Не пожалел он колотушек и для других, по каковой причине многие Святые лишились рук, ног, митр, посохов, кос, секир, решеток, пил и прочих знаков своего достоинства и мученической своей кончины. Затем настоятель с великой яростью и великой поспешностью, тряся животом, самолично потушил все свечи.
   Ветчину, птицу и колбасу, сколько могли захватить его руки, он взял с собой и, переобремененный своею ношей, дотащил ее до опочивальни, и был он так расстроен и до того раздосадован, что почел за нужное опрокинуть раз за разом три большущие бутылки вина.
   Когда же настоятель уснул, Уленшпигель отнес все, что тот спас, а также все, что оставалось в церкви, на Ketelstraat, предварительно запихнув себе в рот наиболее лакомые кусочки. Объедки же они с Помпилием сложили у ног святых.
   На другой день, в то время как Помпилий звонил к утрене, Уленшпигель вошел к настоятелю в опочивальню и предложил ему еще раз сходить в церковь.
   Там он показал ему на объедки и сказал:
   — Не послушались они вас, отец настоятель, — опять наелись.
   — Да, — молвил настоятель, — они даже ко мне в опочивальню пробрались, яко тати, и утащили все, что я спас. Ну погодите вы у меня, господа святые, я на вас пожалуюсь его святейшеству!
   — Так-то оно так, — сказал Уленшпигель, — но послезавтра крестный ход, скоро в церковь придут мастеровые, увидят, что вы тут всех несчастных святых изувечили, так как бы вас потом в иконоборчестве не обвинили.
   — Святой Мартин! — возопил настоятель. — Избавь меня от костра! Я не ведал, что творил.
   Тут он обратился к Уленшпигелю, меж тем как малодушный звонарь все еще раскачивался на веревках:
   — К воскресенью починить святого Мартина не успеют. Как же мне быть? Что скажет народ?
   — Придется пойти на невинную хитрость, ваше высокопреподобие, — сказал Уленшпигель. — Мы приклеим Помпилию бороду, а у Помпилия и без того вид весьма мрачный, и это невольно внушает к нему почтение. Наденем на него и митру, и стихарь, и ризу, и широкую мантию из золотой парчи, велим ему стоять смирно на своем подножье, и народ примет его за деревянного святого Мартина.
   Настоятель направился к Помпилию, который все еще раскачивался на веревках.
   — Перестань звонить! — сказал он. — Послушай, хочешь заработать пятнадцать дукатов? В воскресенье во время крестного хода ты будешь изображать святого Мартина. Уленшпигель облачит тебя, нести тебя будут четверо, но если ты пошевелишь хотя единым членом или проронишь единое слово, я велю швырнуть тебя живьем в огромный котел с кипящим маслом — такой котел только что по заказу палача обмуровали на рыночной площади.
   — Покорнейше благодарю за высокую честь, отец настоятель, — сказал Помпилий, — но вы же знаете, что я страдаю недержанием!
   — Ничего не поделаешь — надо! — возразил его высокопреподобие.
   — Надо так надо, отец настоятель! — с убитым видом сказал Помпилий.


7


   На другой день при ярком солнечном свете крестный ход вышел из храма. Уленшпигель, как мог, починил двенадцать святых, и они покачивались теперь на своих подножиях, среди цеховых знамен; за ними двигалась статуя божьей матери; за нею шли девы в белых одеждах и пели молитвы; за ними шли лучники и арбалетчики; ближе всех к балдахину, особенно сильно качаясь и сгибаясь под тяжестью облачения св.Мартина, двигался Помпилий.
   Уленшпигель, запасшись чесательным порошком, своими руками надел на Помпилия епископское облачение, натянул ему перчатки, вложил в руку посох и научил благословлять народ по латинскому обряду. Помогал он облачаться и духовенству: на того наденет епитрахиль, на другого — ризу, на дьяконов — стихари, носился по церкви, кому разглаживал складки камзола, кому — штанов. Любовался и восхищался начищенным до блеска оружием арбалетчиков и грозным оружием лучников. И каждому ухитрялся при этом насыпать порошку за воротник, на шею или же в рукав. Львиная доля досталась настоятелю и четырем носильщикам св.Мартина. Единственно, кого он пощадил, так это дев — во внимание к их пригожеству.
