— Благодарствуйте, господа судьи! — сказала Сооткин.
   — Рыбник! — простонал Уленшпигель.
   Мать с сыном отвезли на телеге к Катлине.


79


   В том же году, а именно в пятьдесят восьмом году того столетия, к Сооткин пришла Катлина и сказала:
   — Нынче ночью я умастилась чудодейственной мазью, полетела на соборную колокольню и увидела духов стихий — они передавали молитвы людей ангелам, а те уносили их на небеса и повергали к подножию престола господня. Все небо было усеяно яркими звездами. Вдруг от костра внизу отделилась чья-то черная тень, взлетела на колокольню и очутилась рядом со мной. Я узнала Клааса — он был такой же, как в жизни, и одежда на нем была угольщицкая. «Ты зачем, спрашивает, прилетела на соборную колокольню?» — «А ты, говорю, чего порхаешь, как птичка, и куда путь держишь?» — «На суд, говорит. Ты разве не слыхала трубу архангела?» Он был от меня совсем близко, и я почувствовала, что тело у него не как у живых — бесплотное, воздушное, и я вошла в него, словно в теплое облако. Под ногами у меня была Фландрская земля, на ней там и сям мерцали огоньки, и я подумала: «На тех, кто рано встает и трудится допоздна, почиет благодать господня».
   И гремела, гремела в ночи труба архангела. И появилась еще одна тень, и летела она из Испании. Гляжу: дряхлый старик, подбородок туфлей, губы в варенье. На нем алого бархата мантия, подбитая горностаем, на голове императорская корона, в одной руке рыбка, в другой кружка пива.
   Как видно, он притомился и тоже сел на колокольне. Я опустилась перед ним на колени и говорю: «Ваше венценосное величество, я повергаюсь пред вами ниц, хоть и не знаю вас. Откуда вы и что вы делаете на земле?» — «Я, говорит, сейчас прямо из Эстремадуры, из монастыря святого Юста, я — бывший император Карл Пятый»[116]. — «А куда же, говорю, вы собрались в такую студеную ночь? Глядите, небо заволакивают снеговые тучи». Отвечает: «На суд». Только хотел император съесть свою рыбку и выпить пива, как вновь загремела труба архангела. Император заворчал, что ему не дали поужинать, но все-таки полетел. Я — за ним. Его мучила одышка, он икал, блевал — смерть застала его, когда у него был расстроен желудок. Мы поднимались все, выше и выше, подобно стрелам, пущенным из кизилового лука. Мимо нас мелькали звезды, чертя по небу огнистые линии. Мы видели, как звезды срывались и падали. А труба архангела все гремела. О, какой то был громоподобный трубный глас! При каждом раскате воздух сотрясался и облачная пелена разрывалась, как если бы на нее подул ураган. И перед нами открывалась даль. Когда же мы поднялись на высоту необозримую, то увидели Христа во всей его славе, сидящего на престоле звездном, одесную его — ангела, заносящего на бронзовую скрижаль все дела человеческие, ошую — матерь божью, неустанно молящую сына своего за грешников.
   Клаас и император Карл преклонили колена пред престолом божиим.
   Ангел сбросил с головы императора корону.
   «Здесь нет другого царя, кроме Христа», — сказал он.
   Его святейшему величеству это, видать, не понравилось, но все-таки он обратился с покорной просьбой:
   «Путь, говорит, был долгий, я проголодался, — нельзя ли мне съесть рыбку и выпить пива?»
   «Да ведь ты всю жизнь голодал, — отвечает ему ангел. — Ну да уж ладно, ешь и пей».
   Император закусил и выпил.
   А Христос его и спрашивает:
   «С чистым ли сердцем явился ты на суд?»
   «Думаю, что с чистым, милосердный боже, — ведь я исповедался», — отвечает император Карл.
   «А ты, Клаас? — спрашивает Христос. — Император трепещет, а ты нет».
