— Войдите, — сказал smitte Вастеле, — а ослов отведите на лужайку за домом.
   Когда Ламме и Уленшпигель пришли с лужайки в кузницу, smitte Вастеле перетаскивал в подвал наточенные им клинки мечей и отлитые им наконечники для копий и готовил подручным дневной урок.
   Посмотрев своими тусклыми глазами на Уленшпигеля, он спросил:
   — Ну что Молчаливый?
   Уленшпигель же ему ответил так:
   — Принц со своим войском вытеснен из Нидерландов, а виной тому подлость его наемников, которые, когда надо сражаться, орут: Geld! Geld! (Денег! Денег!) Во главе преданных ему солдат, вместе со своим братом графом Людвигом и герцогом Цвейбрюкенским, он двинулся во Францию на помощь королю Наваррскому и гугенотам[185]. Оттуда он проследовал в Германию, и там, в Диленбурге[186], его войско пополнилось многочисленными беженцами из Нидерландов. Ты перешли ему туда оружие и деньги, которые тебе удалось собрать, а мы будем за свободу бороться на море.
   — Я сделаю все, что нужно, — сказал smitte Вастеле, — у меня есть оружие и девять тысяч флоринов. А вы ведь на ослах?
   — На ослах, — отвечали они.
   — А вы ничего не слыхали дорогой о трех проповедниках, будто бы их убили, ограбили и бросили в расселину между скал, на берегу Мааса?
   — Слыхали, — не моргнув глазом, отвечал Уленшпигель, — эти три проповедника оказались лазутчиками герцога, наемными убийцами, которые должны были уничтожить принца за то, что он друг свободы. Мы с Ламме отправили их на тот свет. Нашли у них деньги и бумаги. Из этих денег мы возьмем себе сколько нужно на дорогу, а остальные отдадим принцу.
   С этими словами Уленшпигель распахнул свою куртку и куртку Ламме и достал бумаги и пергамента. Smitte Вастеле прочитал их.
   — Это планы военных действий и заговоров, — сказал он. — Я отошлю их принцу, и он узнает, что преданные ему бродяги Уленшпигель и Ламме Гудзак спасли его высочеству жизнь. Ослов ваших я продам, а то как бы вас по ним не признали.
   — А что, разве суд намюрских старшин уже направил по нашему следу сыщиков? — спросил Уленшпигель.
   — Я расскажу вам все, что мне известно, — отвечал Вастеле. — На днях ко мне приезжал из Намюра кузнец, стойкий реформат, под предлогом дать мне подряд на решетки, флюгера и прочие кузнечные поделки для одной крепостцы, которую сейчас строят. Так вот, судебный пристав ему говорил, что старшины уже собирались и вызывали трактирщика, который живет в нескольких сотнях туаз от места происшествия. Его спросили, не видел ли он убийц и кого он подозревает, а он ответил так: «Я, говорит, видал сельчан и сельчанок верхом на ослах: одни просили у меня пить, но с ослов не слезали, а другие слезали и шли ко мне в трактир; мужчины пили пиво, а женщины и девушки — мед. Видел я двух славных сельчан — они говорили о том, что хорошо бы, мол, укоротить на один фут мессира Оранского». Тут трактирщик присвистнул и сделал такое движение, каким втыкают нож в горло. «А насчет Стального ветра я, говорит, вам по секрету скажу — мне кое-что известно». Он рассказал, и его отпустили. После этого, должно думать, высшие судебные власти разошлют низшим надлежащие распоряжения. Так вот, трактирщик сказал, что видел сельчан и сельчанок верхом на ослах — этого довольно для того, чтобы задерживать всякого, кто трусит на ослике. А вы нужны принцу, дети мои.
   — Ослов продай, а деньги пусть поступят в казну принца, — сказал Уленшпигель.
   Ослы были проданы.
   — Теперь пусть каждый из вас что-нибудь мастерит на дому — с цехами связываться не стоит, — продолжал Вастеле. — Ты умеешь делать клетки для птиц и мышеловки?
   — Когда-то умел, — отвечал Уленшпигель.
   — А ты? — обратился Вастеле к Ламме.
   — Я стану торговать heetekoek'ами и oliekoek'ами — это оладьи и лепешки, жаренные в масле.
