Затем Томас Утенхове пошел в церковь и за два rycksdaelder'а[176] подговорил священника немедленно повенчать Тильберта, сына Клааса, то есть Уленшпигеля, с Таннекин Питере, на что священник изъявил согласие и тут же получил мзду.
   Коротко говоря, Уленшпигель в сопровождении свидетелей и гостей проследовал в церковь и там обвенчался с Таннекин, такой миленькой, хорошенькой, полненькой и славненькой девушкой, что ему страх как захотелось куснуть ее похожие на два помидора щеки. И он ей в этом признался, добавив, что не решается только из благоговения перед ее дивной красой.
   Но девушка надула губки и сказала:
   — Оставьте меня! Ганс смотрит на вас таким взглядом, что, кажется, вот сейчас убьет.
   А девушка, завидовавшая ей, сказала Уленшпигелю:
   — Поищи другую. Разве ты не видишь, что она побаивается своего сердечного друга?
   Ламме, потирая руки, приговаривал:
   — На всех рот не разевай, негодник!
   И ликовал.
   Уленшпигель смирился и вместе со всеми направил свои стопы назад к усадьбе. Там он веселился, пел песни и пил за здоровье завистливой девицы. И, глядя на них, веселился Ганс, но не Таннекин и, уж конечно, не суженый завистливой девицы.
   В полдень, при ярком солнце, овеваемый свежим ветром, увитый зеленью и цветами, развернув знамена, под веселые звуки тамбуринов, свирелей, волынок и дудок тронулся свадебный поезд.
   А в лагере герцога был свой праздник. Разведчики и дозорные трубили тревогу, прибегали один за другим и докладывали:
   — Неприятель подходит! Мы слышали барабаны и трубы, видели знамена. Это сильный кавалерийский отряд — его дело заманить нас. Главные же силы расположены, вне всякого сомнения, дальше.
   Герцог без дальних размышлений приказал всем военачальникам приготовиться к бою и выслал разведку.
   И вдруг аркебузиры увидели, что прямо на них мчатся четыре повозки. В повозках мужчины и женщины плясали, бутылочки у них в руках так и ходили, дудки весело дудели, волынки гудели, свирели играли, барабаны гремели.
   Затем свадебный поезд остановился, навстречу ему, привлеченный шумом, вышел сам Альба и увидел в одной из четырех повозок новобрачную и рядом с ней украшенного цветами ее супруга Уленшпигеля, поселяне же и поселянки, спрыгнув с повозок, плясали и угощали солдат вином.
   Беззаботность поселян, певших и веселившихся, когда кругом шла война, привела герцога купно с его свитой в немалое изумление.
   А крестьяне между тем все вино роздали солдатам.
   А солдаты славили их и величали.
   Засим поселяне и поселянки под звуки тамбуринов, дудок и волынок беспрепятственно тронулись в путь.
   И солдаты, подгуляв, выпалили в их честь из аркебуз.
   А свадебный поезд прибыл в Маастрихт, и там Уленшпигель сговорился с тайными реформатами касательно того, как доставить в лодках флоту Молчаливого оружие и боевые припасы.
   И такие же переговоры вел он и в Ландене.
   И так, в крестьянской одежде, разъезжали они всюду.
   В конце концов герцог узнал об их хитрости. Про них сложили песню и послали герцогу, а припев у песенки был такой:

 
Альба, герцог дурачок!
Ты невесту не видал?

 
   И всякий раз, когда герцог допускал какой-нибудь промах, солдатня пела:

 
Герцог Альба вовсе спятил,
Как невесту увидал.

 



