за ересь“. Клаас на это сказал: „Такие слухи ходят у нас во Фландрии, и ничего невероятного в них нет. Плоть человеческая немощна, даже плоть королевская. Несчастный мой Иост!“ Таким образом, Клаас высказался в том смысле, что его величество карает ересиархов из низкого сребролюбия. Пришелец снова пустился в рассуждения, но Клаас прервал его: «Пожалуйста, государь мой, не ведите со мной таких разговоров: не ровен час, подслушают — тогда мне несдобровать“.
Клаас сходил в погреб за пивом. «Дверь надо запереть», — сказал он. Доноситель бросился бежать, и больше он уже ничего не слышал. А некоторое время спустя, уже ночью, дверь снова отворилась. Пришелец вышел из дома Клааса, но сейчас же возвратился, постучался и сказал: «Клаас, я замерз, мне негде переночевать, приюти меня — никто не видит, кругом ни души». Клаас впустил его, зажег фонарь и повел еретика по лестнице в чердачную каморку, окно которой выходит в поле…»
— Я знаю, кто это наговорил! — вскричал Клаас. — Это ты, поганый рыбник! Я видел, как ты в воскресенье стоял столбом у своего дома и будто бы смотрел на ласточек!
Тут Клаас показал пальцем на старшину рыбников Иоста Грейпстювера, чья гнусная харя выглядывала из толпы.
Сообразив, что Клаас выдал себя, рыбник злобно усмехнулся. Весь народ — мужчины, женщины, девушки — зашептал:
— Эх, бедняга! За эти слева он поплатится жизнью.
А секретарь продолжал:
— «Еретик и Клаас проговорили всю ночь и еще шесть ночей подряд, во время каковых бесед пришелец беспрестанно делал то угрожающие, то благословляющие жесты и, подобно всем еретикам, воздевал руки к небу. Клаас, видимо, с ним соглашался. Разумеется, все эти дни, вечера и ночи они поносили мессу, исповедь, индульгенции и его величество короля…»
— Никто этого не слыхал, — прервал секретаря Клаас, — нельзя обвинять человека, не имея доказательств!
— Слышали другое, — возразил секретарь. — На седьмой день, в десятом часу, когда совсем уже стемнело, пришелец вышел из твоего дома, и ты его проводил до межи Катлининого поля. Тут пришелец спросил (при этих словах судья перекрестился), что ты сделал с погаными идолами[113], — так он обозвал изображения божьей матери, святителя Николая и святого Мартина. Ты ответил, что ты разбил их и выбросил в колодезь. И в самом деле: прошедшею ночью обломки были обнаружены в твоем колодце и теперь хранятся в застенке.
Клаас, видимо, был подавлен. Судья спросил, имеет ли он что-нибудь возразить, — Клаас отрицательно качнул головой.
Тогда судья задал ему вопрос, не намерен ли он осудить святотатственный свой умысел разбить священные изображения, а равно и пагубное заблуждение, внушившее ему кощунственные речи о великом боге и великом государе.
Клаас же на это ответил, что тело его принадлежит королю, а совесть — Христу и жить-де он хочет по завету Христову. Тогда судья задал ему вопрос, есть ли это завет нашей матери — святой церкви.
— Этот завет находится в святом Евангелии[114], — отвечал Клаас.
Будучи спрошен, признает ли Клаас папу наместником бога на земле, он отвечал:
— Нет.
На вопрос, почитал ли он за грех поклоняться изображениям божьей матери и святых угодников, Клаас ответил, что это идолопоклонство. Когда же его спросили, признает ли он благотворность и спасительность тайной исповеди, он ответил так:
— Христос сказал: «Исповедуйтесь друг у друга».
Он держался твердо, и все же было заметно, что ему стоит больших усилий преодолеть в себе страх и уныние.
В восемь часов вечера судьи удалились, отложив вынесение окончательного приговора на завтра.
Когда Клааса ввели, он увидел под балдахином коронного судью города Дамме, а по бокам и напротив расположились бургомистр, старшины и секретарь суда.
На звон колокола сбежалось видимо-невидимо народу.
Многие говорили:
— Судьи собрались здесь не для того, чтобы вершить правый суд, а чтобы выслужиться перед императором.