   — Идите сюда. Вот тут готовые клетки и мышеловки, инструмент и медная проволока, чтобы чинить старые и делать новые. Клетки и мышеловки мне принес один из моих лазутчиков. Это по твоей части, Уленшпигель. А ты, Ламме, гляди сюда: вот небольшой горн и мех. Я дам тебе муки и масла — жарь heetekoek'и и oliekoek'и.
   — Да он сам все съест! — ввернул Уленшпигель.
   — Когда же мы приступим? — осведомился Ламме.
   — Сначала вы поможете мне, — отвечал Вастеле, — ночку, а то и две со мной поработаете: у меня столько дела, что одному не управиться.
   — Мне есть хочется — объявил Ламме. — У тебя в доме ничего нет?
   — Могу предложить хлеба и сыра, — отвечал Вастеле.
   — Без масла? — спросил Ламме.
   — Без масла, — отвечал Вастеле.
   — А пиво и вино у тебя есть? — спросил Уленшпигель.
   — Я непьющий, — отвечал Вастеле, — но, если хотите, я схожу in het Pelicaen[187] и принесу вам — это тут близко.
   — Сходи, — сказал Ламме, — и ветчинки заодно принеси.
   — Ладно, принесу, — сказал Вастеле и с нескрываемым презрением посмотрел на Ламме.
   Все же он принес им dobbeleclauwaert'у[188] и ветчины. И Ламме, в восторге, ел за пятерых.
   А потом спросил:
   — Когда же мы начнем?
   — Нынче ночью, — отвечал Вастеле. — Ты будешь в кузне. Работников моих тебе бояться нечего — они такие же реформаты, как и ты.
   — А, вот это хорошо! — сказал Ламме.
   Вечером, после сигнала к тушению огней, при затворенных дверях Вастеле с помощью Уленшпигеля и Ламме перетаскал из подвала в кузницу тяжелые тюки с оружием.
   — Я должен починить двадцать аркебуз, наточить тридцать наконечников для копий и отлить полторы тысячи пуль, — сказал он. — Вот вы мне и подсобите.
   — Я жалею, что у меня не четыре руки, — сказал Уленшпигель.
   — Ничего, Ламме нам поможет, — сказал Вастеле.
   — Помогу, — жалобным голосом отозвался Ламме, осоловевший от еды и питья.
   — Ты будешь лить пули, — сказал Уленшпигель.
   — Пули так пули, — повторил Ламме.
   Ламме плавил свинец, отливал пули и бросал злобные взгляды на smitte Вастеле, который заставлял его бодрствовать, в то время как он клевал носом. Он отливал пули со сдержанной яростью; ему страх как хотелось вылить расплавленный свинец на голову кузнецу Вастеле. Все же он подавил в себе это желание. Но к полуночи, меж тем как smitte Вастеле с Уленшпигелем терпеливо полировали стволы аркебуз и точили наконечники для копий, у Ламме бешенство и усталость достигли крайней степени, и он свистящим от злости голосом повел такую речь:
   — Посмотри на себя: ты худ, бледен и хил, а все оттого, что уж очень ты предан всяким принцам и сильным мира сего, уж очень ты для них стараешься, а о теле, о драгоценном теле своем забываешь, не печешься о нем, пренебрегаешь им, и оно у тебя хиреет. А ведь бог и госпожа природа не для этого сотворили его. Да будет тебе известно, что душе нашей, — а душа есть дыхание жизни, — для того, чтобы дышать, потребны бобы, говядина, пиво, вино, ветчина, колбасы и покой, а ты сидишь на хлебе и воде, да еще и не спишь.
   — Эк его прорвало! — воскликнул Уленшпигель.
   — Он сам не знает, что говорит, — печально заметил Вастеле.