24


   Король Филипп между тем не находил себе места от тоски и от злобы. Болезненно честолюбивый, он молился о том, чтобы господь помог ему завоевать Англию, покорить Францию, захватить Милан, Геную, Венецию, стать владыкой морей и таким образом сосредоточить в своих руках власть над всею Европой.
   Но даже мысль о конечном торжестве не веселила его.
   Ему всегда было холодно. Ни вино, ни огонь в камине, где постоянно жгли душистое дерево, не согревали его. Он сидел в своем покое; заваленный таким количеством писем, что ими можно было наполнить сто бочек, все что-то писал; писал, мечтал о мировом господстве, каким обладали римские императоры, и задыхался от завистливой злобы к своему сыну дону Карлосу, которого он возненавидел с тех пор, как тот возымел желание сменить герцога Альбу в Нидерландах — без сомнения, для того чтобы там воцариться, как думал Филипп. То, что сын у него был некрасивый, уродливый, злой, бешеный и свирепый, еще усиливало его ненависть. Но он никому про это не говорил.
   Слуги не знали, кого им больше бояться: сына, стремительного, кровожадного, впивавшегося ногтями в тех, кто ему прислуживал, или же трусливого и вероломного отца, убивавшего чужими руками и, точно гиена, обожавшего трупы.
   У слуг мороз подирал по коже при виде того, как отец и сын кружили друг подле друга. Слуги поговаривали, что в Эскориале не в долгом времени будет покойник.
   И точно: не в долгом времени они узнали, что дон Карлос по обвинению в государственной измене брошен в темницу[177]. Еще им стало известно, что дон Карлос изнывает в тюрьме, что при попытке к бегству он, пролезая через решетку, поранил себе лицо и что мать его, Изабелла Французская[178], плачет не осушая глаз.
   Но король Филипп не плакал.
   Затем прошел слух, что дону Карлосу дали недозрелых фиг и что на другой же день он умер — уснул и не проснулся. Врачи сказали: как скоро он поел фиг, сердце у него перестало биться, все естественные отправления прекратились — он не мог ни плевать, ни блевать, ни что-либо извергать из своего тела. Живот у него вздулся, и наступила смерть.
   Король Филипп выстоял заупокойную обедню по доне Карлосе, велел похоронить его в часовне королевского дворца и положить надгробную плиту, но плакать он не плакал.
   А слуги сочинили принцу издевательскую эпитафию:

 
Здесь тот лежит, кто съел незрелых фиг
И, не болея, умер вмиг.
Aqui yaco quien, para decit verdad,
Murio sin enfermedad.

 
   А король Филипп бросал плотоядные взгляды на замужнюю женщину принцессу Эболи[179]. В конце концов она уступила его домогательствам.
   Изабелла Французская, о которой ходили слухи, что она поощряла дона Карлоса в его стремлении прибрать к рукам Нидерланды, зачахла от горя. Волосы у нее падали целыми прядями. Ее часто рвало, на руках и ногах у нее выпали ногти. И она умерла.
   И Филипп не плакал.
   У принца Эболи тоже выпали волосы. Он все грустил и охал. Потом и у него выпали ногти на руках и ногах.
   И король Филипп велел похоронить его.
   Он утешал вдову в ее горе, а сам не плакал.


25


   А тем временем в Дамме женщины и девушки пришли к Неле узнать, не желает ли она стать «майской невестой» и спрятаться в кустах с тем женихом, какого ей найдут, а то, мол, добавляли они не без зависти, нет в Дамме и во всей округе такого парня, который не хотел бы высватать такую всегда красивую, всегда свежую и сметливую девушку, как она, — это ей, дескать, мать-колдунья наворожила.
   — Передайте, голубушки, парням, которые за меня сватаются, — сказала Неле: — Сердце, мол, Неле не здесь — оно с тем, кто странствует ради освобождения отчего края. А что я, как вы говорите, не утратила свежести, так в том никакого колдовства нет, — я девушка здоровая, только и всего.
   — А все-таки с Катлиной дело нечисто, — возразили женщины.
   — Не верьте наветам злых людей, — сказала Неле. — Катлина — не колдунья. Судейские жгли паклю у нее на голове, и она повредилась в уме.
   При этих словах Катлина, примостившаяся в углу, затрясла головой и забормотала:
   — Уберите огонь! Мой милый Ганс вернется.
   На вопрос женщин, кто этот Ганс, Неле ответила так:
   — Это сын Клааса, мой молочный брат. С тех пор как господь посетил ее, ей все кажется, что она его потеряла.
   Сердобольные женщины дали Катлине немного денег. А она стала показывать новенькие монетки кому-то невидимому и все приговаривала:
   — Я теперь богата — ишь как блестит серебро! Приходи, мой милый Ганс, я заплачу тебе за твою любовь!
   А когда женщины ушли, Неле долго плакала в опустевшей лачуге. И думала она о том, что Уленшпигель скитается в далеких краях, а она должна сидеть дома, думала о том, что Катлина все просит: «Уберите огонь!» — и хватается за грудь как бы в знак того, что в голове у нее и во всем теле пышет пламя безумия.
   А между тем в кустах схоронились «майский жених» с «майской невестой».
   Тот или та, кому посчастливится найти их, должны стать королем или же королевой праздника.
   Неле услыхала радостные крики парней и девушек, раздавшиеся в то мгновенье, когда «майская невеста» была найдена в глухом овраге.
   И, вспомнив о той счастливой поре, когда «майскую невесту» искала она с Уленшпигелем, Неле снова заплакала.