   «Господи Иисусе, — отвечает Клаас, — совершенно чистых сердец, не бывает, и потому я тебя нисколько не боюсь, ибо ты един всеблаг и всеправеден, а все же мне страшно — больно много на мне грехов».
   «Говори теперь ты, падаль», — обращается ангел к императору.
   «Я, господи, перстами священнослужителей твоих был помазан на царство, — неуверенно начинает Карл, — я был королем кастильским, императором германским и королем римлян. Я неусыпно охранял власть, дарованную мне тобой, и того ради вешал, обезглавливал, живьем закапывал в землю и сжигал реформатов».
   Но тут его перебил ангел.
   «Ты, говорит, нас не проведешь, враль с больным животом! В Германии ты терпел реформатов, потому что ты их боялся, а в Нидерландах ты сек им головы, сжигал их, вешал и закапывал в землю живьем, потому что там у тебя была одна забота — как бы побольше взять меду с этих трудолюбивых пчел. Ты казнил сто тысяч человек не потому, чтобы ты возлюбил господа нашего Иисуса Христа, но потому, что ты был деспотом, тираном, разорителем своей страны, потому, что ты больше всего любил себя, а после себя — только мясо, рыбу, вино и пиво, — ведь ты был прожорлив, как пес, и впитывал в себя влагу, как губка».
   «Теперь ты говори, Клаас», — сказал Христос.
   Но тут поднялся ангел.
   «Этому, говорит, нечего сказать. Он, как истинный сын бедного народа фламандского, был добр и работящ, любил трудиться, любил и веселиться, служил верой и правдой своим государям и полагал, что они будут к нему справедливы. У него были деньги, его схватили и, так как он приютил у себя реформата, сожгли на костре».
   «Несчастный мученик! — воскликнула дева Мария. — Но здесь, на небе, в месте прохлаждения бьют ключи, текут реки молока и вина — пойдем, угольщик, я сама подведу тебя к ним».
   Тут снова загремела труба архангела, и из преисподней взлетел к небу нагой красавец с железной короной на голове. На ободке короны было написано: «Отягчен печалью до Страшного суда».
   Он приблизился к престолу божию и сказал Христу:
   «Пока я твой раб, а потом стану твоим господином».
   «Сатана! — сказала Мария. — Придет время, когда не будет ни рабов, ни господ и когда Христос, олицетворение любви, и сатана, олицетворение гордыни, будут называться: сила и мудрость».
   «Женщина! Ты добра и прекрасна», — сказал сатана.
   Затем он обратился к Христу и, указывая на императора, спросил:
   «Что мне с ним делать?»
   И сказал Христос:
   «Отведи эту венценосную тлю в палату, где будут представлены все орудия пытки, применявшиеся в его царствование. Всякий раз, как кто-нибудь из невинных страдальцев подвергнется пытке водой, от которой люди надуваются, как пузыри, или пытке огнем, который жжет им подошвы и подмышки, или будет поднят на дыбу, на которой ему сломают кости, или же будет четвертован; всякий раз, как несчастная девушка, которую станут закапывать в землю живьем, воззовет к милосердию; всякий раз, как вольная человеческая душа испустит на костре последний вздох, пусть и он пройдет через все эти муки, пусть и он примет все эти казни, — тогда он наконец поймет, сколько горя может причинить злодей, властвующий над миллионами; пусть он гниет в тюрьме, умирает на плахе, томится в изгнании, вдали от отчизны; пусть он будет обесчещен, опозорен, бит плетьми; пусть он будет сначала богат, а потом пусть все его достояние отойдет в казну; пусть его схватят по оговору, пусть разорят дотла. Преврати его в смирное, забитое, полуголодное вьючное животное; преврати его в нищего — пусть просит милостыню и нарывается на оскорбления; преврати его в работника — пусть трудится, не жалея сил, и недоедает; когда же он примет множество телесных и душевных мук в образе человеческом, преврати его в пса — пусть он за свою верность получает одни побои; затем преврати его в невольника, и пусть его продадут на невольничьем рынке; затем — в солдата: пусть он повоюет за кого-то другого, пусть подставит грудь под пули неизвестно за что. Когда же, по прошествии трехсот лет, он изведает все муки и все напасти, отпусти его на свободу, и если он к этому времени станет таким же хорошим человеком, как Клаас, отведи его телу место вечного успокоения на зеленом лугу, под сенью чудного дерева, куда по утрам заглядывает солнышко и где в час полуденный бывает тень. И придут к нему друзья, и прольют слезу, и посадят на его могиле цветы воспоминания — фиалки».