   Итак, с колышущимися хоругвями, с развевающимися знаменами крестный ход в полном порядке вышел из храма. Встречные крестились. Солнце сияло.
   Настоятель первый почувствовал действие порошка и почесал за ухом. Потом, сначала робко, и священнослужители, и лучники, и арбалетчики стали чесать себе шею, руки и ноги. Четыре носильщика св.Мартина тоже чесались, и только один звонарь, палимый жгучими лучами солнца, страдавший более чем кто-либо, не смел пошевельнуться из страха, что его сварят живьем. Он морщил нос, корчил рожи, а всякий раз, когда кому-нибудь из носильщиков припадала охота почесаться, ощущал дрожь в коленях и чуть не валился с ног.
   Все же он заставлял себя стоять неподвижно и только пускал от страха струю, а носильщики говорили:
   — Святой Мартин! Никак, дождь пошел?
   Священнослужители славословили богородицу:

 
Si de coe-coe-coe-lo descenderes,
O sancta-a-a Ma-a-ria…[168]

 
   Голоса у них дрожали от нестерпимого зуда, но они старались чесаться незаметно. Как бы то ни было, настоятель и четыре носильщика расцарапали себе шею и руки в кровь. Помпилий стоял смирно, и только ноги его, особенно сильно зудевшие, дрожали мелкою дрожью.
   Но вдруг и арбалетчики, и лучники, и дьяконы, и священники, и настоятель, и носильщики св.Мартина — все остановились и давай скрестись. У Помпилия чесались пятки, но он, боясь упасть, стоял неподвижно.
   А в толпе зевак говорили, что св.Мартин дико вращает глазами и бросает свирепые взгляды на бедный люд.
   По знаку настоятеля процессия двинулась дальше.
   Однако вскоре от жарких лучей солнца, отвесно падавших на спины и животы участников процессии, зуд, причиняемый порошком, стократ усилился.
   И тут священники, лучники, арбалетчики, дьяконы и настоятель остановились и, точно стадо обезьян, начали, уже не стесняясь, скрести все места, какие только у них чесались.
   А девы между тем пели, как ангелы, и звонкие их голоса возносились к небу.
   Наконец все бросились кто куда: настоятель, почесываясь, улепетнул со святыми дарами, благочестивые люди отнесли святыни обратно в церковь, а четыре носильщика св.Мартина уронили Помпилия. Не смея почесаться, пошевельнуться, не смея слово сказать, несчастный звонарь благоговейно закрыл глаза.
   Два мальчугана хотели было понести его, но это им оказалось не под силу, и они поставили его стоймя к стене, а по лицу Помпилия катились крупные слезы.
   Вокруг него собрался народ. Женщины белыми, тонкого полотна, платочками вытирали ему лицо и сейчас же как святыню прятали эти платочки, орошенные потом св.Мартина.
   — Жарко тебе, святой Мартин! — говорили они.
   Звонарь смотрел на них скорбно и невольно морщил нос.
   А слезы лились у него и лились.
   — Святой Мартин! — приглядевшись к нему, воскликнула женщина. — Ты, уж верно, оплакиваешь прегрешения города Ипра? А отчего дергается кончик твоего доблестного носа? Ведь мы же вняли наставлениям Луиса Вивеса[169], и теперь у бедняков города Ипра будет и работа, и кусок хлеба. Ах, какие крупные слезы! Что жемчуг! Вот оно где, спасение!
   А мужчины говорили:
   — Как по-твоему, святой Мартин: может быть, следует снести все непотребные дома на Ketelstraat? Но отучим ли мы бедных девушек убегать по ночам из дому ради любовных похождений? Вот ты что скажи!