Секретарь объявил, что в предварительном заседании, имевшем место у Vierschare, под сенью липы, суд, приняв в рассуждение и соображение донесения и свидетельские показания, постановил взять под стражу угольщика Клааса, уроженца Дамме, мужа Сооткин, урожденной Иостенс. Сейчас, прибавил секретарь, суд намерен выслушать показания свидетелей.
Первым был вызван сосед Клааса цирюльник Ганс. Приняв присягу, он сказал:
— Клянусь спасением моей души, свидетельствую и удостоверяю, что невступно семнадцать лет знаю предстоящего пред судом Клааса за человека добропорядочного, соблюдающего все установления нашей матери — святой церкви, и что никогда не изрыгал он на нее хулы, никогда, сколько мне известно, не давал приюта еретикам, не прятал у себя Лютеровых писаний, ничего об упомянутых писаниях не говорил и не совершал ничего такого, что дало бы основания заподозрить его в нарушении правил-законов империи. И в том да будут мне свидетелями сам господь бог и все святые его!
Вызванный же затем в качестве свидетеля Ян ван Роозебеке показал, что он неоднократно слышал в отсутствие жены Клааса Сооткин доносившиеся из дома обвиняемого два мужских голоса и что по вечерам, после сигнала к тушению огней, он часто видел в чердачной каморке дома Клааса двух беседующих при свече мужчин, из коих один был Клаас. Кто же таков его собеседник — еретик или нет, того он, Ян ван Роозебеке, положительно не утверждает, ибо смотрел издали.
— Касательно самого Клааса, — добавил он, — я могу сказать по чистой совести, что посты он соблюдал, по большим праздникам причащался и каждое воскресенье ходил в церковь, за исключением того воскресенья, которое именуется днем Крови Христовой, и нескольких за ним следующих. Больше я ничего не имею сказать. И в том да будут мне свидетелями сам господь бог и все святые его!
Будучи спрошен, не продавал ли Клаас в его присутствий в таверне «Blauwe Torre» индульгенций и не насмехался ли над чистилищем, Ян ван Роозебеке ответил, что Клаас в самом деле продавал индульгенции, но без пренебрежения и без насмешки, что он, Ян ван Роозебеке, купил у него, а еще хотел купить находящийся в толпе старшина рыбников Иост Грейпстювер.
После этого коронный судья предуведомил, что сейчас будет объявлено во всеуслышание, за какие именно поступки и деяния Клаас подлежит суду Vierschare.
— «Доноситель, решив не тратить денег на пьянство и обжорство, коим во святые дни предаются многие, не пошел в Брюгге, остался в Дамме и, находясь в трезвом состоянии, вышел, подышать свежим воздухом, — начал секретарь суда. — Стоя на пороге своего дома, он обратил внимание, что по Цапельной улице кто-то идет. Заметив этого человека, Клаас пошел навстречу и поздоровался с ним. Человек тот был во реем черном. Он вошел к Клаасу; дверь осталась полуоткрытой. Движимый любопытством узнать, что что за человек, доноситель проник в прихожую и услышал, что в кухне Клаас говорит с пришельцем о некоем Иосте, брате Клааса, который, находясь в войсках реформатов, был взят в плен и колесован близ Аахена. Пришелец сказал Клаасу, что деньги, которые ему оставил брат, нажиты на темноте бедного народа и что Клаас должен употребить их на воспитание своего сына в реформатской вере. Кроме того, он уговаривал Клааса покинуть лоно нашей матери — святой церкви и произносил разные кощунственные слова, на что Клаас отвечал лишь: „Жестокосердные палачи! Несчастный мой брат!“ Упрекая в жестокосердии святейшего отца нашего — папу и его величество короля, справедливо карающих ересь как оскорбление величия божеского и человеческого, обвиняемый тем самым изрыгал на них хулу. Еще доноситель слышал, что, когда гость насытился, Клаас воскликнул: „Бедный Иост! Царство тебе небесное! Жестоко они с тобой обошлись!“ Следственно, допуская мысль, что всевышний отверзает райские врата еретикам, обвиняемый самого господа бога упрекает в нечестии. При этом Клаас все повторял: „Несчастный мой брат!“ А гость, придя в исступление, как настоящий протестантский проповедник, воскликнул: „Великий Вавилон падет, римская блудница станет гнездилищем бесов, пристанищем всякой нечисти!