   «Смилуйся над ним, сын мой! — вступилась богородица. — Он не ведал, что творил, ибо власть ожесточает сердца».
   «Нет ему прощенья», — молвил Христос.
   «Нельзя ли мне хоть один стаканчик андалусского вина?» — взмолился его святейшее величество.
   «Пойдем, — сказал сатана. — Время яств и питий для тебя миновало».
   С этими словами он ввергнул в самую глубь преисподней душу злосчастного императора, все еще дожевывавшего рыбку. Сатана из жалости позволил ему доесть.
   А душу Клааса матерь божья вознесла в самую высокую из горних обителей, туда, где звезды свешиваются гроздьями с небосвода. И там его омыли ангелы, и стал он юн и прекрасен. Потом они с серебряной ложечки накормили его rystpap'ом[117]. И тут в небесах протянулась завеса.
   — Он в селениях райских, — сказала вдова.
   — Пепел его бьется о мою грудь, — сказал Уленшпигель.


80


   В продолжение следующих двадцати трех дней Катлина худела, бледнела, сохла — ее точно жег внутренний огонь, еще более жгучий, чем пламя безумия.
   Она уже не кричала: «Огонь! Пробейте дыру! Душа просится наружу!» — теперь она все время находилась в восторженном состоянии и твердила своей дочке Неле:
   — У меня есть муж. У тебя тоже должен быть муж. Красавец. Длиннокудрый. Ноги холодные, руки холодные, зато любовь жаркая!
   Сооткин смотрела на нее грустным взглядом — ей казалось, что это какое-то новое помешательство.
   А Катлина между тем продолжала:
   — Трижды три — девять — священное число. У кого ночью глаза светятся, как у кошки, только тот видит тайное.
   Однажды вечером Сооткин, слушая ее, жестом выразила недоверие. Но Катлина не унялась.
   — Четыре в три под знаком Сатурна означают несчастье, под знаком Венеры — брак, — сказала она. — Руки холодные, ноги холодные, сердце горячее!
   — Это все злочестивые языческие суеверия, — молвила Сооткин.
   Катлина перекрестилась и сказала:
   — Благословен Серый рыцарь! Неле надобен жених, красивый жених при шпаге, черный жених со светлым ликом.
   — Вот, вот, — вмешался Уленшпигель, — побольше ей женихов, побольше, а я из них нарублю котлеток.
   Эта вспышка ревности не укрылась от Неле, и она посмотрела на своего друга влажными от счастья глазами.
   — Мне женихов не нужно, — сказала она.
   — А придет он в серых одеждах, — твердила Катлина, — и новые сапожки на нем, и шпоры не такие, как у всех.
   — Господи, спаси умалишенную! — воскликнула Сооткин.
   — Уленшпигель! — обратилась к юноше Катлина. — Принеси нам четыре литра dobbelkuyt'a, а я пока что напеку heetekoek'ов: это во Франции такие оладьи пекут.
   Сооткин на это заметила ей, что она не еврейка, почему же она празднует субботу?
   — Потому что тесто подошло, — отвечала Катлина.
   Уленшпигель взял английского олова кружку как раз на четыре литра.
   — Как же быть? — обратился он к матери.
   — Сходи! — сказала Катлина.
   Сооткин сознавала, что она в этом доме не хозяйка, и оттого не стала перечить.
   — Сходи, сынок, — сказала она.
   Уленшпигель принес четыре литра dobbelkuyt'a.
   Скоро кухня пропиталась запахом heetekoek'ов, и всем захотелось есть, даже горемычной Сооткин.