   Внезапно весь народ закричал:
   — Причетник идет!
   Уленшпигель подошел, схватил Помпилия в охапку, взвалил его себе на закорки и понес, а за ним последовали набожные мужчины и женщины.
   — Горе мне! — шепнул Уленшпигелю на ухо несчастный звонарь. — Смерть как хочется почесаться, сын мой!
   — Не смей! — цыкнул на него Уленшпигель. — Забыл, что ты — деревянный святой?
   Тут он прибавил шагу и доставил Помпилия к настоятелю, а настоятель в это время неистово чесался.
   — Ну что, звонарь, ты чесался, как все? — спросил настоятель.
   — Нет, ваше высокопреподобие, — отвечал Помпилий.
   — Говорил ты или же шевелился?
   — Нет, ваше высокопреподобие, — отвечал Помпилий.
   — В таком случае ты получишь пятнадцать дукатов. А теперь можешь чесаться.


8


   На другой день народ, узнав от Уленшпигеля всю правду, возмутился тем, какую злую сыграли с ним шутку, заставив поклоняться вместо святого какому-то плаксе, который прудит в штаны.
   И многие после этого стали еретиками. Они уходили со всем своим скарбом, и так пополнялось войско принца Оранского.
   А Уленшпигель возвратился в Льеж.
   Как-то раз присел он, один-одинешенек, отдохнуть в лесу и задумался. Уставив глаза в ясное небо, он говорил себе:
   «А войне конца не видно: испанцы истребляют мой бедный народ, грабят нас, насилуют наших жен и дочерей. Утекают наши денежки, ручьями льется наша кровь, а выгодно это кровопролитие только венчанному злодею, мечтающему украсить свою корону еще одним узором своего владычества — узором крови, узором пожарищ, узором, который он вменяет себе в особую заслугу. Эх, если бы я мог разузорить тебя, как мне хочется, с тобой одни бы только мухи водились!»
   Вдруг мимо него пробежало целое стадо оленей. Мчались старые крупные самцы, они гордо несли могучие свои привески и девятиконечные рога. Рядом, точно их телохранители, дробно стучали копытцами стройные однолетки — казалось, они были готовы в любую минуту защитить их острыми своими рожками. Уленшпигель решил, что они спешат к своему пристанищу.
   — Эх, эх, эх! — вздохнул он. — Вы, старые олени, и вы, стройные однолетки, — все вы гордо и весело мчитесь в чащу леса, к своему пристанищу, обгладываете по дороге молодые побеги, вдыхаете в себя чудесные запахи леса и наслаждаетесь жизнью до тех пор, пока не придет охотник-палач. Так-то вот, олени, и мы живем-поживаем.
   А пепел Клааса бился о грудь Уленшпигеля.


9


   В сентябре, в ту пору, когда перестают кусать комары, Молчаливый с шестью полевыми и четырьмя тяжелыми орудиями, говорившими от его имени, с четырнадцатью тысячами фламандцев, валлонов и немцев переправился через Рейн у Санкт-Фейта.
   Под желто-красными полотнищами знамен на суковатых бургундских палках (а бургундская суковатая палка давно уже гуляла по нашей спине, от нее-то и пошло наше закабаление, ею-то и размахивал кровавый герцог Альба) шли двадцать шесть тысяч пятьсот человек, катились семнадцать полевых и девять тяжелых орудий.
   Этот поход не принес побед Молчаливому — Альба все время уклонялся от боя.
   А брат Вильгельма Оранского Людвиг, этот фламандский Баярд, заняв ряд городов и взяв выкуп со многих судов на Рейне, дал бой сыну герцога под фрисландским городом Эммингеном и из-за подлости наемных солдат, потребовавших денег перед самой битвой, потерял шестнадцать пушек, полторы тысячи лошадей и двадцать знамен.