   — Получше тебя знаю! — огрызнулся Ламме. — Я говорю, что все мы дураки — и я, и ты, и Уленшпигель: мы слепим глаза ради принцев и сильных мира сего, а они животики бы надорвали с хохоту, когда бы узнали, что мы с ног валимся, оттого что всю ночь ковали для их надобностей оружие и отливали пули. Они себе попивают из золотых кубков французское вино, едят на английского олова тарелках немецких каплунов и знать не хотят, что мы ищем попусту истинного бога, по милости которого они забрали такую силу, а враги косят нас косами и живыми бросают в колодцы. И ведь они не реформаты, не кальвинисты, не лютеране, не католики — они скептики, они во всем сомневаются, они покупают или же завоевывают себе княжества, отбирают добро у монахов, у аббатов, у монастырей, у них есть и девушки, и женщины, и шлюхи, и пьют они из золотых кубков за нескончаемое свое веселье, за нашу вековечную глупость, дурость и бестолковость и за все семь смертных грехов, которые они совершают прямо под твоим, smitte Вастеле, носом, который у тебя заострился от излишнего рвения. Окинь взглядом поля и луга, окинь взглядом посевы, плодовые сады, скот, сокровища, выступающие из недр земли. Окинь взглядом лесных зверей, птиц небесных, дивных ортоланов, нежных дроздов, кабаньи морды и окорока диких коз, все это — им, охота, рыбная ловля, земля, море — все им. А ты сидишь на хлебе и воде, и мы все здесь из кожи вон лезем для них, ночей недосыпаем, не едим и не пьем. А когда мы подохнем, они пнут ногой наши трупы и скажут нашим матерям: «Наделайте новых — эти уже не годятся».
   Уленшпигель посмеивался, но не говорил ни слова, Ламме сопел от злости, а Вастеле кротко ему ответил:
   — Ты все это сказал не подумав. Я живу не ради ветчины, пива и ортоланов, а ради торжества свободы совести. Принц — друг свободы — живет ради того же самого. Он жертвует своим довольством, своим покоем для того, чтобы изгнать из Нидерландов палачей и тиранов. Бери пример с него и постарайся спустить с себя жир. Народ спасают не брюхом, а беззаветной храбростью и безропотным несением тягот до последней минуты жизни. А сейчас, если ты устал, то поди и ляг.
   Но Ламме устыдился и не пошел.
   И они до рассвета ковали оружие и отливали пули. И так они провели три ночи подряд.
   А на четвертую ночь Уленшпигель с Ламме направились в Гент, и дорогою Уленшпигель продавал клетки и мышеловки, а Ламме — oliekoek'и.
   Поселились же они в Мелестее, городке мельниц, красные кровли которого видны отовсюду, и уговорились заниматься своим делом порознь, а вечером, до сигнала к тушению огней, сходиться in de Zwaan, то есть в таверне «Лебедь».
   Ламме его новый промысел понравился, и он охотно бродил по улицам Гента, искал жену, без счета осушал кружки и все время ел. А Уленшпигель вручил письма принца лиценциату медицины Якобу Скулапу, портному Ливену Смету, Яну Вульфсхагбру, красильщику Жилю Коорну и черепичнику Яну де Роозе, а они отдали ему деньги, собранные для принца, и уговорили еще на несколько дней задержаться в Генте или в его окрестностях — тогда они, мол, еще соберут ему денег.
   Впоследствии все эти люди были повешены на Новой виселице по обвинению в ереси, а тела их были погребены у Брюггских ворот, на Поле виселиц.


30


   Между тем профос Спелле Рыжий[189] разъезжал с красным жезлом на худой кляче по разным городам и всюду воздвигал помосты, разжигал костры и рыл ямы, в которые потом закапывали живыми несчастных женщин и девушек. А достояние убиенных отходило к королю.
   Однажды Уленшпигель сидел вместе с Ламме в Мелестее под деревом, и ему стало грустно-грустно. В июне вдруг завернули холода. С неба, затянутого серыми тучами, падал град.
   — Сын мой, — обратился к нему Ламме, — у тебя ни стыда, ни совести: вот уже четыре дня ты где-то шляешься, бегаешь к податливым девицам, ночуешь in de Zoeten Inval (в сладостном грехопадении), а кончишь ты тем же, чем кончил человек, намалеванный на одной вывеске: угодишь головой прямо в пчелиный улей. А я-то тебя жду in de Zwaan! Смотри, брат: такой распутный образ жизни до добра не доводит. Почему бы тебе не вступить на путь добродетели и не жениться?
   — Послушай, Ламме! — молвил Уленшпигель. — Человек, для которого в той упоительной битве, что зовется любовью, одна — это все, а все — это одна, не должен легкомысленно торопиться с выбором.
   — А про Неле ты забыл?
   — Неле далеко, в Дамме.