   Уленшпигель ел с аппетитом. Катлина поставила перед ним большую кружку: он, мол, единственный мужчина в доме, глава семьи, и должен пить больше всех, а потом, дескать, споет.
   Говоря это, она лукаво ему подмигнула, но Уленшпигель выпить выпил, а петь не пел. Глядя на бледную, как-то сразу рухнувшую Сооткин, Неле не могла удержаться от слез. Одна Катлина была весела.
   После ужина Сооткин и Уленшпигель пошли, спать на чердаке; Катлина и Неле легли в кухне.
   Уленшпигелю хмель ударил в голову, и в два часа ночи он спал как убитый; Сооткин, лежа, как все эти ночи, с открытыми глазами, просила царицу небесную послать ей сон, но царица небесная не слышала ее.
   Внезапно на улице раздался крик, похожий на клекот орлана, — в ответ на кухне тоже раздался крик; вслед за тем до слуха Сооткин откуда-то издалека раз за разом долетели такие же, но только отдаленные крики, и всякий раз ей казалось, что ответные крики несутся из кухни.
   Решив, что это ночные птицы, она не придала их крикам никакого значения. Но потом вдруг послышалось ржанье коней и стук подкованных копыт по камням мостовой. Сооткин распахнула слуховое окошко и увидела, что перед домом две оседланные лошади, фыркая, щиплют траву. Затем послышался женский крик, потом мужской угрожающий голос, удары, снова крики, вот хлопнула дверь, вот кто-то проворно взбирается по лестнице.
   Уленшпигель храпел и ничего не слышал. Вдруг чердачная дверь отворилась. Всхлипывая и тяжело дыша, вбежала полураздетая Неле и сейчас же начала чем попало заставлять дверь: придвинула стол, стулья, ветхую жаровню. Гасли последние звезды, пели петухи.
   Неле своей возней разбудила Уленшпигеля — он заворочался, но тут же уснул.
   Неле кинулась да шею к Сооткин.
   — Сооткин, — сказала она, — я боюсь, зажги свечку.
   Сооткин зажгла. Неле тихо стонала.
   Оглядев Неле, Сооткин обнаружила, что сорочка у нее разорвана на плече, а лоб, щека и шея точно исцарапаны ногтями.
   — Неле! — обняв ее, воскликнула Сооткин. — Кто это тебя так изранил?
   Девушка, все еще всхлипывая и дрожа, проговорила:
   — Тише, Сооткин! А то нас сожгут на костре.
   Между тем Уленшпигель, проснувшись, сощурился от пламени свечки.
   — Кто там внизу? — спросила Сооткин.
   — Тес! — прошептала Неле. — Тот, кого она мне прочит в мужья.
   Вдруг послышался крик Катлины. У Неле и Сооткин подкосились ноги.
   — Он бьет ее; он бьет ее из-за меня! — повторяла Неле.
   — Кто там? — вскочив с постели, крикнул Уленшпигель.
   Протерев глаза, он заметался по комнате и наконец схватил стоявшую в углу тяжеленную кочергу.
   — Никого, никого! — зашептала Неле. — Не ходи туда, Уленшпигель!
   Но он, не слушая, бросился к двери и расшвырял стол, стулья и жаровню. Внизу кричала не переставая Катлина. Неле и Сооткин держали Уленшпигеля на верхней ступеньке лестницы, одна за плечо, другая за ногу, и все твердили:
   — Не ходи туда, Уленшпигель, — там бесы!
   — Нелин жених — вот какой там бес! — кричал Уленшпигель. — Ну да я его сейчас женю на кочерге! Повенчаю железо с его спиной! Пустите!
   Он долго не мог вырваться — у них был упор: одной рукой они держались за перила. Он протащил их несколько ступенек вниз, и от ужаса, что сейчас они встретятся лицом к лицу с бесами, они отпустили его. Уговоры на него не действовали. Как снежный ком, летящий с горы, он прыжками, скачками сбежал с лестницы, переступил порог кухни и застал Катлину в одиночестве — мертвенно-бледная при свете утренней зари, она бормотала:
   — Ганс, не уезжай! Я не виновата, что Неле такая злая.