“ А Клаас твердил: „Жестокосердные палачи! Несчастный мой брат!“ Пришелец продолжал разглагольствовать: „Ибо ангел подымет камень величиною с жернов, и ввергнет его в море, и проречет: „Так будет низвергнут великий Вавилон, и никто его на дне моря не сыщет“. — „Государь мой, — сказал Клаас, — уста ваши исполнены гнева. Но скажите мне, когда же наступит царство, при котором кроткие будут спокойно жить на земле?“ — „Не наступит до тех пор, пока не падет царство антихриста, сиречь папы, врага всяческой истины“, — отвечал пришелец. „Напрасно вы поносите святейшего отца нашего, — заметил Клаас. — Я уверен, что он ничего не знает о тех жестоких пытках, коим подвергают несчастных реформатов“. — „Отлично знает, — возразил пришелец. — Кто же, как не он, составляет приговоры и передает их на утверждение императору, а теперь — королю, которому конфискации выгодны, так как имущество казненных отходит к нему, — оттого-то король столь рьяно и преследует богатых людей за ересь“. Клаас на это сказал: „Такие слухи ходят у нас во Фландрии, и ничего невероятного в них нет. Плоть человеческая немощна, даже плоть королевская. Несчастный мой Иост!“ Таким образом, Клаас высказался в том смысле, что его величество карает ересиархов из низкого сребролюбия. Пришелец снова пустился в рассуждения, но Клаас прервал его: «Пожалуйста, государь мой, не ведите со мной таких разговоров: не ровен час, подслушают — тогда мне несдобровать“.
Клаас сходил в погреб за пивом. «Дверь надо запереть», — сказал он. Доноситель бросился бежать, и больше он уже ничего не слышал. А некоторое время спустя, уже ночью, дверь снова отворилась. Пришелец вышел из дома Клааса, но сейчас же возвратился, постучался и сказал: «Клаас, я замерз, мне негде переночевать, приюти меня — никто не видит, кругом ни души». Клаас впустил его, зажег фонарь и повел еретика по лестнице в чердачную каморку, окно которой выходит в поле…»
— Я знаю, кто это наговорил! — вскричал Клаас. — Это ты, поганый рыбник! Я видел, как ты в воскресенье стоял столбом у своего дома и будто бы смотрел на ласточек!
Тут Клаас показал пальцем на старшину рыбников Иоста Грейпстювера, чья гнусная харя выглядывала из толпы.
Сообразив, что Клаас выдал себя, рыбник злобно усмехнулся. Весь народ — мужчины, женщины, девушки — зашептал:
— Эх, бедняга! За эти слева он поплатится жизнью.
А секретарь продолжал:
— «Еретик и Клаас проговорили всю ночь и еще шесть ночей подряд, во время каковых бесед пришелец беспрестанно делал то угрожающие, то благословляющие жесты и, подобно всем еретикам, воздевал руки к небу. Клаас, видимо, с ним соглашался. Разумеется, все эти дни, вечера и ночи они поносили мессу, исповедь, индульгенции и его величество короля…»
— Никто этого не слыхал, — прервал секретаря Клаас, — нельзя обвинять человека, не имея доказательств!
— Слышали другое, — возразил секретарь. — На седьмой день, в десятом часу, когда совсем уже стемнело, пришелец вышел из твоего дома, и ты его проводил до межи Катлининого поля. Тут пришелец спросил (при этих словах судья перекрестился), что ты сделал с погаными идолами[113], — так он обозвал изображения божьей матери, святителя Николая и святого Мартина. Ты ответил, что ты разбил их и выбросил в колодезь. И в самом деле: прошедшею ночью обломки были обнаружены в твоем колодце и теперь хранятся в застенке.
Клаас, видимо, был подавлен. Судья спросил, имеет ли он что-нибудь возразить, — Клаас отрицательно качнул головой.
Тогда судья задал ему вопрос, не намерен ли он осудить святотатственный свой умысел разбить священные изображения, а равно и пагубное заблуждение, внушившее ему кощунственные речи о великом боге и великом государе.
Клаас же на это ответил, что тело его принадлежит королю, а совесть — Христу и жить-де он хочет по завету Христову. Тогда судья задал ему вопрос, есть ли это завет нашей матери — святой церкви.
— Этот завет находится в святом Евангелии[114], — отвечал Клаас.