   Он все еще грустил, а град усиливался, когда мимо них, накрыв голову подолом; пробежала молоденькая смазливая бабенка.
   — Эй, ротозей, о чем это ты замечтался под деревом? — крикнула она.
   — Я мечтаю о женщине, которая накрыла бы меня подолом от града, — отозвался Уленшпигель.
   — Вот она, — сказала бабенка. — Вставай!
   Уленшпигель встал и направился к ней.
   — Ты опять меня бросаешь? — вскричал Ламме.
   — Да, — отвечал Уленшпигель — а ты ступай in de Zwaan, съешь одну, а то и две порции жареной баранины, выпей десять кружек пива, потом ложись спать — так ты и не соскучишься.
   — Я последую твоему совету, — сказал Ламме.
   Уленшпигель приблизился к бабенке.
   — Подними мне юбку с одного боку, а я с другого, и побежим, — предложила она.
   — А зачем бежать? — спросил Уленшпигель.
   — Я бегу из Мелестее, — отвечала она. — Сюда нагрянул профос Спелле с двумя сыщиками и поклялся, что перепорет всех гулящих девок, которые не захотят уплатить ему пять флоринов. Потому-то я и бегу, и ты тоже беги и в случае чего защити меня.
   — Ламме! — крикнул Уленшпигель. — Спелле в Мелестее! Беги в Дестельберг, в «Звезду Волхвов»!
   Ламме в ужасе вскочил и, поддерживая обеими руками живот, пустился бежать.
   — А куда этот толстый заяц помчался? — спросила девица.
   — В норку, где мы с ним должны свидеться, — отвечал Уленшпигель.
   — Ну, бежим! — сказала девица и, точно горячая кобылка, топнула ножкой.
   — По мне, лучше остаться добродетельным и не бежать, — сказал Уленшпигель.
   — Это еще что? — спросила девица.
   — Толстый заяц требует, чтобы я отказался от доброго вина, от пива и от нежного женского тела, — пояснил Уленшпигель.
   Девица бросила на него косой взгляд.
   — Ты запыхался, тебе надо передохнуть, — сказала она.
   — Я не вижу той сени, под которой я мог бы отдохнуть, — возразил Уленшпигель.
   — Покровом послужит тебе твоя добродетель, — молвила девица.
   — Я бы предпочел твою юбку, — заметил Уленшпигель.
   — Ты метишь в святые, а юбка моя недостойна прикрывать святых, — возразила девушка. — Пусти, я побегу одна!
   — А разве ты не знаешь, что собака на четырех лапах бежит быстрее, нежели человек на двух? — спросил Уленшпигель. — Вот и мы с тобой на четырех лапах помчимся быстрее.
   — Уж больно ты востер на язык — добродетельному человеку это не пристало.
   — Востер, — согласился он.
   — А вот мне так добродетель всегда казалась чем-то вялым, сонным, неповоротливым, хлипким, — сказала девица. — Это личина, прикрывающая недовольное выражение; это бархатный плащ, который накидывает на себя твердокаменная натура. Я же больше люблю таких мужчин, в груди у которых горит неугасимый светильник мужественности, влекущий к смелым подвигам и веселым приключениям.
   — Такие речи вела прелестная дьяволица со всехвальным святым Антонием, — заметил Уленшпигель.
   Шагах в двадцати виднелась придорожная таверна.
   — Говорила ты складно, — молвил Уленшпигель, — а теперь надо изрядно выпить.
   — У меня еще во рту не пересохло, — сказала девица.
   Они вошли. На ларе дремал огромный жбан, за толстое свое брюхо именуемый «пузаном».
   Уленшпигель обратился к baes'у:
   — Ты видишь вот этот флорин?
   — Вижу, — отвечал baes.
   — Сколько же ты выдоишь из него патаров, чтобы наполнить dobbeledauwaert'ом вон того пузана?
   Baes ему на это сказал:
   — Уплати negen mannekens (девять человечков), и мы будем с тобой в расчете.
   — То есть шесть фландрских митов, — стало быть, два мита ты берешь с меня лишку, — заметил Уленшпигель. — Ну так и быть, наливай.
   Уленшпигель наполнил стакан своей спутницы, встал, приосанился и, приставив ко рту носик жбана, вылил его содержимое себе в глотку. И шум от сего был подобен шуму водомета.