   Уленшпигель не стал ее слушать. Он толкнул дверь в сарай и, уверившись, что там никого нет, забежал в огород, оттуда махнул на улицу: по улице, скрываясь, в тумане, мчались вдаль два коня. Он бросился в погоню, но они летели как вихрь, крутящий сухие листья.
   Вернувшись, он, скрипя зубами от бессильной ярости, проговорил:
   — Ее изнасиловали! Ее изнасиловали!
   Произнося эти слова, он смотрел на Неле в упор, и глаза его горели недобрым огнем, а Неле, дрожа как в лихорадке, жалась к Сооткин и Катлине и говорила:
   — Нет, Тиль, нет, мой любимый, нет!
   И такие у нее были при этом печальные и правдивые глаза, что Уленшпигель не мог не поверить ей. Но все же забросал ее вопросами:
   — Кто это кричал? Куда ускакали эти люди? Почему сорочка у тебя разорвана на плече и на спине? Почему у тебя лоб и щека расцарапаны?
   — Слушай, Уленшпигель, — сказала Неле, — но только не подведи, а то нас сожгут. Вот уже двадцать три дня, как у Катлины — спаси господи ее душу! — завелся дружок — бес в черном одеянии, в сапогах со шпорами. Глаза у него сверкают, словно волны морские на ярком солнце.
   — Зачем ты умчался, ненаглядный мой Ганс? — твердила Катлина. — А Неле злая.
   А Неле продолжала свой рассказ:
   — Он возвещает о своем прибытии орлиным клекотом. Видятся они по субботам. Мать говорит, что его поцелуи холодны и тело у него как лед. Когда она в чем-нибудь отказывает ему, он колотит ее. Один только раз получила она от него несколько флоринов — обыкновенно он у нее берет деньги.
   Сооткин, сложив руки, молилась за Катлину. А Катлина с сияющим лицом говорила:
   — Мое тело теперь не мое, душа моя теперь не моя — все твое. Ганс, ненаглядный мой, возьми меня опять на шабаш! Вот только Неле не хочет — Неле злая.
   — На рассвете он уезжает, — продолжала девушка, — мать потом рассказывает мне очень странные вещи… Да не смотри ты на меня такими злыми глазами, Уленшпигель!.. Вчера она мне сказала, что какой-то красивый сеньор в сером одеянии, по имени Гильберт, сватается ко мне и скоро придет со мной познакомиться. Я ей на это ответила, что мне никакого мужа не надо — ни красавца, ни урода. И все-таки она материнскою властью заставила меня ждать, велела не ложиться, — ведь когда речь идет о сердечных делах, она рассуждает здраво. Мы уже почти разделись, обеим хотелось спать. Я задремала вон на том стуле. Когда они вошли, я не проснулась. Вдруг чувствую: кто-то меня обнимает и целует в шею. При свете полной луны глаза его сверкают, как гребни волн морских в июльский день перед грозой. Слышу, шепчет он мне: «Я Гильберт, твой муж. Будь моей — я тебя озолочу». От него пахло рыбой. Я оттолкнула его. Он хотел взять меня силой, но я справилась бы и с десятью такими, как он. Он только разорвал на мне сорочку, исцарапал лицо. И все твердил: «Будь моей — я тебя озолочу». А я ему: «Да, уж ты озолотишь, как все равно мою мать — ты у нее последний лиар готов выманить». Он с новой силой накинулся на меня, но ничего не мог поделать. А уж мерзок он, как труп. Я ему чуть глаза не выцарапала — он заорал от боли, а я вырвалась и убежала к Сооткин.
   Катлина все твердила:
   — А Неле злая. Зачем ты так быстро умчался, ненаглядный мой Ганс?
   — Плохая ты мать, — сказала Сооткин, — твою дочь едва не обесчестили, а ты что глядела?