Будучи спрошен, признает ли Клаас папу наместником бога на земле, он отвечал:
— Нет.
На вопрос, почитал ли он за грех поклоняться изображениям божьей матери и святых угодников, Клаас ответил, что это идолопоклонство. Когда же его спросили, признает ли он благотворность и спасительность тайной исповеди, он ответил так:
— Христос сказал: «Исповедуйтесь друг у друга».
Он держался твердо, и все же было заметно, что ему стоит больших усилий преодолеть в себе страх и уныние.
В восемь часов вечера судьи удалились, отложив вынесение окончательного приговора на завтра.
71
В домике Катлины, обезумев от горя, обливалась слезами Сооткин. И все повторяла:
— Муж! Бедный мой муж!
Уленшпигель и Ноле с глубокой нежностью обнимали ее. Она прижимала их к себе и беззвучно рыдала. Потом сделала знак оставить ее одну. Неле сказала Уленшпигелю:
— Уйдем, ей хочется побыть одной! Спрячем деньги!
И они ушли. Тогда в комнату проскользнула Катлина. Она начала ходить вокруг Сооткин и приговаривать:
— Пробейте дыру — душа просится наружу.
А Сооткин смотрела на нее невидящим взглядом.
Домишки Клааса и Катлины стояли рядом. Перед домом Клааса был палисадник, перед домом Катлины — огород, засаженный бобами. Огород был обнесен живою изгородью, в которой Уленшпигель и Неле еще в раннем детстве, чтобы ходить друг к другу, устроили лазейку.
Из огорода Уленшпигелю и Неле было видно караулившего Клаасову лачужку солдата — голова у него качалась из стороны в сторону, он поминутно сплевывал слюну и аккуратно каждый раз попадал себе на камзол. Неподалеку валялась оплетенная фляжка.
— Неле, — зашептал Уленшпигель, — этот пьянчуга еще не упился, — надо его подпоить. Тогда мы все и спроворим. Прежде всего возьмем фляжку.
Услыхав шепот, ландскнехт повернул к ним свою тяжелую голову, поискал фляжку, но так и не нашел и опять начал плевать, пытаясь разглядеть при лунном свете, куда летят плевки.
— Эк его развезло! — заметил Уленшпигель. — И плюет-то с трудом.
Наконец солдат, вдоволь наплевавшись и наглядевшись на свои плевки, снова потянулся к фляжке. Нащупав, он припал ртом к горлышку, запрокинул голову, перевернул фляжку, постучал по донышку, чтобы там ничего не оставалось, и потом опять засосал, точно младенец материнскую грудь. Выцедив все, солдат примирился со своей печальной участью, положил фляжку рядом с собой, выругался на нижненемецком языке, опять сплюнул, покачал головой, что-то промычал и заснул.
Руководствуясь мыслью, что такой сон мимолетен и что его необходимо продлить, Уленшпигель юркнул в лазейку, схватил ландскнехтову фляжку и передал Неле, а та налила в нее водки.
Солдат храпел вовсю. Уленшпигель опять юркнул в лазейку и, поставив фляжку между ног солдата, вернулся на Катлинин двор, и тут они с Неле стали в ожидании у изгороди.
От прикосновения к фляжке, которую только что наполнили холодной влагой, солдат пробудился и первым делом решил удостовериться, отчего это вдруг стало холодно его ногам.
Смекалка пьяницы подсказала ему, что это, уж верно, полная фляжка, и он потянулся к ней. При свете луны Уленшпигелю и Неле было видно, как он встряхнул фляжку, чтобы убедиться, булькает или не булькает жидкость, попробовал, засмеялся, выразил на своем лице удивление, что фляжка снова полна, глотнул, потом хлебнул, потом поставил фляжку на землю, потом опять поднес ко рту и присосался.
Немного погодя он запел:
Потом Уленшпигель и Неле вернулись к Сооткин и застали несчастную супругу в слезах.
— Муж! Бедный мой муж! — все повторяла она.
Неле и Уленшпигель пробыли с ней до утра.
— Муж! Бедный мой муж!
Уленшпигель и Ноле с глубокой нежностью обнимали ее. Она прижимала их к себе и беззвучно рыдала. Потом сделала знак оставить ее одну. Неле сказала Уленшпигелю:
— Уйдем, ей хочется побыть одной! Спрячем деньги!
