Страница:
«Король возмущен тем, что произошло в Нидерландах, и в урочный час он покарает зачинщиков».
Тут граф Эгмонт заметил, что его знобит, и попросил подбросить поленьев в камин.
Пока два сеньора толковали о письмах, была предпринята попытка затопить камин, но труба была так плотно забита, что огонь не разгорелся и в комнату повалил дым.
Затем граф Гоохстратен, кашляя, передал содержание перехваченных писем испанского посланника Алавы[158] к правительнице:
— Посланник пишет, что в нидерландских событиях повинны трое, а именно принц Оранский, граф Эгмонт и граф Горн. Однако ж, — замечает далее посланник, — налагать на них опалу до поры до времени не следует, — напротив того, должно дать им понять, что усмирением Нидерландов король всецело обязан им. Что же касается двух других, то есть Монтиньи и Бергена[159], то они там, где им быть надлежит.
«Да уж, — подумал Уленшпигель, — по мне, лучше дымящий камин во Фландрии, нежели прохладная тюрьма в Испании: там на сырых стенах петли растут».
— Далее посланник сообщает, что король произнес в Мадриде такую речь: «Беспорядки, имевшие место в Нидерландах, подорвали устои нашей королевской власти, нанесли оскорбление святыням, и если мы не накажем бунтовщиков, то это будет соблазн для других подвластных нам стран. Мы положили самолично прибыть в Нидерланды и обратиться за содействием к папе и к императору[160]. Под нынешним злом таится грядущее благо. Мы окончательно покорим Нидерланды и по своему усмотрению преобразуем их государственное устройство, вероисповедание и образ правления».
«Ах, король Филипп! — подумал Уленшпигель. — Если б я мог преобразовать тебя по-своему, то как бы славно преобразовались твои бока, руки и ноги под моей фламандской дубиной! Я бы прибил твою голову двумя гвоздями к спине и послушал, как бы ты в таком положении, окидывая взором кладбище, которое ты за собой оставляешь, запел на свой лад песенку о тиранических твоих преобразованиях».
Принесли вина. Гоохстратен встал и провозгласил:
— Пью за родину!
Все его поддержали. Он осушил кубок и, поставив его на стол, сказал:
— Для бельгийского дворянства настает решительный час. Надо условиться о том, как мы будем обороняться.
Он вопросительно посмотрел на Эгмонта; но граф не проронил ни звука.
Тогда заговорил Молчаливый:
— Мы устоим в том случае, если Эгмонт, который дважды, под Сен-Кантеном и Гравелином, повергал Францию в трепет, если Эгмонт, за которым фламандские солдаты пойдут в огонь и в воду, поможет нам и преградит путь испанцам в наши края.
— Я благоговею перед королем и далек от мысли, что он способен вынудить нас на бунт, — сказал Эгмонт. — Пусть бегут те, кто страшится его гнева. А я остаюсь — я не могу без него жить.
— Филипп умеет жестоко мстить, — заметил Молчаливый.
— Я ему доверяю, — объявил Эгмонт.
— И голову свою ему доверяете? — спросил Людвиг Нассауский.
— Да, — отвечал Эгмонт, — и головами тело, и мое верное сердце — все принадлежит ему.
— Я поступлю, как ты, мой досточтимый, — сказал Горн.
— Надо смотреть вперед и не ждать, — заметил Молчаливый.
Тут мессир Эгмонт вскипел.
— Я повесил в Граммоне двадцать два реформата![161] — крикнул он. — Если реформаты прекратят свои проповеди, если святотатцы будут наказаны, король смилостивится.
— На это надежда плоха, — возразил Молчаливый.
— Вооружимся доверием! — молвил Эгмонт.
— Вооружимся доверием! — повторил за ним Горн.
— Мечами должно вооружаться, а не доверием, — вмешался Гоохстратен.
Тут Молчаливый направился к выходу.
— Прощайте, принц без земли! — сказал ему Эгмонт.
— Прощайте, граф без головы! — отвечал Молчаливый.
— Барана ждет мясник, а воина, спасающего родимый край, ожидает слава, — сказал Людвиг Нассауский.
— Не могу и не хочу, — объявил Эгмонт.
«Пусть же кровь невинных жертв падет на голову царедворца!» — подумал Уленшпигель.
Все разошлись.
Тут Уленшпигель вылез из трубы и поспешил с вестями к Праату.
— Эгмонт изменник, — сказал Праат. — Господь — с принцем Оранским.
А герцог Альба? Он уже в Брюсселе. Прощайтесь с нажитым добром, горожане!
Тут граф Эгмонт заметил, что его знобит, и попросил подбросить поленьев в камин.
Пока два сеньора толковали о письмах, была предпринята попытка затопить камин, но труба была так плотно забита, что огонь не разгорелся и в комнату повалил дым.
Затем граф Гоохстратен, кашляя, передал содержание перехваченных писем испанского посланника Алавы[158] к правительнице:
— Посланник пишет, что в нидерландских событиях повинны трое, а именно принц Оранский, граф Эгмонт и граф Горн. Однако ж, — замечает далее посланник, — налагать на них опалу до поры до времени не следует, — напротив того, должно дать им понять, что усмирением Нидерландов король всецело обязан им. Что же касается двух других, то есть Монтиньи и Бергена[159], то они там, где им быть надлежит.
«Да уж, — подумал Уленшпигель, — по мне, лучше дымящий камин во Фландрии, нежели прохладная тюрьма в Испании: там на сырых стенах петли растут».