   Ошеломленная девица спросила:
   — Как это тебе удалось перелить пиво из этого толстого пуза в свой тощий живот?
   Уленшпигель ничего не ответил и обратился к baes'у:
   — Принеси ветчинки, хлеба и еще один полный пузан — мы хотим еще выпить и закусить.
   Как сказано, так и сделано.
   Девица угрызала кожицу от окорока, а в это время Уленшпигель столь нежно ее обнял у что это ее поразило и вместе с тем пленило и покорило. Затем, оправившись от изумления, она обратилась к нему с вопросом:
   — А как уживаются с вашей добродетелью жажда, точно у губки, волчий голод и любовная отвага?
   Уленшпигель же ей на это ответил так:
   — Я уйму нагрешил и, как ты знаешь, дал-обет покаяться. Покаяние мое длилось целый час. У меня было время подумать о своем будущем, и я представил себе, что придется мне сидеть на одном хлебе, хоть сие и не прельстительно; довольствоваться одной водичкой исключительно; отказываться от любви неукоснительно; не шевелиться и не чихать, дабы невзначай не поступить предосудительно; быть всеми уважаемым и всеми избегаемым; жить в одиночестве, как прокаженный; тосковать, как пес, потерявший своего хозяина, и, лет этак пятьдесят промаявшись, издохнуть в нищете неупустительно. Итак, покаяние мое было долгое. Поцелуй же меня, красотка, — и вон из чистилища!
   — Ах! — с радостью повинуясь ему, воскликнула девушка. — Добродетель — что вывеска, ее место на шесте.
   В любовных шалостях время проходило незаметно. Девица, однако ж, побаивалась, как бы их блаженству внезапно не помешал профос Спелле и его сыщики; того ради они порешили убраться, пока не поздно.
   — А ну, подбери юбку! — сказал Уленшпигель.
   Как два оленя, понеслись они в Дестельберг и застали Ламме закусывающим в Звезде Волхвов.


31


   В Генте Уленшпигель часто виделся с Якобом Скулапом, Ливеном Сметом и Яном Вульфсхагером; и те сообщали ему об удачах и неудачах Молчаливого.
   И всякий раз, когда Уленшпигель возвращался в Дестельберг, Ламме задавал ему один и тот же вопрос:
   — С какими ты вестями? Приятными или же неприятными?
   — Беда! — отвечал Уленшпигель. — Молчаливый, брат его Людвиг, другие вожди, а равно и французы положили идти в глубь Франции на соединение с принцем Конде[190]. Так бы они спасли несчастную Бельгию и свободу совести. Но бог не захотел этого: немецкие рейтары и ландскнехты отказались идти дальше на том основании, что они-де присягали воевать с герцогом Альбой, но не с Францией. Напрасно принц убеждал их исполнить свой долг — в конце концов ему все же пришлось вывести их через Шампань и Лотарингию в Страсбург, а оттуда они возвратились в Германию. Как скоро наемники заартачились и ушли от принца, дела его сразу пошатнулись: король Французский[191], невзирая на договор с принцем, отказал ему в деньгах; королева Английская[192] пообещала принцу денежную помощь с условием, что он освободит Кале[193] со всею округой, но письма ее перехватили и передали кардиналу Лотарингскому, а кардинал, подделав подпись принца, послал ей отказ. Так, словно призраки от пенья петуха, рассеивается у нас на глазах славное войско, рассеиваются наши надежды. Но с нами бог, и если даже оплошает земля, то уж вода наверное не подведет. Да здравствует Гез!


32


   Однажды к Ламме и Уленшпигелю вся в слезах прибежала давешняя девица.
   — В Мелестее Спелле выпускает за деньги душегубов и воров, а ни в чем не повинных людей казнит, — сказала она. — Погиб и мой брат Михилькин! Ой, беда! Выслушайте меня и отомстите — ведь вы же мужчины! Это все наделал грязный и мерзкий развратник Питер де Роозе, растлитель малолетних. Ой, беда! Как-то вечером мой несчастный брат Михилькин и Питер де Роозе случайно сошлись в таверне Vaick[194], но не за одним столом — от Питера де Роозе все как от чумы.