26


   Между тем Ламме и Уленшпигель ехали, обняв ногами своих ослов.
   — Послушай, Ламме, — заговорил Уленшпигель, — нидерландское дворянство из зависти к принцу Оранскому изменило делу конфедератов, изменило священному союзу — благородному этому соглашению, заключенному для спасения отчего края. Эгмонт и Горн тоже оказались предателями, но это им не помогло. Бредероде умер — стало быть, войну вести некому, кроме бедного люда Брабанта и Фландрии, а бедному люду нужны честные вожди, чтобы было за кем идти. Да, сын мой, и еще прими в соображение острова, Зеландские острова, да Северную Голландию, которой правит принц[180], а еще дальше, на море, графства Эмден и Восточную Фрисландию — там граф Эдзар.
   — Ох-ох-ох! — отозвался Ламме. — Ходим мы между петлей, колесом и костром, алчем и жаждем, а надежды на отдыха как видно, никакой.
   — Это еще только начало, — заметил Уленшпигель. — Согласись, что для нас с тобой настало раздолье: мы убиваем наших врагов, издеваемся над ними, кошельки наши туго набиты флоринами, еды, пива, вина и водки у нас вдосталь. Чего тебе еще, перина ты этакая? Не продать ли ослов и не купить ли коней?
   — Сын мой, — возразил Ламме, — рысь коня тяжеловата для человека моего телосложения.
   — Все крестьяне ездят на таких вот животинах, — ну и ты езди, — молвил Уленшпигель, — и никому не придет в голову над тобой потешаться: все одно к одному — ты и одет по-крестьянски, и у тебя копье, а не меч.
   — Сын мой, — спросил Ламме, — а ты уверен, что наши пропуски не подведут нас в маленьких городках?
   — А у меня есть еще брачное свидетельство с огромной, красного сургуча церковной печатью на двух пергаментных хвостиках и свидетельства об исповеди, — отвечал Уленшпигель. — Люди, у которых столько всяких бумаг, не могут вызвать подозрений ни у солдатни, ни у герцогских сыщиков. А черные четки, которыми мы торгуем? Мы с тобой рейтары, — ты фламандец, я немец, — странствуем по особому распоряжению герцога, торгуем святынями и через то обращаем еретиков в святую католическую веру. Под таким благовидным предлогом мы проникнем всюду — и к вельможам, и к жирным аббатам. И жирные аббаты окажут нам свое елейное гостеприимство. И мы выведаем их тайны. Оближи губки, мой милый друг!
   — Сын мой, мы с тобой исполняем обязанности лазутчиков, — заключил Ламме.
   — Таково право и таков закон войны, — заметил Уленшпигель.
   — Если случай с тремя проповедниками выйдет наружу, мы пропали, — сказал Ламме.
   Вместо ответа Уленшпигель запел:

 
Жить — вот призыв мои боевой,
Под солнцем жить — всего дороже!
Я защищен двойною кожей:
Своей природной и стальной.

 
   Но Ламме продолжал сетовать:
   — У меня кожа нежная; до нее только чуть дотронуться кинжалом — и уже дыра. Лучше бы нам заняться каким-нибудь полезным ремеслом, чем скитаться по горам и долам и угождать вельможам, которые носят бархатные штаны и едят ортоланов на золоченых столах. Нам — колотушки, всякие страхи, стычки, дождь, град, снег, постный страннический суп. А им — сосисочки, жирные каплуны, аппетитно пахнущие дрозды, сочные пулярки.
   — У тебя слюнки текут, милый друг, — заметил Уленшпигель.
   — Где вы, свежий хлеб, поджаристые koekebakk'и, дивный крем? Где ты, моя жена?
   — Пепел бьет о мою грудь и влечет в бой, — молвил Уленшпигель. — Ты же, кроткий агнец, не должен мстить ни за смерть родителей, ни за горе твоих близких, ни за свою бедность. Так вот, если тяготы походной жизни тебя пугают; предоставь мне одному идти, куда меня призывает мой долг.
   — Одному? — переспросил Ламме и осадил осла, а осел, не долго думая, потянулся к репейнику, росшему тут в изобилии.
   Осел Уленшпигеля тоже остановился и тоже начал жевать.
   — Одному? — повторил Ламме. — Если ты оставишь меня одного, то это будет неслыханная жестокость. Потерять жену, а потом еще и друга? Нет, это немыслимо. Я больше не буду роптать, обещаю тебе. И если понадобится — тут он гордо поднял голову, — я тоже пойду туда, где свищут пули, да, пойду! И туда, где звенят мечи, да, и туда! И встречусь лицом к лицу с волчьей стаей кровожадных рубак. И когда я, смертельно раненный, упаду, истекая кровью, к твоим ногам, то похорони меня, а если встретишь мою жену, то скажи ей, что жить на этом свете без любви я не мог и оттого погиб. Нет, сын мой Уленшпигель, расстаться с тобою свыше моих сил!
   И тут Ламме заплакал. И Уленшпигель был тронут этим проявлением кроткого мужества.