   А Уленшпигель, идя мимо развалин, всюду видя слезы и кровь, терялся в догадках, кто же спасет его родину.
   А палачи всюду вешали, обезглавливали, сжигали несчастных, ни в чем не повинных людей.
   А их достояние забирал король.


10


   Постранствовав по земле Валлонской, Уленшпигель удостоверился, что принцу неоткуда ждать помощи, а дошел он почти до самого города Бульона.
   По дороге стали ему попадаться горбуны обоего пола, разного возраста и разного звания. У всех были крупные четки, и горбуны с благоговением их перебирали.
   Они громко читали молитвы, и это напоминало кваканье лягушек в пруду теплым вечером.
   Были тут горбатые матери с горбатыми младенцами на руках, а другие малыши того же выводка держались за их юбки. Горбуны были и на холмах, горбуны были и в полях. Всюду на фоне ясного неба вырисовывались их остроугольные силуэты.
   Уленшпигель приблизился к одному-из них испросил:
   — Куда идут эти горемыки — мужчины, женщины, дети?
   Тот ему на это ответил так:
   — Мы идем помолиться святому Ремаклю, чтобы он осуществил заветное наше желание и снял с наших спин унизительную эту кладь.
   — А не может ли святой Ремакль осуществить и мое заветное желание и снять со спин несчастных общин кровавого герцога, который давит их, как свинцовый горб? — спросил Уленшпигель.
   — Святой Ремакль не властен снимать горбы, ниспосланные в наказание, — отвечал богомолец.
   — А хоть какие-нибудь-то он снимал? — спросил Уленшпигель.
   — Только совсем свежие. И когда совершается чудо исцеления, мы пируем и веселимся. Каждый богомолец дает серебряную монету, а многие даже золотой флорин исцеленному счастливцу — теперь он через это сам стал святым, и молитвы его скорее услышит господь.
   — Почему же святой Ремакль, такой богач, взимает плату за исцеления, словно какой-нибудь презренный аптекарь? — спросил Уленшпигель.
   — Нечестивый прохожий! Святой Ремакль наказывает богохульников! — яростно тряся своим горбом, воскликнул паломник.
   — Ой, ой, ой! — вдруг завыл Уленшпигель и, скрючившись, свалился под дерево.
   Богомолец поглядел на него и сказал:
   — Святой Ремакль бьет без промаха.
   Уленшпигель весь изогнулся; он скреб себе спину и причитал:
   — Сжалься надо мной, святой Ремакль! Ты мне воздал по грехам моим. Я чувствую жгучую боль между лопатками. Ой! Ай! Прости меня, святой Ремакль! Уйди, богомолец, уйди, оставь меня одного, а я, как отцеубийца, буду рыдать и каяться!
   Но богомолец уже давно дунул от него и бежал не останавливаясь до Большой площади в Бульоне, где собирались все горбуны.
   Тут он прерывающимся от страха голосом заговорил:
   — Встретился богомолец, стройный как тополь… богохульствовал… на спине вырос горб… адская боль!
   Услышав это, паломники радостно воскликнули на разные голоса:
   — Святой Ремакль! Коль скоро ты посылаешь горбы, стало быть дана тебе власть и снимать их! Сними с нас горбы, святой Ремакль!
   Тем временем Уленшпигель вылез из-под дерева. Проходя по безлюдной окраине, он увидел, что у входа в таверну по случаю колбасной ярмарки — panchkermis'а, как говорят в Брабанте, — мотаются на палке два свиных пузыря.
   Уленшпигель взял один из этих пузырей, поднял валявшийся на земле позвоночник сушеной камбалы, нарочно порезался, напустил в пузырь крови, потом надул его, завязал, прикрепил к нему позвоночник камбалы и сунул себе за шиворот. С этаким-то приспособлением, выгнув спину, тряся головой и пошатываясь — ни дать ни взять старый горбун, — приплелся он на площадь.
