— Души нельзя оскорблять, хотя бы то были души палачей, — заметила Неле и, подбрасывая на пальце огонек, обратилась к нему: — Огонек, милый огонек, что нового в стране душ? Чем они там занимаются? Едят ли, пьют ли, хоть у них и нет ртов? У тебя ведь нет рта, славный ты мой огонек! Верно, они принимают человеческий облик лишь в благословенном раю?
   — Что ты теряешь время с унылым этим огоньком, у которого нет ни ушей, чтобы слышать тебя, ни уст, чтобы тебе ответить? — спросил Уленшпигель.
   Неле, однако ж, не обращала на него внимания.
   — Огонек, ответь мне пляской! — говорила она. — Я трижды обращусь к тебе с вопросом: первый раз во имя господа бога, второй раз во имя пресвятой богородицы и третий раз во имя духов стихий, посредников меж богом и людьми.
   Так она и сделала, и огонек три раза подпрыгнул.
   Тогда Неле сказала Уленшпигелю:
   — Разденься! И я тоже разденусь. Вот серебряная коробочка со снадобьем, навевающим сонные грезы.
   — Раздеваться так раздеваться, — проговорил Уленшпигель.
   Раздевшись и умастившись волшебным снадобьем, они легли рядышком на траву.
   Жалобно кричали чайки. Тучу время от времени прорезала молния, вслед за тем глухо рокотал гром. Меж облаков выглядывали золотые рожки полумесяца. Блуждающие огоньки Уленшпигеля и Неле вместе с другими огоньками резвились на лугу.
   Внезапно Неле и Уленшпигеля схватила громадная рука великанши и давай подбрасывать их, как мячики, давай ловить, сталкивать, тискать, бросать в лужицы меж холмами и, опутанных водорослями, вытаскивать на свет божий. Затем, все так же кувыркая их в воздухе, великанша пошла вперед и громко запела, спугивая чаек на островах:

 
Прочесть желая знаки,
Которые храним,
Вы щуритесь во мраке,
А мрак неодолим.
Где знаки роковые,
Чей смысл всего темней?
Их к мировой стихии
Прибили семь гвоздей.

 
   И точно: Уленшпигель и Неле увидели на траве, в воздухе и в небе семь светлых скрижалей, прибитых семью огненными гвоздями. На скрижалях было начертано:

 
Зерно среди навоза проросло,
И Семь — добро, хоть Семь — подчас и зло;
Алмаз от угля черного рожден,
Учитель глуп, а ученик умен,
И Семь — добро, хоть Семь — подчас и зло.

 
   Так шла великанша, а за нею двигались все блуждающие огни, стрекотавшие, как кузнечики:

 
Вот папа пап и царь царей,
Ему сам Цезарь подчинен,
Смотри, узри, уразумей —
Из деревяшки сделан он.

 
   Неожиданно великанша преобразилась — похудела, стала еще выше и суровее. В одной руке она держала скипетр, в другой — меч. Имя ей было — Гордыня.
   Швырнув Неле и Уленшпигеля наземь, она сказала:
   — Я богиня.
   Но вот рядом с нею появилась верхом на козе багроволицая, быстроглазая девка в расстегнутом платье, с голой грудью. Имя ей было Похоть. Затем появились старая еврейка, подбиравшая яичную скорлупу, — имя ей было Скупость, — и прожорливый, обжорливый монах, пожиравший, колбасу, уплетавший сосиски, все время жевавший, как свинья, на которой он ехал верхом, — то было Чревоугодие. За ним, еле передвигая ноги, бледная, одутловатая, с угасшим взором, тащилась Лень, а ее уколами своего жала подгонял Гнев, Лень стонала от боли и, обливаясь слезами, в изнеможении падала на колени. За ними ползла тощая Зависть со змеиною головою, со щучьими зубами и кусала Лень за то, что она чересчур благодушна, Гнев — за то, что он слишком порывист, Чревоугодие — за то, что оно чересчур раздобрело, Похоть — за то, что она чересчур румяна, Скупость — за собирание скорлупы. Гордыню — за то, что на ней пурпуровая мантия и корона. А вокруг танцевали блуждающие огоньки. И наконец огоньки заговорили плачущими мужскими, женскими, девичьими и детскими голосами:
   — Гордыня, мать честолюбия, и ты. Гнев, источник жестокости! Вы убивали нас на полях сражений, в темницах и в застенках — убивали только для того, чтобы удержать свои скипетры и короны! Ты, Зависть, умертвила в зародыше много благородных, драгоценных мыслей; мы — души замученных мыслителей. Ты, Скупость, обращала в золото кровь несчастного народа; мы — души твоих жертв. Ты, Похоть, подруга и сестра Убийства, породившая Нерона, Мессалину[260] и испанского короля Филиппа, ты покупаешь добродетель и оплачиваешь подкуп; мы — души погибших. Вы же, Лень и Чревоугодие, загрязняете землю, вас надо вымести, как сор; мы — души погибших.
   Но тут послышался чей-то голос:

 
Алмаз из угля черного рожден,
И плох знак «Семь», хоть он же и хорош,
Учитель глуп, а ученик умен;
Скажи, блоха, скажи, бродяга-вошь,
Где нынче уголь и золу найдешь?

 
   А блуждающие огни продолжали:
   — Мы — пламя, мы — воздаяние за слезы, за горе народное; воздаяние господам, охотившимся в своих поместьях на человеческую дичь; воздаяние за бессмысленные сражения, за кровь, пролитую в темницах, за сожженных мужчин, за женщин и девушек, зарытых в землю живьем; воздаяние за всю прошлую жизнь, закованную в железы и обагренную кровью. Мы — пламя, мы — души усопших.
   При этих словах Семеро превратились в деревянные статуи, не утратив, однако, прежнего своего облика.
   И чей-то голос сказал:
   — Уленшпигель, сожги дерево!
   И Уленшпигель обратился к блуждающим огням.
   — Вы — пламя, — сказал он, — так делайте же свое дело!
   И блуждающие огни обступили Семерых, и те загорелись и превратились в пепел.
   И потекла река крови.
   Из пепла возникло семь других образов. Один из них сказал:
   — Прежде мне имя было — Гордыня, а теперь я зовусь — Благородная гордость.
   Потом заговорили другие, и Уленшпигель и Неле узнали, что Скупость преобразилась в Бережливость, Гнев — в Живость, Чревоугодие — в Аппетит, Зависть — в Соревнование, Лень — в Мечту поэтов и мудрецов. А Похоть, только что сидевшая на козе, превратилась в красавицу, имя которой было Любовь.
   И блуждающие огни стали водить вокруг них веселый хоровод.
   И тогда Уленшпигель и Неле услыхали многоголосый хор невидимых мужчин и женщин, и голоса то были насмешливые и звонкие, как колокольчики:

 
Когда в бескрайний мир придет
Власть обращенной Седмерицы,
Поднимет голову народ,
И в мире счастье воцарится.

 
   И Уленшпигель сказал:
   — Духи глумятся над нами.
   А чья-то сильная рука схватила Неле и швырнула в пространство.
   А духи пели:

 
В час, когда север
Поцелует запад,
Придет конец разрухе.
Пояс ищи.

 
   — Горе мне с вами! — сказал Уленшпигель. — Север, запад, пояс… Ничего у вас, духи, нельзя понять.
   А духи снова запели насмешливыми голосами:

 
Север — Нидерланды,
Бельгия — запад;
Пояс — дружба,
Пояс — союз.

 
   — А вы, духи, совсем не так глупы, — заметил Уленшпигель.
   А духи снова запели насмешливыми голосами:

 
Свяжет этот пояс
Нидерланды с Бельгией,
Доброй дружбой будет,
Славным союзом.

 

 
Met raedt
En daedt;
Met doodt
En bloodt.

 

 
Союзом деянья
И слова,
Скрепленным смертью
И кровью.
Так бы и было,
Когда бы не Шельда[261],
Эх, бедняга, когда бы не Шельда.

 
   — Ох, ох, ох! — вздохнул Уленшпигель. — Стало быть, такова наша горькая участь: слезы людей и насмешки судьбы.
   Духи насмешливо повторили:

 
Скрепленным смертью
И кровью,
Когда бы не Шельда.

 
   И тут чья-то сильная рука схватила Уленшпигеля и швырнула в пространство.


10


   Когда Неле упала и протерла глаза, то она уже ничего не увидела, кроме солнца, встававшего в золотистом тумане, травы, тоже залитой золотом, и спящих чаек, оперение которых желтил солнечный луч. Но чайки скоро проснулись.
   Устыдившись своей наготы, Неле быстро оделась и прикрыла Уленшпигеля. Она стала его трясти, но он лежал неподвижно, как мертвый. Ужас объял ее.
   — Неужели я отравила моего любимого волшебным снадобьем? — воскликнула она. — Тогда мне лучше не жить на свете! Тиль! Тиль, проснись! Он холоден, как мрамор!
   Уленшпигель не просыпался.
   Он спал ночь, день и еще одну ночь. Неле, обезумев от горя, бодрствовала над любимым своим Уленшпигелем.
   Утром Неле услышала звон колокольчика и увидела шедшего с лопатой крестьянина. За ним шли со свечами бургомистра двое старшин, священник из села Ставениссе и псаломщик, державший над ним зонтик.
   Направлялись они, по их словам, соборовать доблестного Якобсена, который страха ради примкнул было к Гезам, но, как скоро опасность миновала, вернулся умирать в лоно святой римско-католической церкви.
   Они остановились возле плачущей Неле и распростертого на траве Уленшпигеля, которого Неле прикрыла его одеждой. Неле опустилась на колени.
   — Что ты делаешь возле мертвого тела, девушка? — спросил бургомистр.
   — Молюсь за моего милого, — его убило молнией, — боясь поднять на бургомистра глаза, отвечала Неле. — Теперь я осталась одна в целом свете и тоже хочу умереть.
   — Слава богу! Гез Уленшпигель умер! — задохнувшись от радости, воскликнул священник. — Рой скорее могилу, мужик, только перед тем как опускать его, не забудь снять с него одежду.
   — Нет, нет! — крикнула Неле и встала с колен. — Не снимайте с него одежду — ему будет холодно под землей!
   — Рой могилу! — приказал священник крестьянину с лопатой.
   — Ну что ж! — давая волю слезам, сказала Неле. — Червей здесь быть не может: почва песчаная; в ней много извести, и мой любимый останется невредим и прекрасен.
   И тут она, как безумная, припала к Уленшпигелю и, рыдая, покрыла поцелуями и омочила слезами его тело.
   Бургомистр, старшины и крестьянин преисполнились к ней сострадания, а священник с восторгом повторял:
   — Слава богу! Великий Гез умер!
   Крестьянин вырыл могилу, положил туда Уленшпигеля и засыпал песком.
   А священник стал читать над могилой заупокойную молитву. Все опустились на колени.
   Неожиданно песок зашевелился, и из него, чихая и мотая головой, вылез Уленшпигель и схватил священника за горло.
   — Инквизитор! — крикнул он. — Ты живьем закопал меня в землю, когда я спал. Где Неле? Ты и ее закопал? Кто ты такой?
   — Боже праведный! Великий Гез воскрес! — возопил священник и пустился бежать, как заяц.
   Неле приблизилась к Уленшпигелю.
   — Поцелуй меня, моя ненаглядная! — сказал он.
   Затем он посмотрел вокруг: крестьянин и псаломщик, побросав лопату, свечи и зонтик, улепетнули вслед за священником, а бургомистр и старшины, заткнув от страха уши, охали, лежа на траве.
   Уленшпигель подошел и встряхнул их.
   — Никому не удастся похоронить Уленшпигеля, дух нашей матери-Фландрии, и Неле, сердце ее! — сказал он. — Фландрия тоже может уснуть, но умереть она никогда не умрет! Пойдем, Неле!
   И он ушел с Неле, распевая десятую свою песенку, но когда он спел последнюю, — этого не знает никто.