— Далее посланник сообщает, что король произнес в Мадриде такую речь: «Беспорядки, имевшие место в Нидерландах, подорвали устои нашей королевской власти, нанесли оскорбление святыням, и если мы не накажем бунтовщиков, то это будет соблазн для других подвластных нам стран. Мы положили самолично прибыть в Нидерланды и обратиться за содействием к папе и к императору[160]. Под нынешним злом таится грядущее благо. Мы окончательно покорим Нидерланды и по своему усмотрению преобразуем их государственное устройство, вероисповедание и образ правления».
«Ах, король Филипп! — подумал Уленшпигель. — Если б я мог преобразовать тебя по-своему, то как бы славно преобразовались твои бока, руки и ноги под моей фламандской дубиной! Я бы прибил твою голову двумя гвоздями к спине и послушал, как бы ты в таком положении, окидывая взором кладбище, которое ты за собой оставляешь, запел на свой лад песенку о тиранических твоих преобразованиях».
Принесли вина. Гоохстратен встал и провозгласил:
— Пью за родину!
Все его поддержали. Он осушил кубок и, поставив его на стол, сказал:
— Для бельгийского дворянства настает решительный час. Надо условиться о том, как мы будем обороняться.
Он вопросительно посмотрел на Эгмонта; но граф не проронил ни звука.
Тогда заговорил Молчаливый:
— Мы устоим в том случае, если Эгмонт, который дважды, под Сен-Кантеном и Гравелином, повергал Францию в трепет, если Эгмонт, за которым фламандские солдаты пойдут в огонь и в воду, поможет нам и преградит путь испанцам в наши края.
— Я благоговею перед королем и далек от мысли, что он способен вынудить нас на бунт, — сказал Эгмонт. — Пусть бегут те, кто страшится его гнева. А я остаюсь — я не могу без него жить.
— Филипп умеет жестоко мстить, — заметил Молчаливый.
— Я ему доверяю, — объявил Эгмонт.
— И голову свою ему доверяете? — спросил Людвиг Нассауский.
— Да, — отвечал Эгмонт, — и головами тело, и мое верное сердце — все принадлежит ему.
— Я поступлю, как ты, мой досточтимый, — сказал Горн.
— Надо смотреть вперед и не ждать, — заметил Молчаливый.
Тут мессир Эгмонт вскипел.
— Я повесил в Граммоне двадцать два реформата![161] — крикнул он. — Если реформаты прекратят свои проповеди, если святотатцы будут наказаны, король смилостивится.
— На это надежда плоха, — возразил Молчаливый.
— Вооружимся доверием! — молвил Эгмонт.
— Вооружимся доверием! — повторил за ним Горн.
— Мечами должно вооружаться, а не доверием, — вмешался Гоохстратен.
Тут Молчаливый направился к выходу.
— Прощайте, принц без земли! — сказал ему Эгмонт.
— Прощайте, граф без головы! — отвечал Молчаливый.
— Барана ждет мясник, а воина, спасающего родимый край, ожидает слава, — сказал Людвиг Нассауский.
— Не могу и не хочу, — объявил Эгмонт.
«Пусть же кровь невинных жертв падет на голову царедворца!» — подумал Уленшпигель.
Все разошлись.
Тут Уленшпигель вылез из трубы и поспешил с вестями к Праату.
— Эгмонт изменник, — сказал Праат. — Господь — с принцем Оранским.
А герцог Альба? Он уже в Брюсселе. Прощайтесь с нажитым добром, горожане!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Молчаливый выступает в поход — сам господь ведет его.
Оба графа уже схвачены.[162] Альба обещает Молчаливому снисхождение и помилование, если тот явится к нему.
Узнав об этом, Уленшпигель сказал Ламме:
— Герцог, черт бы его душу взял, по настоянию генерал-прокурора Дюбуа предлагает принцу Оранскому, его брату Людвигу, Гоохстратену, ван ден Бергу[163], Кюлембургу, Бредероде и всем друзьям принца явиться к нему, обещает им правосудие и милосердие и дает полтора месяца сроку. Послушай, Ламме: как-то раз один амстердамский еврей стал звать своего врага. Вызывающий стоит на улице, а вызываемый у окна. «Выходи! — кричит вызывающий вызываемому. — Я тебя так стукну по башке, что она в грудную клетку уйдет, и будешь ты смотреть на свет божий через ребра, как вор через тюремную решетку». А тот ему: «Обещай, говорит, что стукнешь меня хоть сто раз, — все равно я к тебе не выйду». Вот так же может ответить принц Оранский и его сподвижники.
И они в самом деле отказались явиться. Эгмонт же и Горн поступили иначе. А тех, кто не исполняет своего долга, ждет кара господня.
Оба графа уже схвачены.[162] Альба обещает Молчаливому снисхождение и помилование, если тот явится к нему.
Узнав об этом, Уленшпигель сказал Ламме:
— Герцог, черт бы его душу взял, по настоянию генерал-прокурора Дюбуа предлагает принцу Оранскому, его брату Людвигу, Гоохстратену, ван ден Бергу[163], Кюлембургу, Бредероде и всем друзьям принца явиться к нему, обещает им правосудие и милосердие и дает полтора месяца сроку. Послушай, Ламме: как-то раз один амстердамский еврей стал звать своего врага. Вызывающий стоит на улице, а вызываемый у окна. «Выходи! — кричит вызывающий вызываемому. — Я тебя так стукну по башке, что она в грудную клетку уйдет, и будешь ты смотреть на свет божий через ребра, как вор через тюремную решетку». А тот ему: «Обещай, говорит, что стукнешь меня хоть сто раз, — все равно я к тебе не выйду». Вот так же может ответить принц Оранский и его сподвижники.