И они ушли. Тогда в комнату проскользнула Катлина. Она начала ходить вокруг Сооткин и приговаривать:
— Пробейте дыру — душа просится наружу.
А Сооткин смотрела на нее невидящим взглядом.
Домишки Клааса и Катлины стояли рядом. Перед домом Клааса был палисадник, перед домом Катлины — огород, засаженный бобами. Огород был обнесен живою изгородью, в которой Уленшпигель и Неле еще в раннем детстве, чтобы ходить друг к другу, устроили лазейку.
Из огорода Уленшпигелю и Неле было видно караулившего Клаасову лачужку солдата — голова у него качалась из стороны в сторону, он поминутно сплевывал слюну и аккуратно каждый раз попадал себе на камзол. Неподалеку валялась оплетенная фляжка.
— Неле, — зашептал Уленшпигель, — этот пьянчуга еще не упился, — надо его подпоить. Тогда мы все и спроворим. Прежде всего возьмем фляжку.
Услыхав шепот, ландскнехт повернул к ним свою тяжелую голову, поискал фляжку, но так и не нашел и опять начал плевать, пытаясь разглядеть при лунном свете, куда летят плевки.
— Эк его развезло! — заметил Уленшпигель. — И плюет-то с трудом.
Наконец солдат, вдоволь наплевавшись и наглядевшись на свои плевки, снова потянулся к фляжке. Нащупав, он припал ртом к горлышку, запрокинул голову, перевернул фляжку, постучал по донышку, чтобы там ничего не оставалось, и потом опять засосал, точно младенец материнскую грудь. Выцедив все, солдат примирился со своей печальной участью, положил фляжку рядом с собой, выругался на нижненемецком языке, опять сплюнул, покачал головой, что-то промычал и заснул.
Руководствуясь мыслью, что такой сон мимолетен и что его необходимо продлить, Уленшпигель юркнул в лазейку, схватил ландскнехтову фляжку и передал Неле, а та налила в нее водки.
Солдат храпел вовсю. Уленшпигель опять юркнул в лазейку и, поставив фляжку между ног солдата, вернулся на Катлинин двор, и тут они с Неле стали в ожидании у изгороди.
От прикосновения к фляжке, которую только что наполнили холодной влагой, солдат пробудился и первым делом решил удостовериться, отчего это вдруг стало холодно его ногам.
Смекалка пьяницы подсказала ему, что это, уж верно, полная фляжка, и он потянулся к ней. При свете луны Уленшпигелю и Неле было видно, как он встряхнул фляжку, чтобы убедиться, булькает или не булькает жидкость, попробовал, засмеялся, выразил на своем лице удивление, что фляжка снова полна, глотнул, потом хлебнул, потом поставил фляжку на землю, потом опять поднес ко рту и присосался.
Немного погодя он запел:
По-нижненемецки дама Зэ — это море, супруга властителя Мана, а властитель Ман — это месяц, покоритель женских сердец. Словом, вот что пел солдат:
Как придет властитель Ман
К даме Зэ в вечерний час…
Так, то потягивая из фляжки, то распевая, солдат постепенно отошел ко сну. И он уже не мог слышать, как Неле сказала: «Они в горшке за вьюшкой», и не мог видеть, как Уленшпигель пробрался через сарай в кухню, отодвинул вьюшку, нашел горшок с деньгами, вернулся на Катлинин двор и, сообразив, что искать деньги будут в доме, а не снаружи, зарыл деньги возле колодца.
Как придет властитель Ман
К даме Зэ в вечерний час,
Та нальет ему стакан
Подогретого вина,
Как придет властитель Ман.
Ужин даст ему она,
Поцелует много раз
И уложит на постель,
А постель ее пышна,
Как придет властитель Ман.
Дай мне, милая, того же:
Сытный ужин и вина,
Дай мне, милая, того же,
Как придет властитель Ман.
Потом Уленшпигель и Неле вернулись к Сооткин и застали несчастную супругу в слезах.
— Муж! Бедный мой муж! — все повторяла она.
Неле и Уленшпигель пробыли с ней до утра.
72
На другой день мощные удары borgstorm'а созвали судей к Vierschare.
Усевшись на четырех скамьях вокруг дерева правосудия, они снова задали Клаасу вопрос, не намерен ли он отказаться от своих заблуждений.