27


   Герцог Альба между тем разделил свою армию на две и одну из них двинул к герцогству Люксембургскому, а другую — к маркизату Намюрскому.
   — Тут какая-нибудь военная хитрость, мне, однако ж, непонятная, — заметил Уленшпигель. — Ну да это не меняет дела — мы с тобой будем неуклонно продвигаться к Маастрихту.
   Когда же они берегом Мааса подъезжали к городу, от Ламме не укрылось, что Уленшпигель внимательно разглядывает все суда на реке, а немного погодя Уленшпигель остановился перед баркой, на носу которой была изображена сирена. Сирена же эта держала в руках щит, на черном фоне коего выступали золотые буквы Г.И.Х., то есть начальные буквы слов: Господь Иисус Христос.
   Уленшпигель сделал знак Ламме остановиться, а сам весело запел жаворонком.
   На палубу вышел какой-то человек и запел петухом — тогда Уленшпигель заревел по-ослиному и показал на толпу, сновавшую по набережной, на что незнакомец ответил ему столь же несносным для ушей ослиным ревом. Вслед за тем ослы Уленшпигеля и Ламме, поставив уши торчком, затянули родную песню.
   Мимо проходили женщины, проезжали мужчины верхом на лошадях, тянувших суда вдоль берега, и Уленшпигель сказал Ламме:
   — Судовщик смеется над нами и над нашими животинами. Что, если мы нападем на его барку?
   — Пусть лучше он сюда причалит, — возразил Ламме.
   В их разговор встряла какая-то женщина:
   — Если вы не хотите вернуться со сломанными руками, перебитыми ногами и с разбитой мордой, то не мешайте Пиру Силачу реветь.
   — И-а, и-а, и-а! — ревел судовщик.
   — Пусть себе распевает, — сказала женщина. — Недавно он у нас на глазах поднял тележку с огромными пивными бочками и остановил за колеса другую, которую тащил тяжеловоз. А вон там, — женщина показала на таверну «Blauwe Toren» («Голубая Башня»), — он бросил нож и за двенадцать шагов пробил дубовую бочку в двенадцать дюймов толщиной.
   — И-а, и-а, и-а! — ревел судовщик.
   А в это время на палубу выскочил мальчишка лет двенадцати и подтянул ему.
   Уленшпигель же обратился к женщине с такими словами:
   — Чихали мы на твоего Пира Силача! Мы посильней его будем. Мой друг Ламме двоих таких, как он, съест и даже не икнет.
   — Что ты говоришь, сын мой? — вмешался Ламме.
   — Сущую правду, — возразил Уленшпигель, — не перечь мне из скромности. Да, добрые люди, вы, бабочки, и вы, мастеровые, сейчас вы увидите, как он будет орудовать кулаками и как он сотрет в порошок знаменитого Пира Силача.
   — Замолчи! — взмолился Ламме.
   — Ты славишься своей силой, — продолжал Уленшпигель, — не к чему прибедняться.
   — И-а! — ревел судовщик.
   — И-а! — ревел мальчуган.
   Неожиданно Уленшпигель снова, весьма приятно для слуха, запел жаворонком, так что прохожие, и мужчины и женщины, а равно и мастеровые, пришли в восторг и пристали к нему с вопросами, где он научился такому дивному пению.
   — В раю — я ведь прямо оттуда, — отвечал Уленшпигель и, обратившись к судовщику, который ревел не переставая и в насмешку показывал на него пальцем, крикнул:
   — Что ж ты, обормот, торчишь на своем суденышке? Ты бы на сушу ступил да тут бы и посмеялся над нами и над нашими осликами. Что, брат, кишка тонка?
   — Что, брат, кишка тонка? — подхватил Ламме.
   — И-а, и-а! — ревел судовщик. — Господа ослиные ослы, пожалуйте на мое судно!
   — Во всем подражай мне, — шепнул Уленшпигель Ламме и снова обратился к судовщику: — Ты — Пир Силач, ну а я — Тиль Уленшпигель, а вот это наши ослы Иеф и Ян, и ревут они лучше тебя, потому что у них это выходит естественно. А к тебе на твое утлое суденышко мы не пойдем. Твоя посудина, как все равно корыто, пляшет от самой легкой зыби, да и плавает-то она бочком, по-крабьи.