   Богомолец, присутствовавший при падении Уленшпигеля, воскликнул, завидев его:
   — Вон богохульник идет!
   И показал на него пальцем. И все сбежались поглядеть на страждущего.
   Уленшпигель сокрушенно качал головой.
   — Ах! — вздыхал он. — Я не достоин ни милости, ни сожаления. Убейте меня, как бешеную собаку.
   А горбуны потирали руки и говорили:
   — Нашего полку прибыло!
   Уленшпигель пробурчал себе под нос: «Вы мне за это заплатите, злыдни!» — а вслух с видом величайшей покорности сказал:
   — Я не буду ни пить, ни есть, хотя бы от этого затвердел мой горб, пока святой Ремакль не исцелит меня так же чудодейственно, как и покарал.
   Прослышав о чуде, из собора вышел каноник. Это был человек высокий, дородный и важный. Задрав нос, он, точно корабль волну, разрезал толпу богомольцев.
   Канонику показали Уленшпигеля, и он обратился к нему:
   — Это тебя, голубчик, коснулся бич святого Ремакля?
   — Да, выше высокопреподобие, — подтвердил Уленшпигель, — не кого иного, как меня, и теперь я, смиренный богомолец, хочу умолить его избавить меня от моего еще совсем свежего горба.
   — Дай мне пощупать твой горб, — заподозрив мошенничество, сказал каноник.
   — Сделайте одолжение, — молвил Уленшпигель.
   — Горб совершенно свежий и еще влажный, — пощупав, изрек каноник. — Уповаю, однако ж, что святой Ремакль будет к тебе милостив. Следуй за мной.
   Уленшпигель последовал за каноником и вошел в церковь. А горбуны шли сзади и кричали:
   — У, проклятый! У, богохульник! Сколько весит твой новенький горб? Сделай из него кошель и клади туда грошики. Ты всю жизнь смеялся над нами, потому что ты был прямой, — теперь пришел наш черед. Спасибо тебе, святой Ремакль!
   Уленшпигель, не говоря ни слова, с поникшей головой, следовал за каноником и наконец очутился в тесном помещении, где, накрытая большой мраморной плитой, стояла мраморная гробница. Между гробницей и стеной был оставлен узенький проход. Богомольцы шли там гуськом и молча терлись спинами о плиту. Так они надеялись получить исцеление. Те, что терлись горбом, не пускали тех, кто еще не потерся, и из-за этого начинались драки, впрочем бесшумные, ибо из уважения к святому месту горбуны тузили друг друга исподтишка.
   Каноник велел Уленшпигелю влезть на плиту, дабы все богомольцы могли его видеть.
   — Сам я не влезу, — сказал Уленшпигель.
   Каноник подсадил Уленшпигеля, стал около него и велел опуститься на колени. Уленшпигель опустился и, понурив голову, застыл в этом положении.
   Каноник, собравшись с духом, велегласно возопил:
   — Чада и братья во Христе! У ног моих вы видите величайшего из всех нечестивцев, пакостников и богохульников, каких когда-либо поражал гнев святого Ремакля.
   — Confiteor![170] — бия себя в грудь, проговорил Уленшпигель.
   — Прежде он был прям, словно древко алебарды, и хвастал этим. А теперь посмотрите, как его скрючила и согнула кара небесная.
   — Confiteor! Сними с меня горб! — молил Уленшпигель.
   — Да, — продолжал каноник, — да, великий подвижник, святой Ремакль, ты, после твоей славной кончины, совершивший тридцать девять чудес, сними с этих плеч давящее их бремя, дабы мы могли возносить тебе хвалу во веки веков — in saecula saeculorum! И мир всем благонамеренным горбунам!
   И тут горбуны заголосили хором:
   — Да, да, мир всем благонамеренным горбунам! Не надо больше горбов, довольно уродств, будет с нас унижений! Освободи нас от горбов, святой Ремакль!
   Каноник приказал Уленшпигелю сойти с гробницы и потереться горбом о плиту. Уленшпигель, исполняя его веление, все приговаривал:
   — Mea culpa, confiteor, сними с меня горб!
   Так он терся на совесть, у всех на виду.
   А горбуны орали:
   — Глядите-ка, горб оседает! — Гляньте-ка, подается! — Справа идет на убыль! — Нет; он вдавится в грудь. Горбы не исчезают, они выходят из внутренностей и туда же уходят. — Нет, они опять попадают в желудок и восемьдесят дней подряд питают его. — Это дар святого избавленным от горбов. — Куда же деваются старые горбы?
   Вдруг все горбуны дико закричали, ибо Уленшпигель что было мочи уперся в плиту, и горб его лопнул. Кровь проступила на куртке и потекла на пол. Уленшпигель выпрямился и, вытянув руки, воскликнул:
   — Я исцелился!
   А горбуны завопили:
   — Святой Ремакль его благословил! К нему он милостив, к нам суров. — Сними с нас горбы, угодник божий! — Жертвую тебе теленка! — А я — семь баранов! — А я — все, что настреляю за целый год! — А я — шесть окороков! — А я отдаю церкви мой домишко! — Сними с нас горбы, святой Ремакль!
   Все они смотрели на Уленшпигеля со смешанным чувством зависти и почтения. Один из них решил пощупать, что у него там под курткой, но каноник сказал:
   — Там рана, которую нельзя выставлять напоказ.
   — Я буду за вас молиться, — сказал Уленшпигель.
   — Помолись, богомолец! — все вдруг заговорили горбуны. — Помолись, выпрямленный! Мы над тобой насмехались. Прости нас — мы не ведали, что творили. Христос прощал на кресте, прости и ты нас!
   — Прощаю, — милостиво изрек Уленшпигель.
   — Ну так возьми патар! — Прими от нас флорин! — Позвольте, ваша прямизна, вручить вам реал! — Позвольте предложить вам крузат! — Дайте я вам насыплю каролю!
   — Не показывайте каролю! — шепнул им Уленшпигель. — Пусть ваша левая рука не знает, что делает правая.
   Сказал он гак из-за каноника, который издали пожирал глазами деньги горбунов, но не мог разглядеть, где золото, а где серебро.
   — Благодарим тебя, святость свою нам явивший! — говорили Уленшпигелю горбуны.
   А Уленшпигель, величественный, как настоящий чудотворец, принимал от них даяния.
   И только скупцы молча терлись горбами о плиту.
   Вечером Уленшпигель попировал и повеселился в таверне.
   Перед самым сном Уленшпигель, сообразив, что каноник не преминет явиться если не за всей добычей, то, по крайней мере, за ее частью, подсчитал доход и обнаружил больше золота, нежели серебра, — целых триста каролю! Обратив внимание на горшок с засохшим лавровым кустиком, он взял его за макушку и вытащил с корнями и с землей, положил золото на самое дно, а куст сунул обратно в горшок. Полуфлорины, патары и мелочь он разложил на столе.
   Каноник явился в таверну и проследовал к Уленшпигелю.
   — Чему я, убогий, обязан столь высоким посещением, отче? — спросил Уленшпигель.
   — Я пекусь о твоем благе, сын мой, — отвечал тот.
   — Ой, ой, ой! — простонал Уленшпигель. — Уж не о том ли благе, что лежит на столе?
   — О том, — подтвердил каноник, простер длань, сгреб все деньги, какие были на столе, и ссыпал в мешок, который он для этой цели захватил с собой.
   Уленшпигель все еще притворялся плачущим, и каноник пожаловал ему флорин.
   А потом спросил, как тот подстроил чудо.
   Уленшпигель показал ему позвоночник камбалы и свиной пузырь.
   Каноник отобрал их у Уленшпигеля, а тот все плакался и умолял дать ему еще хоть сколько-нибудь — до Дамме, мол, отсюда далеко, и он, бедный странник, наверняка помрет с голоду.
   Но каноник молча удалился.
   Оставшись один, Уленшпигель поглядел на лавровый куст и, довольный, уснул. Встал он на зорьке, взял свою выручку и, явившись в стан Молчаливого, отдал ему все деньги, рассказал, откуда они у него, и прибавил, что это самый законный вид контрибуции.
   Принц дал ему десять флоринов.
   А позвоночник камбалы был положен в хрустальный ларец, ларец же подвесили к распятию в главном приделе Бульонского собора.
   И все в городе были уверены, что в ларце хранится горб исцеленного богохульника.


11


   Прежде чем переправиться через Маас, Молчаливый ложными маневрами в окрестностях Льежа сбивал с толку герцога.
   Уленшпигель добросовестно исполнял свои солдатские обязанности, научился метко стрелять из аркебузы, ко всему прислушивался и приглядывался.
   В расположение войск принца Оранского прибыли фламандские и брабантские дворяне; они быстро сдружились со знатью, с высшими чинами, составлявшими свиту Молчаливого.
   Вскоре в лагере образовались две враждующие партии. Одни говорили: «Принц — предатель»; другие говорили, что это клевета и что они им заткнут их лживую глотку. Недоверие росло, точно жирное пятно. Дело доходило до того, что человек шесть, восемь, двенадцать бились врукопашную, а иногда брались и за оружие, вплоть до аркебуз.
   Однажды на шум явился сам принц и прошел между двух огней. Пуля сбила у него шпагу. Он приказал немедленно прекратить стычку, а сам нарочно обошел весь лагерь и всем показался, чтобы никто не мог сказать: «Конец Молчаливому — конец войне».
   Миновал день, а когда Уленшпигель выходил в туманную полночь из дома, где он мелким фламандским бесом рассыпался перед некоей валлонской девицей, из соседнего дома до него донеслось троекратное карканье. Где-то вдали тотчас послышалось ответное карканье, тоже троекратное. На порог вышел сельчанин. Вслед за тем на дороге раздались шаги.
   Два человека, говорившие между собой по-испански, подошли к сельчанину, и сельчанин обратился к ним на том же языке:
   — Что вами сделано?
   — Нами сделано много хорошего, — отвечали они. — Мы лгали для пользы короля. Мы посеяли недоверие к герцогу среди военачальников и солдат, и они повторяют наши слова; «Принц сопротивляется королю из низкого честолюбия. Он хочет набить себе цену, завоеванные города и области нужны ему только в качестве залога. За пятьсот тысяч флоринов он бросит на произвол судьбы сеньоров, грудью защищающих родину. Герцог обещал ему полное прощение и дал клятву возвратить ему и всем высшим чинам их владения, если они вновь присягнут на верность королю. Принц Оранский тайно от всех пойдет на переговоры с герцогом». А приспешники Молчаливого возражают: «Предложения герцога — это ловушка. Принц Оранский не забыл Эгмонта и Горна, и он в нее не попадется. Когда обоих графов схватили, кардинал Гранвелла сказал в Риме: „Пескарей ловят, а щуку упускают. Не поймать Молчаливого — это все равно что никого не поймать“.
   — Велик ли раскол в лагере? — осведомился сельчанин.
   — Раскол велик, — отвечали те, — и усиливается с каждым днем. Где письма?
   Они вошли в дом, и там сейчас же зажегся фонарь. Прильнув к окну, Уленшпигель понаблюдал, как они распечатывали письма, с какою радостью их читали, как потом пили мед и, наконец, ушли, сказав по-испански сельчанину:
   — Лагерь развалится, Оранского схватят, тогда и нам перепадет.
   «Ну, они у меня долго не нагуляют», — сказал себе Уленшпигель.
   Снаружи их сразу окутал густой туман. На глазах у Уленшпигеля хозяин вынес им фонарь, и они его взяли.
   Свет фонаря поминутно застилала черная тень, и Уленшпигель понял, что они идут гуськом.