И они в самом деле отказались явиться. Эгмонт же и Горн поступили иначе. А тех, кто не исполняет своего долга, ждет кара господня.
2
Между тем в Брюсселе на Конном базаре были обезглавлены братья д'Андло, сыновья Баттенбурга и другие славные и отважные сеньоры за то, что они попытались с налету взять Амстердам.
А когда они, в количестве восемнадцати человек, с пением молитв шли на казнь, впереди и позади них всю дорогу били барабаны.
А испанские солдаты, которые вели осужденных на казнь, нарочно обжигали их факелами. А когда те корчились от боли, солдаты говорили; «Что, лютеране? Больно? Погодите: будет еще больнее!»
А того, кто их предал, звали Дирик Слоссе; он заманил их в Энкхейзен, который был тогда еще католическим, и выдал сыщикам Альбы.
А смерть они встретили мужественно.
А все их достояние отошло к королю.
А когда они, в количестве восемнадцати человек, с пением молитв шли на казнь, впереди и позади них всю дорогу били барабаны.
А испанские солдаты, которые вели осужденных на казнь, нарочно обжигали их факелами. А когда те корчились от боли, солдаты говорили; «Что, лютеране? Больно? Погодите: будет еще больнее!»
А того, кто их предал, звали Дирик Слоссе; он заманил их в Энкхейзен, который был тогда еще католическим, и выдал сыщикам Альбы.
А смерть они встретили мужественно.
А все их достояние отошло к королю.
3
— Видел ты его? — обратился переодетый дровосеком Уленшпигель к так же точно наряженному Ламме. — Видел ты этого гнусного герцога с низким лбом, как у орла, с бородой, напоминающей веревку на виселице? Удуши его, господь! Видел ты этого паука с длинными мохнатыми лапами, которого изверг сатана, когда он блевал на нашу страну? Пойдем, Ламме, пойдем набросаем камней в его паутину!..
— Горе нам! — воскликнул Ламме. — Нас сожгут живьем.
— Идем в Гронендаль, идем в Гронендаль, милый друг, там есть красивый монастырь, а в том монастыре его паучья светлость молит бога помочь ему довершить его дело — ему хочется потешить свою черную душу мертвечиной. Теперь у нас пост, но от крови его светлость никакими силами не может заставить себя отказаться! Пойдем, Ламме! Возле дома в Оэне стоят пятьсот вооруженных всадников. Триста пехотинцев выступили небольшими отрядами и вошли в Суарский лес. Как скоро Альба станет на молитву, мы его схватим, посадим в железную клеточку и пошлем принцу.
Но Ламме трясся от страха.
— Это очень опасно, сын мой, очень опасно! — сказал он. — Я бы тебе помог в твоем начинании, да ноги у меня ослабели и брюхо раздулось от кислого брюссельского пива.
Разговор этот происходил в яме, вырытой в чаще леса и сверху заваленной буреломом. Затем они выглянули из своей норы и увидели сквозь ветви желтые и красные мундиры шедших по лесу и сверкавших на солнце оружием герцогских солдат.
— Нас предали! — сказал Уленшпигель.
Едва лишь солдаты скрылись из виду, он сломя голову побежал в Оэн. Он был в одежде дровосека и нес на спине вязанку дров, и солдаты не обратили на него внимания. Он пробрался к всадникам и все им рассказал — всадники поскакали кто куда и скрылись, за исключением де Бозара д'Армантьера — этот был схвачен. Пехотинцам, шедшим из Брюсселя, также удалось ускользнуть.
Всадников и пехотинцев едва не погубил один подлый изменник из полка сьера де Ликса.
Д'Армантьер принял мучительную казнь за всех.
Заранее содрогаясь от ужаса, Уленшпигель пошел в Брюссель, на Конный базар, смотреть на его адские муки.
Несчастный д'Армантьер, распяленный на колесе, получил тридцать семь ударов железным прутом по рукам и ногам, ибо палачам, дробившим его кость за костью, хотелось подольше посмотреть на его мучения.
И только от тридцать восьмого удара — прямо в грудь — он скончался.
— Горе нам! — воскликнул Ламме. — Нас сожгут живьем.
— Идем в Гронендаль, идем в Гронендаль, милый друг, там есть красивый монастырь, а в том монастыре его паучья светлость молит бога помочь ему довершить его дело — ему хочется потешить свою черную душу мертвечиной. Теперь у нас пост, но от крови его светлость никакими силами не может заставить себя отказаться! Пойдем, Ламме! Возле дома в Оэне стоят пятьсот вооруженных всадников. Триста пехотинцев выступили небольшими отрядами и вошли в Суарский лес. Как скоро Альба станет на молитву, мы его схватим, посадим в железную клеточку и пошлем принцу.
Но Ламме трясся от страха.
— Это очень опасно, сын мой, очень опасно! — сказал он. — Я бы тебе помог в твоем начинании, да ноги у меня ослабели и брюхо раздулось от кислого брюссельского пива.
Разговор этот происходил в яме, вырытой в чаще леса и сверху заваленной буреломом. Затем они выглянули из своей норы и увидели сквозь ветви желтые и красные мундиры шедших по лесу и сверкавших на солнце оружием герцогских солдат.