   — Во, во, по-крабьи! — подхватил Ламме.
   Тут судовщик обратился к нему:
   — А ты что бормочешь, шматок сала?
   Ламме обозлился.
   — Ты дурной христианин, коли хватает у тебя совести колоть мне глаза моим недугом! — крикнул он. — Да будет тебе известно, что это сало благоприобретенное, от хорошего питания, а ты, ржавый гвоздь, всю жизнь пробавлялся тухлыми селедками, свечными фитилями да рыбьей чешуей, о чем свидетельствует твой скелет, просвечивающий в дырки на штанах.
   — Ух, и сцепятся же они сейчас — только пух полетит! — предвкушая удовольствие, говорили прохожие и мастеровые.
   — И-а, и-а! — ревел судовщик.
   Ламме надумал слезть с осла, набрать камней и начать обстреливать судовщика.
   — Камнями не бросайся, — сказал ему Уленшпигель.
   Судовщик что-то сказал на ухо мальчишке, иакавшему рядом с ним на палубе. Тот отвязал шлюпку и, ловко орудуя багром, направился к берегу. Подъехав на близкое расстояние, он приосанился и сказал:
   — Мой baes спрашивает, осмелитесь ли вы явиться к нему на судно и переведаться с ним кулаками и пинками. А мужчины и женщины будут свидетелями.
   — Мы ничего не имеем против, — с достоинством отвечал Уленшпигель.
   — Мы принимаем вызова — необыкновенно гордо сказал Ламме.
   Был полдень. Плотинщики, мостовщики, судостроители, их жены, принесшие мужьям еду, дети, пришедшие посмотреть, как отцы их будут подкрепляться бобами и вареным мясом, — все, сгрудившись на набережной, хохотали, хлопали в ладоши при мысли о предстоящем сражении и тешили себя надеждой, что кому-нибудь из воителей проломят башку, а кто-нибудь всем на потеху шлепнется в воду.
   — Сын мой, — тихо сказал Ламме, — он бросит нас в воду!
   — Небось не бросит, — отвечал Уленшпигель.
   — Толстяк струсил, — говорили мастеровые.
   Ламме, все еще сидевший на осле, обернулся и сердито посмотрел на них, но они загоготали.
   — Едем к нему, — объявил Ламме, — сейчас они увидят, какой я трус.
   При этих словах гогот усилился.
   — Едем к нему, — сказал Уленшпигель.
   Сойдя со своих серых, они бросили поводья мальчугану, а тот ласково потрепал осликов и повел их к кустам репейника.
   Уленшпигель взял в руки багор и, как скоро Ламме вошел в шлюпку, направил ее к барке, а приблизившись вплотную, вслед за вспотевшим, отдувавшимся Ламме влез по веревке на палубу.
   На палубе Уленшпигель нагнулся, будто для того, чтобы завязать башмак, а сам в это время что-то прошептал судовщику, судовщик же усмехнулся и посмотрел на Ламме. Затем он с налету осыпал его бранью, обозвал негодяем, заплывшим жиром от сидения по тюрьмам, papeter'ом[181], обжорой и спросил:
   — Сколько бочек ворвани выйдет из тебя, рыба-кит, если тебе жилу открыть?
   Тут Ламме, не говоря худого слова, ринулся на него как разъяренный бык, повалил на пол и давай молотить, однако судовщик сильной боли не испытывал, оттого что мускулы у Ламме были дряблые. Судовщик сопротивлялся только для вида, Уленшпигель же приговаривал:
   — Выставишь ты нам, мошенник, вина!
   Прохожие и мастеровые, следившие с берега за ходом сражения, говорили:
   — Кто бы мог подумать, что этот толстяк такой горячий?
   Все рукоплескали Ламме, и это его пуще раззадоривало. А судовщик только прикрывал лицо. Вдруг у всех на глазах Ламме уперся Пиру Силачу коленом в грудь и, одной рукой схватив его за горло, другою замахнулся.