Клаас воздел руки к небу.
— Господь Иисус Христос видит меня с небесной вышины, — сказал он. — Христос показал мне свой свет в то самое мгновение, когда родился сын мой Уленшпигель. Где-то он теперь странствует? Сооткин, кроткая моя подруга, не падай духом!
Затем он обратил взор на липу и в гневе воскликнул:
— Полдник и сушь! Лучше бы вы погубили все деревья в отчем краю — только бы не видеть, как под их сенью выносят смертный приговор свободе совести. Где ты, мой сын Уленшпигель? Я был с тобою суров. Господа судьи, сжальтесь надо мной, судите меня, как судил бы всемилостивый господь.
Все, кроме судей, утирали слезы, слушая Клааса.
Затем он спросил, не заслужил ли он прощения.
— Я трудился без устали, зарабатывал мало, — сказал он, — я был добр к беднякам и приветлив со всеми. Я покинул лоно римской церкви по наитию духа святого. Я прошу лишь одной-единственной милости: заменить мне сожжение пожизненным изгнанием из Фландрии, — ведь это тоже тяжкое наказание.
Весь народ зашумел:
— Сжальтесь, господа судьи, помилуйте его!
Один лишь Иост Грейпстювер молчал.
Судья знаком призвал присутствующих к порядку и напомнил, что король именным указом воспрещает просить о помиловании еретиков; к этому он добавил, что если Клаас откажется от своих заблуждений, то сожжение будет ому заменено повешением.
А в народе говорили:
— Костер ли, веревка ли — все одно смерть.
И женщины плакали, а мужчины глухо роптали.
Но Клаас сказал:
— Я ни от чего отрекаться не стану. Поступайте с моим телом по своему милосердию.
Тут настоятель собора в Ренне Тительман воскликнул:
— Противно смотреть, как эта еретическая мразь задирается перед судьями! Сжечь тело еретика — это слишком легкое наказание. Надобно спасти его душу, надобно под пыткой заставить его отказаться от заблуждений, дабы народ не соблазнился, глядя, как умирают нераскаянные еретики.
При этих словах женщины зарыдали еще громче, а мужчины сказали:
— Раз человек признался, ему полагается наказанье, а не пытки.
Суд решил, что коль скоро законами пытка в сем случае не предусмотрена, то и не должно применять ее к Клаасу. Когда же ему еще раз предложили отречься, он отвечал:
— Не могу.
На основании таких-то и таких-то королевских указов Клаас был признан виновным в симонии, поелику он продавал индульгенции, в ереси и в укрывательстве еретиков и, вследствие того приговорен к сожжению перед зданием ратуши. В назидание всем прочим тело его в течение двух дней долженствовало быть выставлено у позорного столба, а затем предано земле там, где обыкновенно хоронили казненных.
Суд присудил доносчику Иосту Грейпстюверу, имя которого не было, однако, названо, пятьдесят флоринов с первой сотни и по десять с каждой следующей сотни той суммы, которая останется после смерти Клааса.
Выслушав приговор, Клаас обратился к старшине рыбников:
— Продажная душа! На гроши польстился — и сделал вдовой счастливую жену, а веселого сына — бедным сиротой! Помяни мое слово — ты умрешь не своею смертью.
Судьи не прерывали Клааса — они все, за исключением Тительмана, глубоко презирали доносчика.
Тот был бледен как полотно от стыда и от злобы.
А Клааса увели в тюрьму.
Усевшись на четырех скамьях вокруг дерева правосудия, они снова задали Клаасу вопрос, не намерен ли он отказаться от своих заблуждений.
Клаас воздел руки к небу.
— Господь Иисус Христос видит меня с небесной вышины, — сказал он. — Христос показал мне свой свет в то самое мгновение, когда родился сын мой Уленшпигель. Где-то он теперь странствует? Сооткин, кроткая моя подруга, не падай духом!
Затем он обратил взор на липу и в гневе воскликнул:
— Полдник и сушь! Лучше бы вы погубили все деревья в отчем краю — только бы не видеть, как под их сенью выносят смертный приговор свободе совести. Где ты, мой сын Уленшпигель? Я был с тобою суров. Господа судьи, сжальтесь надо мной, судите меня, как судил бы всемилостивый господь.