   Брату моему противно было сидеть с ним в одной зале — он обозвал его распутной сволочью и велел убираться. А Питер де Роозе ему и говорит: «Брату продажной девки нос задирать негоже». И ведь соврал — никакая я не продажная, я гуляю только с теми, кто мне нравится.
   Тут Михилькин швырнул ему в морду кружкой с пивом, сказал, что он, мол, такой-сякой мерзкий распутник, врет и велел выкатываться, а не то, мол, он ему руку по локоть в рот засунет.
   Тот попробовал что-то сказать, но Михилькин привел свою угрозу в исполнение: стукнул его разочка два по зубам и, как Питер ни кусался, схватил его прямо за челюсть и вышвырнул на дорогу, и так Питер, нещадно избитый, и остался лежать на земле.
   А потом, когда он очнулся, ему скучно стало одному, и дошел он in't Vagevuur[195] — в дрянной, захудалый трактир — туда одни бедняки ходят. И там его голь перекатная и та сторонилась. И никто с ним не заговаривал, кроме сельчан, которые его не знали, да проходимцев, да дезертиров. А он еще ко всему задира, так что его и тут несколько раз молотить принимались.
   Когда в Мелестее прибыл с двумя сыщиками профос Спелле, Питер де Роозе стал бегать за ними, как собачонка, угощал их вином, мясом, доставлял им на свой счет всевозможные платные увеселения. Через то стал он их другом-приятелем и изо всех своих злых сил постарался напакостить тем, кого он ненавидел, а ненавидел он всех жителей Мелестее, но больше всех — моего бедного брата.
   С него-то он и начал. Лжесвидетели, корыстолюбивые мерзавцы, показали, что Михилькин еретик, что он говорил нехорошие слова о божьей матери и не раз в трактире Vaick поносил бога и святых, и что, мол, в сундуке у него спрятано флоринов триста — не меньше.
   О свидетелях шла худая молва, и все-таки Михилькина схватили, Спелле и его сыщики сочли улики достаточными для того; чтобы подвергнуть его пытке, и Михилькина подвесили на блоке к потолку, а к каждой ноге привязали гирю весом в пятьдесят фунтов.
   Он отрицал свою вину и говорил, что если есть в Мелестее жулик, паскудник, богохульник и развратник, так это, конечно, Питер де Роозе, а не он.
   Но Спелле ничего не желал слушать — он велел сыщикам подтянуть Михилькина к самому потолку, а потом с грузом на ногах рывком опустить. И сыщики так зверски с ним обошлись, что кожа у него на лодыжках лопнула, мускулы порвались, ступни болтались.
   И все-таки Михилькин сказал, что вины за собой не признает, — тогда Спелле велел его снова пытать, но намекнул, что если Михилькин даст ему сто флоринов, то он отпустит его на все четыре стороны.
   Михилькин сказал, что ему легче умереть.
   А жители Мелестее как узнали, что Михилькина схватили и теперь пытают, всем скопом явились для дачи свидетельских показаний, — это называется «свидетельство всех добрых людей общины». И стояли они на том, что Михилькин совсем не еретик — он-де каждое воскресенье ходит в церковь, по большим праздникам причащается, имя матери божьей поминает, лишь когда просит избавить его от напасти; он, мол, и про земных-то женщин никогда худого слова не сказал, а уж о царице-то небесной и подавно. А что лжесвидетели уверяют, будто он при них богохульствовал в таверне Vaick, так это, мол, все ложь и клевета.
   Михилькина отпустили, лжесвидетелей наказали, а Питера де Роозе профос Спелле притянул было к суду, но тот от него откупился сотней флоринов, и профос не подвергнул его ни допросу, ни пытке.
   Питер де Роозе побоялся, что оставшиеся у него деньги вновь привлекут к нему внимание Спелле, и бежал из Мелестее, а бедный мой брат Михилькин умер от антонова огня.
   Прежде он не хотел меня видеть, а перед смертью велел позвать и сказал, чтобы я боялась огня, горящего в моем теле, потому что он может ввергнуть меня в огонь адский. А я молча плакала — ведь огонь-то во мне и правда горит! Скончался Михилькин у меня на руках.
   — Ах! — воскликнула девица. — Кто отомстит профосу Спелле за смерть моего любимого, милого Михилькина, тот будет мой господин, а я ему буду вечная раба.