   — Проси пощады, — в бешенстве крикнул он, — а не то я тобой вышибу дно твоего корыта!
   Судовщик захрипел в знак того, что не может говорить, в попросил пощады движением руки.
   Тогда Ламме великодушно поднял противника, а тот, ставши на ноги, повернулся спиной к зрителям и показал Уленшпигелю язык, Уленшпигель же покатывался со смеху, глядя, как Ламме, гордо встряхивая пером на шляпе, величественно расхаживает по палубе.
   А мужчины, женщины, мальчишки и девчонки, столпившиеся на берегу, изо всех сил хлопали в ладоши и кричали:
   — Да здравствует победитель Пира Силача! Вот это здоровяк! Видели, ка-к он его кулаками? Видели, как он ему головой в живот наподдал, а тот — бряк? Теперь будут пить мировую. Вон уж Пир Силач с вином в колбасой вылезает из трюма.
   И точно: Пир Силач принес два стакана и большущую кружку белого маасского вина. И они с Ламме выпили мировую. И Ламме, в восторге от своей победы, от вина и от колбасы, обратился к Пиру Силачу, и, показав на густой черный дым, валивший из судовой трубы, спросил, что за жаркое готовится в трюме.
   — Там у меня боевая кухня, — усмехаясь, отвечал Пир Силач.
   Мастеровые, женщины и ребятишки разошлись — кто на работу, кто по домам, и стоустая молва затрубила, что какой-то толстяк, приехавший на осле с юным богомольцем тоже верхом на осле, оказался сильнее Самсона и что с ним-де лучше не связываться.
   Ламме пил и свысока поглядывал на Пира.
   Вдруг судовщик сказал:
   — Ваши ослы соскучились.
   Подведя судно к берегу, он ступил на сушу, схватил одного осла за ноги, понес его, как Иисус Христос ягненка, и доставил на палубу. Затем он то же самое проделал с другим ослом и, нимало не запыхавшись, предложил:
   — Выпьем!
   Мальчик прыгнул на палубу.
   И они выпили. Ламме сам на себя дивился: он ли это поколотил ражего детину, и теперь он лишь украдкой, отнюдь не победоносно, поглядывал на него и думал: а что, если судовщику припадет охота схватить его, как только что осла, и, отмщая за позор, швырнуть в Маас?
   Судовщик, однако ж, с веселой улыбкой потчевал его, и Ламме, расхрабрившись, снова устремил на него самоуверенный и горделивый взор.
   А судовщик и Уленшпигель хохотали.
   Ослов между тем волновала новая для них почва под ногами — почва отнюдь не твердая, и они понурили головы, опустили уши и от страха не могли даже пить. Судовщик принес им по торбе с овсом, который он сам купил для тащивших его барку лошадей, чтобы погонщики не взяли с него лишнего.
   Увидев торбы, ослы громко прочли благодарственную молитву, но на палубу взирали с тоской и от страха поскользнуться не смели пошевелить копытом.
   Наконец судовщик сказал Ламме и Уленшпигелю:
   — Сойдем в кухню!
   — Но ведь это же боевая кухня! — с тревогой заметил Ламме.
   — Да, боевая, но ты, мой победитель, можешь спуститься туда безбоязненно.
   — А я и не боюсь, я следом за тобой, — объявил Ламме.
   Мальчик стал у руля.
   Спустившись, они увидели мешки с зерном, бобами, горохом, морковью и прочими овощами.
   Судовщик отворил дверь в маленькую кухню и сказал:
   — Как вы есть люди храбрые, знаете пение вольной пташки — жаворонка, и боевой клич петуха, и рев смирного труженика-осла, то я вам покажу мою боевую кухню. Вот такую маленькую кузницу вы найдете почти на всех маасских судах. Она никому не может внушить подозрения — на корабле непременно должна быть кузня для починки железных частей, но не у всякого есть такие прекрасные овощи.