Все, кроме судей, утирали слезы, слушая Клааса.
Затем он спросил, не заслужил ли он прощения.
— Я трудился без устали, зарабатывал мало, — сказал он, — я был добр к беднякам и приветлив со всеми. Я покинул лоно римской церкви по наитию духа святого. Я прошу лишь одной-единственной милости: заменить мне сожжение пожизненным изгнанием из Фландрии, — ведь это тоже тяжкое наказание.
Весь народ зашумел:
— Сжальтесь, господа судьи, помилуйте его!
Один лишь Иост Грейпстювер молчал.
Судья знаком призвал присутствующих к порядку и напомнил, что король именным указом воспрещает просить о помиловании еретиков; к этому он добавил, что если Клаас откажется от своих заблуждений, то сожжение будет ому заменено повешением.
А в народе говорили:
— Костер ли, веревка ли — все одно смерть.
И женщины плакали, а мужчины глухо роптали.
Но Клаас сказал:
— Я ни от чего отрекаться не стану. Поступайте с моим телом по своему милосердию.
Тут настоятель собора в Ренне Тительман воскликнул:
— Противно смотреть, как эта еретическая мразь задирается перед судьями! Сжечь тело еретика — это слишком легкое наказание. Надобно спасти его душу, надобно под пыткой заставить его отказаться от заблуждений, дабы народ не соблазнился, глядя, как умирают нераскаянные еретики.
При этих словах женщины зарыдали еще громче, а мужчины сказали:
— Раз человек признался, ему полагается наказанье, а не пытки.
Суд решил, что коль скоро законами пытка в сем случае не предусмотрена, то и не должно применять ее к Клаасу. Когда же ему еще раз предложили отречься, он отвечал:
— Не могу.
На основании таких-то и таких-то королевских указов Клаас был признан виновным в симонии, поелику он продавал индульгенции, в ереси и в укрывательстве еретиков и, вследствие того приговорен к сожжению перед зданием ратуши. В назидание всем прочим тело его в течение двух дней долженствовало быть выставлено у позорного столба, а затем предано земле там, где обыкновенно хоронили казненных.
Суд присудил доносчику Иосту Грейпстюверу, имя которого не было, однако, названо, пятьдесят флоринов с первой сотни и по десять с каждой следующей сотни той суммы, которая останется после смерти Клааса.
Выслушав приговор, Клаас обратился к старшине рыбников:
— Продажная душа! На гроши польстился — и сделал вдовой счастливую жену, а веселого сына — бедным сиротой! Помяни мое слово — ты умрешь не своею смертью.
Судьи не прерывали Клааса — они все, за исключением Тительмана, глубоко презирали доносчика.
Тот был бледен как полотно от стыда и от злобы.
А Клааса увели в тюрьму.
73
Неле, Уленшпигель и Сооткин узнали о приговоре на другой день, накануне дня казни Клааса.
Они обратились к судьям с просьбой о свидании; Уленшпигелю и Сооткин это было разрешено, а Неле получила отказ.
Уленшпигель и Сооткин вошли в тюрьму и увидели, что Клаас прикован длинной цепью к стене. В тюрьме было сыро, и оттого печку протапливали. Фландрские законы предписывают обходиться помягче с приговоренными к смертной казни: давать им хлеба, мяса, сыру, вина. Однако алчные тюремщики часто нарушают этот закон, многие из них съедают львиную долю и все самое лучшее из того, что полагается несчастным узникам.
Клаас со слезами обнял Уленшпигеля и Сооткин, однако первый, у кого глаза стали сухи, был он, как и подобало мужчине и главе семьи.
Они обратились к судьям с просьбой о свидании; Уленшпигелю и Сооткин это было разрешено, а Неле получила отказ.
Уленшпигель и Сооткин вошли в тюрьму и увидели, что Клаас прикован длинной цепью к стене. В тюрьме было сыро, и оттого печку протапливали. Фландрские законы предписывают обходиться помягче с приговоренными к смертной казни: давать им хлеба, мяса, сыру, вина. Однако алчные тюремщики часто нарушают этот закон, многие из них съедают львиную долю и все самое лучшее из того, что полагается несчастным узникам.
Клаас со слезами обнял Уленшпигеля и Сооткин, однако первый, у кого глаза стали сухи, был он, как и подобало мужчине и главе семьи.