— Нас предали! — сказал Уленшпигель.
Едва лишь солдаты скрылись из виду, он сломя голову побежал в Оэн. Он был в одежде дровосека и нес на спине вязанку дров, и солдаты не обратили на него внимания. Он пробрался к всадникам и все им рассказал — всадники поскакали кто куда и скрылись, за исключением де Бозара д'Армантьера — этот был схвачен. Пехотинцам, шедшим из Брюсселя, также удалось ускользнуть.
Всадников и пехотинцев едва не погубил один подлый изменник из полка сьера де Ликса.
Д'Армантьер принял мучительную казнь за всех.
Заранее содрогаясь от ужаса, Уленшпигель пошел в Брюссель, на Конный базар, смотреть на его адские муки.
Несчастный д'Армантьер, распяленный на колесе, получил тридцать семь ударов железным прутом по рукам и ногам, ибо палачам, дробившим его кость за костью, хотелось подольше посмотреть на его мучения.
И только от тридцать восьмого удара — прямо в грудь — он скончался.
4
Ясным и теплым июньским днем в Брюсселе, на площади перед ратушей, был воздвигнут обитый черным сукном эшафот, а по бокам поставлены два столба с железными остриями. На эшафоте виднелись две черные подушки и серебряное распятие на столике.
И вот на этом-то эшафоте претерпели мечное сечение благородный Эгмонт и благородный Горн[164]. А достояние их отошло к королю.
А посланник Франциска I так сказал об Эгмонте:
— Я только что видел, как отрубили голову тому, перед кем дважды трепетала Франция.
А головы казненных были насажены на железные острия.
А Уленшпигель сказал Ламме:
— Тела и кровь накрыты черным. Благословенны те, кто в эти черные дни сохранит высокий дух и в чьей твердой руке не дрогнет меч!
И вот на этом-то эшафоте претерпели мечное сечение благородный Эгмонт и благородный Горн[164]. А достояние их отошло к королю.
А посланник Франциска I так сказал об Эгмонте:
— Я только что видел, как отрубили голову тому, перед кем дважды трепетала Франция.
А головы казненных были насажены на железные острия.
А Уленшпигель сказал Ламме:
— Тела и кровь накрыты черным. Благословенны те, кто в эти черные дни сохранит высокий дух и в чьей твердой руке не дрогнет меч!
5
Молчаливый набрал войско[165], и оно с трех сторон хлынуло в Нидерланды.
А Уленшпигель на сборище Диких гезов[166] держал такую речь:
— По наущению инквизиции король Филипп объявил, что всем жителям Нидерландов, обвиненным в оскорблении величества, в ереси, а равно и в недонесении на еретиков, грозят соответственно тяжести преступлений установленные для подобных злодеяний наказания, без различия пола и возраста и без всякой надежды на помилование, за исключением особо поименованных лиц. Достояние осужденных наследует король.
Смерть косит людей[167] в богатой и обширной стране, лежащей между Северным морем, графством Эмден, рекою Эме, Вестфалией, Юлих-Клеве и Льежем, епископством Кельнским и Трирским, Лотарингией и Францией. Смерть косит людей на пространстве в триста сорок миль, в двухстах укрепленных городах, в ста пятидесяти селениях, существующих на правах городов, в деревнях, местечках и на равнинах. А достояние наследует король.
— Одиннадцати тысяч палачей, которых Альба именует солдатами, едва-едва хватает, — продолжал Уленшпигель. — Родимый наш край превратился в бойню, и из него бегут художники, его покидают ремесленники, его оставляют торговцы — бросают родину и обогащают чужбину, где им предоставляется свобода вероисповедания. Смерть и Разор косят у нас в стране. А наследник — король.
Наша страна купила за деньги у обедневших государей льготы. Ныне эти льготы отняты. Страна надеялась, что она не зря заключила договоры с владетельными князьями, что она насладится плодами трудов своих, что она расцветет. Но она ошиблась — каменщик строит для пожара, ремесленник работает на вора. Наследник — король.
Кровь и слезы! Смерть косит всюду: на кострах; на превратившихся в виселицы деревьях, которыми обсажены большие дороги; в ямах, куда бедных девушек бросают живьем; в тюремных колодцах; на грудах хвороста, которым обкладывают страстотерпцев, чтобы они горели на медленном огне; в соломенных хижинах, где в пламени и в дыму гибнут невинные жертвы. А достояние их забирает король.
Так восхотел папа римский.
В городах кишат соглядатаи, алчущие своей доли имущества жертв. Чем человек богаче, тем он виновнее — ведь его достояние отходит к королю.
Но страна наша не оскудела храбрыми людьми, и они не допустят, чтобы их резали, как баранов. У многих беглецов есть оружие, и они прячутся в лесах. Монахи их выдают, монахи хотят, чтобы смельчаков перебили и чтобы все у них отняли. Но смельчаки ходят стаями, точно дикие звери, днем и ночью нападают на монастыри и отбирают уворованные у бедного люда деньги в виде подсвечников, золотых и серебряных рак, дароносиц, дискосов и драгоценных сосудов. Не так ли, добрые люди? Там они пьют вино, которое монахи берегли для себя. Сосуды, переплавленные или заложенные, пойдут на нужды священной войны. Да здравствует Гез!
Смельчаки неотступно преследуют королевских солдат, убивают их и, захватив добычу, снова укрываются в своих берлогах. В лесах днем и ночью вспыхивают и передвигаются с места на место огни. Это огни наших пиршеств. Всякая дичь — и косматая и пернатая — какая ни на есть, вся она наша. Хозяева — мы. Хлебом и салом подкармливают нас крестьяне. Взгляни на этих смельчаков, Ламме: одетые в рубище, исполненные решимости, неумолимые, с гордым блеском в глазах, они бродят по лесам, вооруженные топорами, алебардами, шпагами, мечами, пиками, копьями, арбалетами, аркебузами, — они никаким оружием не брезгуют; маршировать же, как солдаты, они не желают. Да здравствует Гез!
И Уленшпигель запел:
— Да здравствует Гез!
А Уленшпигель, осушив вызолоченный монашеский кубок, окинул взглядом мужественные лица Диких гезов — он явно ими гордился.
— Вы — дикие! — сказал он. — Вы — тигры, волки и львы. Истребите же собак кровавого короля!
— Да здравствует Гез! — воскликнули они и запели:
А Уленшпигель на сборище Диких гезов[166] держал такую речь:
— По наущению инквизиции король Филипп объявил, что всем жителям Нидерландов, обвиненным в оскорблении величества, в ереси, а равно и в недонесении на еретиков, грозят соответственно тяжести преступлений установленные для подобных злодеяний наказания, без различия пола и возраста и без всякой надежды на помилование, за исключением особо поименованных лиц. Достояние осужденных наследует король.
Смерть косит людей[167] в богатой и обширной стране, лежащей между Северным морем, графством Эмден, рекою Эме, Вестфалией, Юлих-Клеве и Льежем, епископством Кельнским и Трирским, Лотарингией и Францией. Смерть косит людей на пространстве в триста сорок миль, в двухстах укрепленных городах, в ста пятидесяти селениях, существующих на правах городов, в деревнях, местечках и на равнинах. А достояние наследует король.
— Одиннадцати тысяч палачей, которых Альба именует солдатами, едва-едва хватает, — продолжал Уленшпигель. — Родимый наш край превратился в бойню, и из него бегут художники, его покидают ремесленники, его оставляют торговцы — бросают родину и обогащают чужбину, где им предоставляется свобода вероисповедания. Смерть и Разор косят у нас в стране. А наследник — король.
Наша страна купила за деньги у обедневших государей льготы. Ныне эти льготы отняты. Страна надеялась, что она не зря заключила договоры с владетельными князьями, что она насладится плодами трудов своих, что она расцветет. Но она ошиблась — каменщик строит для пожара, ремесленник работает на вора. Наследник — король.
Кровь и слезы! Смерть косит всюду: на кострах; на превратившихся в виселицы деревьях, которыми обсажены большие дороги; в ямах, куда бедных девушек бросают живьем; в тюремных колодцах; на грудах хвороста, которым обкладывают страстотерпцев, чтобы они горели на медленном огне; в соломенных хижинах, где в пламени и в дыму гибнут невинные жертвы. А достояние их забирает король.
Так восхотел папа римский.
В городах кишат соглядатаи, алчущие своей доли имущества жертв. Чем человек богаче, тем он виновнее — ведь его достояние отходит к королю.
Но страна наша не оскудела храбрыми людьми, и они не допустят, чтобы их резали, как баранов. У многих беглецов есть оружие, и они прячутся в лесах. Монахи их выдают, монахи хотят, чтобы смельчаков перебили и чтобы все у них отняли. Но смельчаки ходят стаями, точно дикие звери, днем и ночью нападают на монастыри и отбирают уворованные у бедного люда деньги в виде подсвечников, золотых и серебряных рак, дароносиц, дискосов и драгоценных сосудов. Не так ли, добрые люди? Там они пьют вино, которое монахи берегли для себя. Сосуды, переплавленные или заложенные, пойдут на нужды священной войны. Да здравствует Гез!
Смельчаки неотступно преследуют королевских солдат, убивают их и, захватив добычу, снова укрываются в своих берлогах. В лесах днем и ночью вспыхивают и передвигаются с места на место огни. Это огни наших пиршеств. Всякая дичь — и косматая и пернатая — какая ни на есть, вся она наша. Хозяева — мы. Хлебом и салом подкармливают нас крестьяне. Взгляни на этих смельчаков, Ламме: одетые в рубище, исполненные решимости, неумолимые, с гордым блеском в глазах, они бродят по лесам, вооруженные топорами, алебардами, шпагами, мечами, пиками, копьями, арбалетами, аркебузами, — они никаким оружием не брезгуют; маршировать же, как солдаты, они не желают. Да здравствует Гез!
И Уленшпигель запел:
И тут все выпили разом и крикнули:
Slaet op den trommele van dirre dom deyne,
Slaet op den trommele van dirre dom, dom.
Бей в барабан van dirre dom deyne,
Бей в барабан войны.
Выпустим герцогу Альбе кишки,
Ими по морде отхлещем его!
Slaet op den trommele, бей в барабан,
Герцог, будь проклят! Убийце смерть!
Бросим его на съедение псам! Смерть палачу!
Да здравствует Гез!
Повесим его за язык
И за руку, за кричащий приказы язык
И руку, скрепившую смертные приговоры.
Slaet op den trommele.
Бей в барабан войны. Да здравствует Гез!
Заживо, с трупами жертв его, Альбу, зароем!
В смраде, в зловонье
Пусть он издохнет от трупной заразы!
Бей в барабан войны. За здравствует Гез!
С горних высот узри свое войско, Христос:
Слыша глагол твой, оно
Стали, веревки, огня не боится.
Жаждут солдаты отчизну избавить от гнета.
Slaet op den trommele van dirre dom deyne.
Бей в барабан войны. Да здравствует Гез!
— Да здравствует Гез!
А Уленшпигель, осушив вызолоченный монашеский кубок, окинул взглядом мужественные лица Диких гезов — он явно ими гордился.
— Вы — дикие! — сказал он. — Вы — тигры, волки и львы. Истребите же собак кровавого короля!
— Да здравствует Гез! — воскликнули они и запели:
Slaet op den trommele van dirre dom deyne,
Slaet op den trommele van dirre dom, dom.
Бей в барабан войны. Да здравствует Гез!
6
Уленшпигель вербовал в Ипре солдат для принца. Преследуемый герцогскими сыщиками, он поступил причетником в монастырь св.Мартина. Сослуживцем его оказался звонарь Помпилий Нуман, трусливый верзила, принимавший собственную тень за черта, а сорочку за привидение.
Настоятель был жирен и упитан, как откормленная пулярка. Уленшпигель скоро догадался, на каких лугах честной отец нагуливает жир. Он узнал от звонаря, а потом убедился воочию, что настоятель завтракал в девять, а обедал в четыре. До половины девятого он почивал, затем перед завтраком шел в церковь поглядеть, каков кружечный сбор в пользу бедных. Половину сбора он пересыпал в свою мошну. В девять часов он съедал тарелку молочного супа, половину бараньей ноги, пирог с цаплей и опорожнял пять стаканчиков брюссельского вина. В десять часов съедал несколько слив, поливая их орлеанским вином и молил бога не дать ему впасть в чревоугодие. В полдень от нечего делать обгладывал крылышко и гузку. В час дня, подумывая об обеде, лил в свою утробу испанское вино. После этого ложился в постель, дабы подкрепить свои силы, и подремывал.
Пробудившись, он для аппетита отведывал солененькой лососинки и опрокидывал немалых размеров кружку антверпенского dobbelknol'я. Засим переходил в кухню, усаживался перед пылавшим камином и наблюдал за тем, как жарится и подрумянивается для братии телятина или же предварительно ошпаренный поросенок, на которого он особенно умильно поглядывал. Но все же зверского аппетита он еще не испытывал. Того ради он предавался созерцанию вертела, который точно по волшебству вращался сам собой. То было дело рук кузнеца Питера ван Стейнкисте, проживавшего в Куртрейском кастелянстве. Настоятель заплатил ему за такой вертел пятнадцать парижских ливров.
Затем он опять ложился в постель, отдыхал с устатку, а в два часа пробуждался, кушал свиной студень и запивал его бургонским по двести сорок флоринов за бочку. В три часа съедал цыпленка в мадере и запивал его двумя стаканами мальвазии по семнадцать флоринов за бочонок. В половине четвертого съедал полбанки варенья и запивал его медом. Тут сонливость его проходила, и, обхватив руками колено, он погружался в размышления.
Когда наступал вожделенный час обеда, настоятеля частенько проведывал священник церкви св.Иоанна. Иной раз они вступали в соревнование, кто из них больше скушает рыбки, дичинки, птицы или же мясца. Быстрее насыщавшийся должен был угостить своего соперника жаренным на угольках мясом с четырьмя видами пряностей, с гарниром из семи видов овощей и тремя сортами подогретого вина.
Так они выпивали и закусывали, беседовали о еретиках и сходились на том, что сколько их ни бей — все будет мало. И никогда между ними не возникало никаких разногласий; впрочем, единственным предметом спора служили им тридцать девять способов приготовления вкусного пивного супа.
Затем, склонив свои высокопочтенные головы на священнослужительские свои пуза, они похрапывали. Время от времени кто-нибудь их них продирал глаза и сквозь сон бормотал, что жизнь хороша и напрасно-де бедняки сетуют.
При этом-то святом отце Уленшпигель и состоял в причетниках. Он исправно прислуживал ему во время мессы, дважды наливал в чашу вина для себя и единожды для настоятеля. Звонарь Помпилий Нуман в этом ему помогал.
Однажды Уленшпигель спросил цветущего, толстопузого и румянолицего Помпилия, не на службе ли у здешнего настоятеля он стал отличаться таким завидным здоровьем.
— Да, сын мой, — отвечал Помпилий. — Затвори получше дверь, а то как бы кто не услышал, — прибавил он и заговорил шепотом: — Ты знаешь, что наш отец настоятель любит всякое вино, всякое пиво, всякое мясо и всякую живность. Мясо он хранит в кладовой, вино — в погребе, а ключи всегда у него в кармане. Когда спит, и то придерживает карман рукой… По ночам я подкрадываюсь к нему, к спящему, достаю из кармана, который у него на пузе, ключи, а потом не без опаски кладу на место, потому, сын мой, если он только узнает о моем преступлении, то сварит меня живьем.
— Ты берешь на себя лишний труд, Помпилий, — заметил Уленшпигель. — Потрудись однажды, возьми ключи — я по ним смастерю другие, а те путь себе покоятся на пузе у его высокопреподобия.
— Ну так смастери, сын мой, — сказал Помпилий.
Уленшпигель смастерил ключи. Часов в восемь вечера, когда его высокопреподобие, по их расчетам, отходил ко сну, он и Помпилий нахватывали всевозможных яств и питий. Уленшпигель нес бутылки, а Помпилий — еду, ибо он дрожал, как лист, окорока же и задние ноги не разбиваются, когда падают. Брали они иной раз и живую птицу, в каковом преступлении подозревались обыкновенно соседские кошки, за что их неукоснительно истребляли.
Затем два приятеля шли на Ketelstraat — на улицу гулящих девиц. Там они сорили деньгами и угощали на славу своих красоток копченой говядинкой, ветчинкой, сервелатной колбаской, птицей, поили орлеанским, бургонским, ingelsche bier'ом, который за морем называется эль, — вино и пиво лилось потоками в молодые глотки милашек. А те платили им ласками.
Но однажды утром, после завтрака, настоятель позвал их обоих к себе. С грозным лицом он яростно обсасывал мозговую кость из супа.
Помпилий дрожал всем телом, пузо его ходило ходуном от страха. Зато Уленшпигель был невозмутим и не без приятности ощупывал в кармане ключи от погреба.
Настоятель обратился к ним с вопросом:
— Кто это пьет мое вино и ест мою птицу? Не ты ли, сын мой?
— Нет, не я, — отвечал Уленшпигель.
— Может статься, звонарь причастен к этому преступлению? — указывая на Помпилия, вопросил настоятель. — Он бледен как мертвец, — должно полагать, краденое вино действует на него, как яд.
— Ах, ваше высокопреподобие, зачем вы возводите на звонаря напраслину? — воскликнул Уленшпигель. — Он и впрямь бледен с лица, но не потому, чтобы он потягивал вино, — как раз наоборот: именно потому, что он к нему не прикладывается. И до того он по сему обстоятельству ослабел, что, если не принять никаких мер, душа его, того и гляди, утечет через штаны.
— Есть же еще бедняки на свете! — воскликнул настоятель и как следует тяпнул винца. — Однако скажи мне, сын мой, — ведь у тебя глаза, как у рыси, — ты не видел вора?
— Я его выслежу, ваше высокопреподобие.
— Ну, да возрадуется душа ваша о господе, чада мои! — сказал настоятель. — Соблюдайте умеренность, ибо в сей юдоли слез все бедствия проистекают из невоздержности. Идите с миром.
И он благословил их.
А засим, обсосал еще одну мозговую кость и опять хлопнул винца.
Уленшпигель и Помпилий вышли.
— Этот поганый скупердяй не дал тебе даже пригубить, — сказал Уленшпигель. — Поистине благословен тот хлеб, который мы у него утащим. Но что с тобой? Чего ты так дрожишь?
— У меня все штаны мокрые, — отвечал Помпилий.
— Вода сохнет быстро, сын мой, — сказал Уленшпигель. — А ну, гляди веселей! Вечерком у нас с тобой зазвенят стаканчики на Ketelstraat. А трех ночных сторожей мы напоим допьяна: пусть себе храпят да охраняют город.
Так оно и вышло.
Между тем подходил день св.Мартина. Церковь была убрана к празднику. Уленшпигель и Помпилий забрались туда ночью, заперлись, зажгли все свечи и давай играть на виоле и на волынке! А свечи горели вовсю. Но это были только еще цветочки. Приведя замысел свой в исполнение, Уленшпигель с Помпилием пошли к настоятелю, а тот, несмотря на ранний час, был уже на ногах, жевал дрозда, запивал его рейнвейном и вдруг, увидев свет в окнах церкви, вытаращил глаза от изумления.
— Ваше высокопреподобие! — обратился к нему Уленшпигель. — Угодно вам удостовериться, кто поедает у вас мясо и пьет ваше вино?
— А что означает это яркое освещение? — указывая на церковные витражи, спросил настоятель. — Господи владыко! Ужели ты дозволил святому Мартину бесплатно жечь по ночам свечи бедных иноков?
— Это еще что, отец настоятель! — сказал Уленшпигель. — Пожалуйте с нами!
Настоятель взял посох и последовал за ними. Все трое вошли в храм.
Что же там увидел настоятель! Все святые, выйдя из своих ниш, собрались в кружок посреди храма, видимо под предводительством св.Мартина, который был на целую голову выше всех и в руке, протянутой для благословения, держал жареную индейку. У других во рту или же в руках были куски курицы, гуся, колбаса, ветчина, рыба сырая, рыба жареная и, между прочим, щука в добрых четырнадцать фунтов весу. А в ногах у каждого стояло по бутылке вина.
При виде этого зрелища настоятель побагровел от злости и так надулся, что Помпилий и Уленшпигель опасались, как бы он не лопнул. Однако настоятель, не обращая на них внимания, с грозным видом направился прямо к св.Мартину, коего, должно думать, почитал за главного виновника, вырвал у него индейку и изо всей мочи хватил его по руке, по носу, по митре и посоху.
Настоятель был жирен и упитан, как откормленная пулярка. Уленшпигель скоро догадался, на каких лугах честной отец нагуливает жир. Он узнал от звонаря, а потом убедился воочию, что настоятель завтракал в девять, а обедал в четыре. До половины девятого он почивал, затем перед завтраком шел в церковь поглядеть, каков кружечный сбор в пользу бедных. Половину сбора он пересыпал в свою мошну. В девять часов он съедал тарелку молочного супа, половину бараньей ноги, пирог с цаплей и опорожнял пять стаканчиков брюссельского вина. В десять часов съедал несколько слив, поливая их орлеанским вином и молил бога не дать ему впасть в чревоугодие. В полдень от нечего делать обгладывал крылышко и гузку. В час дня, подумывая об обеде, лил в свою утробу испанское вино. После этого ложился в постель, дабы подкрепить свои силы, и подремывал.
Пробудившись, он для аппетита отведывал солененькой лососинки и опрокидывал немалых размеров кружку антверпенского dobbelknol'я. Засим переходил в кухню, усаживался перед пылавшим камином и наблюдал за тем, как жарится и подрумянивается для братии телятина или же предварительно ошпаренный поросенок, на которого он особенно умильно поглядывал. Но все же зверского аппетита он еще не испытывал. Того ради он предавался созерцанию вертела, который точно по волшебству вращался сам собой. То было дело рук кузнеца Питера ван Стейнкисте, проживавшего в Куртрейском кастелянстве. Настоятель заплатил ему за такой вертел пятнадцать парижских ливров.
Затем он опять ложился в постель, отдыхал с устатку, а в два часа пробуждался, кушал свиной студень и запивал его бургонским по двести сорок флоринов за бочку. В три часа съедал цыпленка в мадере и запивал его двумя стаканами мальвазии по семнадцать флоринов за бочонок. В половине четвертого съедал полбанки варенья и запивал его медом. Тут сонливость его проходила, и, обхватив руками колено, он погружался в размышления.
Когда наступал вожделенный час обеда, настоятеля частенько проведывал священник церкви св.Иоанна. Иной раз они вступали в соревнование, кто из них больше скушает рыбки, дичинки, птицы или же мясца. Быстрее насыщавшийся должен был угостить своего соперника жаренным на угольках мясом с четырьмя видами пряностей, с гарниром из семи видов овощей и тремя сортами подогретого вина.
Так они выпивали и закусывали, беседовали о еретиках и сходились на том, что сколько их ни бей — все будет мало. И никогда между ними не возникало никаких разногласий; впрочем, единственным предметом спора служили им тридцать девять способов приготовления вкусного пивного супа.
Затем, склонив свои высокопочтенные головы на священнослужительские свои пуза, они похрапывали. Время от времени кто-нибудь их них продирал глаза и сквозь сон бормотал, что жизнь хороша и напрасно-де бедняки сетуют.
При этом-то святом отце Уленшпигель и состоял в причетниках. Он исправно прислуживал ему во время мессы, дважды наливал в чашу вина для себя и единожды для настоятеля. Звонарь Помпилий Нуман в этом ему помогал.
Однажды Уленшпигель спросил цветущего, толстопузого и румянолицего Помпилия, не на службе ли у здешнего настоятеля он стал отличаться таким завидным здоровьем.
— Да, сын мой, — отвечал Помпилий. — Затвори получше дверь, а то как бы кто не услышал, — прибавил он и заговорил шепотом: — Ты знаешь, что наш отец настоятель любит всякое вино, всякое пиво, всякое мясо и всякую живность. Мясо он хранит в кладовой, вино — в погребе, а ключи всегда у него в кармане. Когда спит, и то придерживает карман рукой… По ночам я подкрадываюсь к нему, к спящему, достаю из кармана, который у него на пузе, ключи, а потом не без опаски кладу на место, потому, сын мой, если он только узнает о моем преступлении, то сварит меня живьем.
— Ты берешь на себя лишний труд, Помпилий, — заметил Уленшпигель. — Потрудись однажды, возьми ключи — я по ним смастерю другие, а те путь себе покоятся на пузе у его высокопреподобия.
— Ну так смастери, сын мой, — сказал Помпилий.
Уленшпигель смастерил ключи. Часов в восемь вечера, когда его высокопреподобие, по их расчетам, отходил ко сну, он и Помпилий нахватывали всевозможных яств и питий. Уленшпигель нес бутылки, а Помпилий — еду, ибо он дрожал, как лист, окорока же и задние ноги не разбиваются, когда падают. Брали они иной раз и живую птицу, в каковом преступлении подозревались обыкновенно соседские кошки, за что их неукоснительно истребляли.
Затем два приятеля шли на Ketelstraat — на улицу гулящих девиц. Там они сорили деньгами и угощали на славу своих красоток копченой говядинкой, ветчинкой, сервелатной колбаской, птицей, поили орлеанским, бургонским, ingelsche bier'ом, который за морем называется эль, — вино и пиво лилось потоками в молодые глотки милашек. А те платили им ласками.
Но однажды утром, после завтрака, настоятель позвал их обоих к себе. С грозным лицом он яростно обсасывал мозговую кость из супа.
Помпилий дрожал всем телом, пузо его ходило ходуном от страха. Зато Уленшпигель был невозмутим и не без приятности ощупывал в кармане ключи от погреба.
Настоятель обратился к ним с вопросом:
— Кто это пьет мое вино и ест мою птицу? Не ты ли, сын мой?
— Нет, не я, — отвечал Уленшпигель.
— Может статься, звонарь причастен к этому преступлению? — указывая на Помпилия, вопросил настоятель. — Он бледен как мертвец, — должно полагать, краденое вино действует на него, как яд.
— Ах, ваше высокопреподобие, зачем вы возводите на звонаря напраслину? — воскликнул Уленшпигель. — Он и впрямь бледен с лица, но не потому, чтобы он потягивал вино, — как раз наоборот: именно потому, что он к нему не прикладывается. И до того он по сему обстоятельству ослабел, что, если не принять никаких мер, душа его, того и гляди, утечет через штаны.
— Есть же еще бедняки на свете! — воскликнул настоятель и как следует тяпнул винца. — