Палач исполнил приказание.
   — А где деньги? — спросил судья.
   — Этого король не узнает, — отвечал рыбник.
   — Жгите его свечами, — приказал судья. — Поближе, поближе к огню!
   Палач исполнил приказ, а рыбник закричал:
   — Я ничего больше не скажу! Я и так много наговорил, и вы меня сожжете. Я не колдун — зачем вы подвигаете меня к огню? И так ноги у меня в ожогах, в крови! Я ничего не скажу. Зачем еще ближе? Ноги у меня все в крови, говорят вам, в крови! Эти сапоги из раскаленного железа. Деньги? Это мои единственные друзья на всем свете… Ну хорошо… Только не надо огня! Деньги у меня в погребе, в Рамскапеле, в сундуке… Не отнимайте их у меня! Помилосердствуйте и пощадите, господа судьи! Убери свечи, проклятый палач!.. А он еще сильнее стал жечь… Деньги в сундуке с двойным дном, завернуты в шерстяную ткань, чтобы не слышно было звяканья, если кто-нибудь тряхнет сундук. Ну теперь я все сказал. Отведите меня от огня!
   Его отвели от огня, и он злобно усмехнулся.
   Судья спросил, чему он смеется.
   — От радости, что больше не жжет, — отвечал рыбник.
   Судья задал ему вопрос:
   — Тебя никто не просил показать твою вафельницу с зубьями?
   Рыбник же ему на это ответил так:
   — У других точно такие же, только в моей дырочки, куда я ввинчивал железные зубья. На рассвете я их вынимал. Крестьяне охотней покупали вафли у меня, чем у других продавцов. Они их называют waefels met brabandsche knoopen (вафли с брабантскими пуговочками): когда зубьев нет, то от пустых углублений на вафлях остаются кружочки, похожие на пуговочки.
   А судья ему опять:
   — Когда ты нападал на несчастные жертвы?
   — И днем и ночью. Днем я со своей вафельницей обходил дюны, выходил на большие дороги и подстерегал прохожих, а уж по субботам всегда караулил, потому что в Брюгге большой базар в этот день. Если мимо меня шагал крестьянин и вид у него был мрачный, я его не трогал: коли крестьянин закручинился, значит, в кошельке у него отлив. Если же я видел веселого путника, то шел за ним по пятам, неожиданно бросался на него сзади, прокусывал затылок и отбирал кошелек. И так я грабил не только в дюнах, а и на всех дорогах и тропах.
   Тут судья сказал ему:
   — Кайся и молись богу.
   Но рыбник стал богохульствовать:
   — Таким меня господь бог сотворил. Я не по своей воле так поступал — во мне говорила природа. Тигры свирепые, вы наказываете меня несправедливо! Не сжигайте меня — я не по своей воле так поступал! Сжальтесь надо мной — я беден и стар. Я все равно умру от ран. Не сжигайте меня!
   Его привели под липу возле Vierschare, чтобы при народе объявить ему приговор.
   И, как страшный злодей, разбойник и богохульник, он был приговорен к просверлению языка каленым железом, к отсечению правой руки и к сожжению на медленном огне у ворот ратуши.
   А Тория кричала:
   — Правосудие свершилось, он заплатит за все!
   А народ кричал:
   — Lang leven de Heeren van de Wet! (Да здравствуют господа судьи!)
   Рыбника отвели в тюрьму, и там ему дали мяса и вина. И рыбник обрадовался, — по его словам, он никогда еще так сладко не ел и не пил; король, мол, заберет себе все его достояние и потому может позволить себе роскошь в первый и последний раз угостить его на славу.
   И, говоря это, рыбник горьким смехом смеялся.
   Наутро его чуть свет вывели на казнь, и, увидев Уленшпигеля возле костра, он показал на него и крикнул:
   — Его тоже надо казнить, как убийцу старика! Назад тому десять лет он тут, в Дамме, бросил меня в канал за то, что я донес на его отца. А донес я как верноподданный его католического величества.
   С колокольни Собора богоматери плыл похоронный звон.
   — Это и по тебе звон, — сказал Уленшпигелю рыбник, — тебя повесят, потому что ты убийца!
   — Лжет рыбник! — кричал весь народ. — Лжет лиходей, душегуб!
   А Тория, метнув в него камень и поранив ему лоб, кричала как безумная:
   — Если б он тебя утопил, ты бы, кровопийца, не загрыз мою доченьку!
   Уленшпигель ничего не говорил.
   — Кто видел, как он бросал рыбника в воду? — спросил Ламме.
   Уленшпигель молчал.
   — Никто не видел! — кричал народ. — Лжет злодей!
   — Нет, не лгу! — завопил рыбник. — Я его молил о прощении, а он меня все-таки швырнул, и спасся я только потому, что уцепился за шлюпку, причаленную к берегу. Я вымок, весь дрожал и еле добрался до убогого моего жилья. Я схватил горячку, ходить за мной было некому, и я чуть не умер.
   — Лжешь! — сказал Ламме. — Никто этого не видел.
   — Никто, никто не видел! — подхватила Тория. — В огонь его, злодея! Перед смертью ему понадобилась еще одна невинная жертва! Пусть за все заплатит! Он лжет! Если ты и швырнул его в воду, Уленшпигель, все равно не признавайся. Свидетелей нет. Пусть заплатит за все на медленном огне, под калеными щипцами!
   — Ты покушался на его жизнь? — обратился к Уленшпигелю с вопросом судья.
   Уленшпигель же ему ответил так:
   — Я бросил в воду доносчика — убийцу Клааса. Пепел отца моего бился о мою грудь.
   — Сознался! — крикнул рыбник. — Его тоже казнят! Где виселица? Я хочу посмотреть. Где палач с мечом правосудия? Это по тебе похоронный звон, оттого что ты, негодяй, покушался на жизнь старика!
   На это ему Уленшпигель сказал:
   — Да, я хотел тебя уничтожить и швырнуть в воду — пепел бился о мою грудь.
   А женщины из толпы кричали:
   — Зачем ты сознаешься, Уленшпигель? Ведь никто этого не видел! Теперь тебя тоже казнят.
   А рыбник заливался злорадным смехом, подпрыгивал и шевелил связанными руками, обмотанными окровавленным тряпьем.
   — Его казнят! — кричал рыбник. — Он перейдет из здешнего мира в ад с веревкой на шее, как бродяга, как вор и разбойник. Его казнят — бог его накажет.
   — Нет, его не казнят, — объявил судья. — По фландрским законам убийство, совершенное десять лет тому назад, не карается. Уленшпигель учинил злое дело, но из любви к отцу. К суду его не привлекут.
   — Да здравствует закон! — крикнул весь народ. — Lang leven de wet!
   С колокольни Собора богоматери плыл похоронный звон. И тут осужденный заскрежетал зубами, понурил голову и уронил первую слезу.
   И тогда ему отрубили правую руку, язык просверлили каленым железом, а затем он был сожжен на медленном огне у ворот ратуши.
   Перед смертью он крикнул:
   — Не достанутся королю мои денежки! Я солгал!.. Я еще вернусь к вам, свирепые тигры, и загрызу вас!
   А Тория кричала:
   — Час расплаты настал! Час расплаты настал! Корчатся его руки, корчатся его ноги, спешившие на разбой! Дымится тело душегуба! Горит белая шерсть, шерсть гиены, на его помертвелой морде! Час расплаты настал! Час расплаты настал!
   И рыбник умер, воя по-волчьи.
   А с колокольни Собора богоматери плыл похоронный звон.
   А Ламме и Уленшпигель снова сели на своих осликов.
   А Ноле осталась мучиться с Катлиной, твердившей одно и то же:
   — Уберите огонь! Голова горит! Вернись ко мне, Ганс, ненаглядный!



ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ




1


   В Хейсте Уленшпигель и Ламме смотрели с дюны, как одно за другим прибывали из Остенде, из Бланкенберге, из Кнокке рыбачьи суда с вооруженными людьми, а на шляпах у вооруженных людей, как у зеландских Гезов, был нашит серебряный полумесяц с надписью; «Лучше служить султану турецкому, чем папе».
   Уленшпигель был весел, пел жаворонком, в ответ ему со всех сторон раздавался боевой клич петуха.
   Распродав наловленную рыбу, люди выгружались в Эмдене[202]. Там все еще находился Гильом де Блуа[203] и по распоряжению принца Оранского снаряжал корабль.
   Уленшпигель и Ламме прибыли в Эмден, как раз когда корабли Гезов по распоряжению Долговязого вышли в открытое море.
   Долговязый сидел в Эмдене уже около трех месяцев и отчаянно скучал. Он все ходил, точно медведь на цепи, с корабля на сушу, с суши на корабль.
   Бродя по набережной, Уленшпигель и Ламме повстречали некоего сеньора с добродушным лицом, от скуки выковыривавшего копьем булыжник. Хотя усилия его были по видимости тщетны, он все же не оставлял намерения довести дело до конца. А в это время сзади него собака грызла кость.
   Уленшпигель подошел к собаке и сделал вид, что хочет отнять у нее кость. Собака заворчала. Уленшпигель не унялся. Собака громко залаяла.
   Обернувшись на шум, сеньор спросил Уленшпигеля:
   — Чего ты пристаешь к собаке?
   — А чего вы, мессир, пристаете к мостовой?
   — Это не одно и то же, — отвечал сеньор.
   — Разница не велика, — возразил Уленшпигель. — Собака держится за кость и не отдает ее, но ведь и булыжник держится за набережную и не желает с ней расставаться. Уж если такие люди, как вы, затевают возню с мостовой, то таким людям, как мы, не грешно затеять возню с собакой.
   Ламме прятался за спину Уленшпигеля и в разговор не вступал.
   — Ты кто таков? — осведомился сеньор.
   — Я Тиль Уленшпигель, сын Клааса, умершего на костре за веру.
   И тут он запел жаворонком, а сеньор закричал петухом.
   — Я адмирал Долговязый, — сказал он. — Чего тебе от меня нужно?
   Уленшпигель поведал ему свои приключения и передал пятьсот каролю.
   — А кто этот толстяк? — показав пальцем на Ламме, спросил Долговязый.
   — Мой друг-приятель, — отвечал Уленшпигель. — Он, как и я, хочет спеть на твоем корабле мощным голосом аркебузы песнь освобождения родного края.
   — Вы оба молодцы, — рассудил Долговязый. — Я возьму вас на свой корабль.
   Это было в феврале: дул пронизывающий ветер, мороз крепчал. Наконец, проведя еще три недели в томительном ожидании, Долговязый, доведенный до исступления, покинул Эмден. Выйдя из Фли, он взял курс на Тессель, но затем вынужден был повернуть на Виринген, и тут его корабль затерло льдами.
   Скоро глазам его представилось веселое зрелище: катанье на санках, катанье на коньках; конькобежцы-юноши были одеты в бархат; на девушках были кофты и юбки, у кого — шитые золотом, у кого — отделанные бисером, у кого — с красной, у кого — с голубой оборкой. Юноши и девушки носились взад и вперед, скользили, шутили, катались гуськом, парочками, пели про любовь, забегали выпить и закусить в украшенные флагами лавочки, где торговали водкой, апельсинами, фигами, peperkoek'ами, schol'ями[204], яйцами, вареными овощами, heetekoek'ами, то есть оладьями, и винегретом, а вокруг под полозьями санок и салазок поскрипывал лед.
   Ламме в поисках жены по примеру всего этого веселого люда тоже катался на коньках, но то и дело падал.
   Уленшпигель между тем захаживал утолять голод и жажду в дешевенькую таверну на набережной и там не без приятности беседовал со старой baesine.
   Как-то в воскресенье около девяти часов он зашел туда пообедать.
   — Однако, помолодевшая хозяйка, — сказал он смазливой бабенке, подошедшей услужить ему, — куда девались твои морщины? Зубы у тебя белые, молодые и все до одного целы, а губы красные, как вишни. А эта ласковая и лукавая улыбка предназначается мне?
   — Как бы не так! — отвечала она. — Чего подать?
   — Тебя, — сказал Уленшпигель.
   — Пожалуй, слишком жирно будет для такого одра, как ты, — отрезала бабенка. — Не желаешь ли какого-нибудь другого мяса?
   Уленшпигель молчал.
   — А куда ты девал красивого парня, статного, полного, который всюду ходил с тобой? — спросила бабенка.
   — Ламме? — спросил Уленшпигель.
   — Куда ты его девал? — повторила она.
   Уленшпигель же ей на это ответил так:
   — Он ест в лавчонках крутые яйца, копченых угрей, соленую рыбу, zuurtje[205], — словом, все, что только можно разгрызть, а ходит он туда в надежде встретить жену. Ах, зачем ты не моя жена, красотка! Хочешь пятьдесят флоринов? Хочешь золотое ожерелье?
   Но красотка перекрестилась.
   — Меня нельзя ни купить, ни взять насильно, — сказала она.
   — Ты никого не любишь? — спросил Уленшпигель.
   — Я люблю тебя как своего ближнего. Но больше всего я люблю господа нашего Иисуса Христа и пресвятую деву, которые велят мне блюсти мою женскую честь. Это трудно и тяжко, но господь помогает нам, бедным женщинам. Впрочем, иные все же поддаются искушению. А что твой толстый друг-весельчак?
   — Он весел, когда ест, печален, когда голоден, и вечно о чем-то мечтает, — отвечал Уленшпигель. — А у тебя какой нрав — жизнерадостный или же унылый?
   — Мы, женщины, рабыни нашей госпожи, — отвечала она.
   — Какой госпожи? Причуды? — спросил Уленшпигель.
   — Да, — отвечала она.
   — Я пришлю к тебе Ламме.
   — Не надо, — сказала она. — Он будет плакать, и я тоже.
   — Ты когда-нибудь видела его жену? — спросил Уленшпигель.
   — Она грешила с ним, и на нее наложена суровая епитимья, — вздохнув, сказала она. — Ей известно, что он уходит в море ради того, чтобы восторжествовала ересь, — каково это ее христианской душе? Защищай его, если на него нападут; ухаживай за ним, если его ранят, — это просила тебе передать его жена.
   — Ламме мне друг и брат, — молвил Уленшпигель.
   — Ах! — воскликнула она. — Ну что бы вам вернуться в лоно нашей матери — святой церкви!
   — Она пожирает своих детей, — сказал Уленшпигель и вышел.
   Однажды, мартовским утром, когда бушевал ветер и лед сковывал реку, преграждая путь кораблю Гильома, моряки и солдаты развлекались и забавлялись катаньем на салазках и на коньках.
   Уленшпигель в это время был в таверне, и смазливая бабенка, чем-то расстроенная, словно бы не в себе, неожиданно воскликнула:
   — Бедный Ламме! Бедный Уленшпигель!
   — Чего ты нас оплакиваешь? — спросил он.
   — Беда мне с вами! — продолжала она. — Ну почему вы не веруете в таинство причащения? Тогда вы бы уж наверно попали в рай, да и в этой жизни я могла бы содействовать вашему спасению.
   Видя, что она отошла к двери и насторожилась, Уленшпигель спросил:
   — Ты хочешь услышать, как падает снег?
   — Нет, — отвечала она.
   — Ты прислушиваешься к вою ветра?
   — Нет, — отвечала она.
   — Слушаешь, как гуляют в соседней таверне отважные наши моряки?
   — Смерть подкрадывается неслышно, как вор, — сказала она.
   — Смерть? — переспросил Уленшпигель. — Я не понимаю, о чем ты говоришь. Подойди ко мне и скажи толком.
   — Они там! — сказала она.
   — Кто они?
   — Кто они? — повторила она. — Солдаты Симонсена Роля — они кинутся на вас с именем герцога на устах. Вас кормят здесь на убой, как быков. Ах, зачем я так поздно об этом узнала! — воскликнула она и залилась слезами.
   — Не плачь и не кричи, — сказал Уленшпигель. — Побудь здесь.
   — Не выдай меня! — сказала она.
   Уленшпигель обегал все лавочки и таверны.
   — Испанцы подходят! — шептал он на ухо морякам и солдатам.
   Все бросились на корабль и, в мгновенье ока изготовившись к бою, стали ждать неприятеля.
   — Погляди на набережную, — обратился к Ламме Уленшпигель. — Видишь, там стоит смазливая бабенка в черном платье с красной оборкой и надвигает на лоб белый капор?
   — Мне не до нее, — сказал Ламме. — Я озяб и хочу спать.
   С этими словами он закутался в opperstkleed и сделался глух как стена.
   Уленшпигель узнал женщину и крикнул ей с корабля:
   — Поедем с нами?
   — С вами я рада бы и в могилу, да нельзя… — отвечала она.
   — Право, поедем! — крикнул Уленшпигель. — Впрочем, подумай хорошенько! В лесу соловей счастлив, в лесу он поет. А вылетит из лесу — морской ветер переломает ему крылышки, и он погиб.
   — Я пела дома, пела бы и на воздухе, если б могла, — отвечала она и подошла поближе к кораблю. — На, возьми — это снадобье для тебя и для твоего друга, хотя он и спит, когда нужно бодрствовать. Ламме! Ламме! Да хранит тебя господь! Возвращайся цел и невредим!
   И тут она открыла лицо.
   — Моя жена, моя жена! — вскричал Ламме и хотел было спрыгнуть на лед.
   — Твоя верная жена! — крикнула та и бросилась бежать без оглядки.
   Ламме приблизился к борту, но один из солдат схватил его за opperstkleed и удержал. Ламме кричал, плакал, умолял отпустить его, но профос ему сказал:
   — Если ты уйдешь с корабля, тебя повесят.
   Ламме предпринял еще одну попытку спрыгнуть на лед, но один из старых Гезов предотвратил прыжок.
   — На сходнях мокро — ноги промочишь, — сказал он.
   Тогда Ламме сел на пол и заревел.
   — Моя жена! Моя жена! Пустите меня к моей жене! — без конца повторял он.
   — Ты еще увидишься с ней, — сказал Уленшпигель. — Она тебя любит, но еще больше любит бога.
   — Чертова сумасбродка! — вскричал Ламме. — Если она любит бога больше, чем мужа, так зачем же она предстает предо мной столь прелестной и соблазнительной? А если она меня все-таки любит, то зачем уходит?
   — Ты в глубоком колодце дно видишь? — спросил Уленшпигель.
   — Я умру от горя! — по-прежнему сидя на палубе, в полном отчаянии твердил мертвенно-бледный Ламме.
   Между тем приблизились солдаты Симонсена Роля с изрядным количеством артиллерийских орудий.
   Они стреляли по кораблю — с корабля им отвечали. И неприятельские ядра пробили весь лед кругом. А вечером пошел теплый дождь.
   Ветер дул с запада, бурлившее море приподнимало огромные льдины, и льдины становились стоймя, опускались, сталкивались, громоздились одна на другую, грозя раздавить корабль; а корабль, едва лишь утренняя заря прорезала черные тучи, развернул полотняные свои крылья и вольной птицей полетел к открытому морю.
   Здесь корабль присоединился к флотилии генерал-адмирала голландского и зеландского, мессира де Люме де ла Марк[206]; на мачте его судна, как на мачте судна флагманского, виднелся фонарь.
   — Посмотри на адмирала, сын мой, — обратился к Ламме Уленшпигель. — Если ты задумаешь самовольно уйти с корабля, он тебя не помилует. Слышишь, какой у него громоподобный голос? Какой он плечистый; крепкий и какого же он высокого роста! Посмотри на его длинные руки с ногтями, как когти. Обрати внимание на его холодные круглые орлиные глаза, на его длинную, клинышком; бороду, — он не будет ее подстригать до тех пор, пока не перевешает всех попов и монахов, чтобы отомстить за смерть обоих графов. Обрати внимание; какой у него свирепый и грозный вид. Если ты будешь не переставая ныть и скулить: «Жена моя! Жена моя!» — он, даром времени не теряя, тебя вздернет.
   — Сын мой, — заметил Ламме, — кто грозит веревкой ближнему своему, у того уже красуется на шее пеньковый воротничок.
   — Ты наденешь его первый, чего я тебе от души желаю, — сказал Уленшпигель.
   — Я вижу ясно, как ты болтаешься на веревке, высунув на целую туазу свой злой язык, — отрезал Ламме.
   Обоим казалось, что это милые шутки.
   В тот день корабль Долговязого захватил бискайское судно, груженное ртутью, золотым песком, винами и пряностями. И из судна был извлечен экипаж и груз, подобно тому как из бычьей кости под давлением львиных зубов извлекается мозг.
   Между тем герцог Альба наложил на Нидерланды непосильно тяжкие подати[207]: теперь всем нидерландцам, продававшим свое движимое или недвижимое имущество, надлежало отдавать в королевскую казну тысячу флоринов с каждых десяти тысяч. И налог этот сделался постоянным. Чем бы кто ни торговал, что бы кто ни продавал, королю поступала десятая часть выручки, и народ говорил, что если какой-нибудь товар в течение недели перепродавался десять раз, то в таких случаях вся выручка доставалась королю.
   На путях торговли и промышленности стояли Разруха и Гибель.
   А Гезы взяли приморскую крепость Бриль[208], и она была названа Вертоградом свободы.


2


   В начале мая корабль под ясным небом гордо летел по волнам, а Уленшпигель пел:

 
Пепел бьется о сердце.
Пришли палачи, принялись за работу.
Меч, огонь и кинжал — инструменты у них.
Ждет подлых доносчиков, щедрая плата.
Где раньше Любовь и Вера царили,
Насадили они Подозренье и Сыск.
Рази палачей ненасытных!
Бей в барабаны войны!

 

 
Да здравствует Гез! Бей в барабан!
Захвачен Бриль,
А также Флиссинген, Шельды ключ;
Милостив бог, Камп-Веере взят[209],
Что же молчали зеландские пушки?
Есть у нас пули, порох и ядра,
Железные ядра, чугунные ядра.
Если с нами бог, то кто же нам страшен?
Бей в барабан войны и славы!

 

 
Да здравствует Гез! Бей в барабан!
Меч обнажен, воспарили сердца,
Руки тверды, и меч обнажен.
Провались, десятина, в тартарары![210]
Смерть палачу, мародеру веревка.
Король вероломный, восстал народ!
Меч обнажен ради наших прав,
Наших домов, наших жен и детей.
Меч обнажен, бей в барабан!
Сердца воспарили, руки тверды.
К чертям десятину с позорным прощеньем.
Бей в барабан войны, бей в барабан!

 
   — Да, товарищи и друзья, — сказал Уленшпигель, — они воздвигли в Антверпене, перед ратушей, великолепный эшафот, крытый алым сукном. На нем, словно король, восседает герцог в окружении прислужников своих и солдат. Он пытается благосклонно улыбнуться, но вместо улыбки у него выходит кислая мина. Бей в барабан войны!
   Он дарует прощенье — внимайте! Его золоченый панцирь сверкает на солнце. Главный профос на кот, около самого балдахина. Вон глашатай с литаврщиками. Он читает. Он объявляет прощенье всем[211], кто ни в чем не повинен. Остальные будут строго наказаны.
   Слушайте, товарищи: он читает указ, обязывающий всех, под страхом обвинения в мятеже, к уплате десятой и двадцатой части.
   И тут Уленшпигель запел:

 
О герцог! Ты слышишь ли голос народа,
Рокот могучий? Вздымается море,
Вскипают на нем штормовые валы.
Довольно поборов, довольно крови,
Довольно разрухи! Бей в барабан!
Меч обнажен. Бей в барабан скорби!

 

 
Коготь ударил по ране кровавой.
После убийства — грабеж. Ты хочешь
Золото наше и кровь нашу выпить, смешав?
Преданны были бы мы государю,
Но клятву свою государь нарушил,
И мы от присяги свободны. Бей в барабан войны!

 

 
Герцог Альба, кровавый герцог,
Видишь ли эти закрытые лавки?
Бакалейщики, пекари, пивовары
Не торгуют, чтоб не платить тебе подать.
Кто привет тебе шлет, когда проезжаешь?
Никто! Ты чуешь, как гнев и презренье
Дыханьем чумы тебя обдают?