   — А Неле злая, — твердила Катлина. — Я была с моим черным сеньором, как вдруг подбегает к нам серый дьявол с окровавленным лицом в говорит: «Поехали, приятель! В этом доме неладно: мужчины тут готовы биться насмерть, а у женщин на пальцах ножи». Оба бросились к своим коням и исчезли в тумане. А Неле злая!


81


   На другой день, когда они пили горячее молоко, Сооткин сказала Катлине:
   — Ты видишь, тоска и так меня скоро в могилу сведет, а ты мне и вовсе житья не даешь окаянным своим ведовством.
   Но Катлина все твердила:
   — Неле злая. Ганс, ненаглядный, вернись!
   В ночь под среду опять явились оба беса. Неле с самой субботы ночевала у вдовы ван де Гауте — ей, дескать, неудобно ночевать у Катлины под одной кровлей с Уленшпигелем, молодым парнем.
   Катлина приняла черного сеньора и его друга в keet'е — пристройке, предназначенной для стирки белья и печенья хлебов. Тут они натягивались старым вином и объедались копчеными бычьими языками — и то и другое всегда было к их услугам. Черный бес сказал Катлине:
   — Нам для одного важного дела нужны большие деньги. Дай нам сколько можешь.
   Катлина решила отделаться флорином, но они пригрозили убить ее. Помирились на двух золотых каролю и семи денье.
   — В субботу не приходите, — сказала она. — Уленшпигель знает, что это ваш день, будет ждать вас с оружием и убьет. А тогда и я умру.
   — Мы приедем во вторник, — объявили они.
   В ту ночь Уленшпигель и Неле спали спокойно — они были уверены, что бесы являются только по субботам.
   Катлина встала и заглянула в keet, не приехали ли ее дружки.
   Она сгорала от нетерпения; с тех пор как она свиделась со своим Гансом, душевная ее болезнь пошла на убыль, так как подоплека болезни была, по уверению многих, любовная.
   Бесы все не ехали, и Катлина томилась. Как скоро в стороне Слейса, в поле, раздался крик орлана, она пошла прямо на этот крик. Идя по лугу, она услыхала разговор двух бесов по ту сторону гатей.
   Один настаивал:
   — Половина — мне.
   А другой возражал:
   — Ничего ты не получишь. Все Катлинино — мое.
   И пошла у них тут яростная перебранка, а поругались они из-за того, кому достанутся добро Катлины и Неле и-они сами. Полумертвая от страха, тише воды, ниже травы, Катлина услышала, что они дерутся. Потом один из них крикнул:
   — Сталь холодна!
   Вслед за тем — хрип и падение тяжелого тела.
   В ужасе кинулась она домой. В два часа ночи снова раздался крик орлана, но уже в огороде. Она пошла отворить дверь и обнаружила, что на пороге стоит только один бес — ее дружок.
   Она спросила:
   — Что ты сделал с другим?
   — Он больше не придет, — отвечал бес.
   Он обнял ее, прижал к себе. И тело его показалось ей холоднее обычного.
   А у Катлины голова была теперь ясная. Перед самым отъездом он потребовал у нее двадцать флоринов — все ее достояние. Она дала ему семнадцать.
   На другой день она из любопытства пошла к гатям, но не обнаружила ничего — только в одном месте, на клочке земли величиною с могилу взрослого мужчины, нога ощутила, что почва под ней уходит, а на траве видны были следы крови. Но вечером дождик смыл кровь.
   В следующую среду в огороде у Катлины опять клекотал орлан.


82


   Всякий раз, когда нужно было платить Катлине часть общих расходов, Уленшпигель поднимал ночью камень, которым была завалена яма у колодца, и доставал каролю.
   Как-то вечером все три женщины пряли. Уленшпигель вытачивал шкатулку, которую ему заказал коронный судья и на крышке которой он искусно вырезал великолепную псарню: свору геннегауских собак, критских сторожевых псов, отличающихся крайнею свирепостью, брабантских собак, так называемых ухоедов, которые всегда ходят парами, низеньких собачек на кривых лапках, собачек с хвостиком закорючкой, мопсов и борзых.
   Неле при Катлине спросила Сооткин, хорошо ли спрятаны ее деньги. Сооткин в простоте души ответила, что как нельзя лучше — возле колодца.
   В четверг около полуночи Сооткин разбудил яростный лай Бибула Шнуффия, но лай скоро стих. Решив, что это фальшивая тревога, Сооткин снова заснула.
   В пятницу утром Сооткин и Уленшпигель встали чуть свет, но, против обыкновения, не обнаружили в кухне ни Катлины, ни огня в очаге, ни молока, кипящего на огне. Это их удивило, и они пошли посмотреть, нет ли ее в огороде. Там она и оказалась — простоволосая, в одной сорочке, она мокла и дрогла под дождем, а в дом войти не смела.
   Уленшпигель подошел к ней и спросил:
   — Что ты стоишь раздетая под дождем?
   — Ах да, ах да, великое чудо? — отвечала она и показала на удавленную и уже окоченелую собаку.
   У Уленшпигеля сейчас же мелькнула мысль о деньгах. Он бросился к колодцу. Яма была разрыта, на дне пусто.
   Уленшпигель налетел на Катлину с кулаками.
   — Где деньги? — крикнул он.
   — Да, да, великое чудо, — твердила Катлина.
   Неле заступилась за мать:
   — Смилуйся, Уленшпигель, сжалься!
   Уленшпигель перестал бить Катлину. Тут прибежала Сооткин и спросила, что случилось.
   Уленшпигель показал ей удавленную собаку и пустую яму.
   Сооткин побледнела и сказала:
   — Боже, за что ты меня так наказываешь? Бедные мои ноги!
   Сооткин вспомнила о мучительной пытке, которую она напрасно претерпела из-за этих червонцев. Видя, что Сооткин так кротко переносит новую невзгоду, Неле в отчаянии разрыдалась. А Катлина размахивала куском пергамента и говорила:
   — Да, великое чудо. Он пришел ночью, добрый, красивый. В его глазах не было больше того бледного отсвета, который так меня прежде пугал. Заговорил он со мной ласково-ласково. Я была счастлива, сердце мое растаяло. «Я, говорит, разбогател, скоро принесу тебе тысячу золотых флоринов». — «Что ж, говорю, я не столько за себя рада, сколько за тебя, ненаглядный мой Ганс». — «А нет ли, спрашивает, у тебя в доме кого-нибудь еще, кто тебе дорог и кому бы я мог отвалить денег?» — «Нет, отвечаю, никто здесь в твоих деньгах не нуждается». — «Больно ты горда, говорит, а что ж, Сооткин и Уленшпигель уж так богаты?» — «Обходятся без посторонней помощи», — отвечаю я ему. «Несмотря, говорит, на конфискацию?» На это я ему сказала, что вы решили лучше перенести пытку, нежели расстаться со своим добром. «Так я и знал», — говорит. И тут он начал посмеиваться да подтрунивать над судьей и старшинами, что они, мол, ничего не сумели из вас вытянуть. И я себе смеюсь. А Ганс: «Они, говорит, не дураки — станут они дома деньги держать!» Я смеюсь. «И в погребе не станут». — «Нет, нет», — говорю. «И в огороде». Я молчу. «Это, говорит, было бы очень даже неосторожно». — «Не очень, говорю, вода и колодезный сруб никому не скажут». А он знай посмеивается.
   В эту ночь он уехал раньше, чем обычно, и на прощанье дал мне принять порошок. «У этого, говорит, порошка такая сила, что ты попадешь на самый распрекрасный шабаш». Я в одной сорочке провожала его до самой калитки, и меня все клонило ко сну. Потом я полетела на шабаш, как он мне обещал, и вернулась только на заре прямо вот на это место, гляжу: собака удавлена, в яме пусто. Ох, как мне это тяжко — ведь я его так любила, всей душой! Но я вам отдам все, что у меня есть, руки мои и ноги будут на вас работать.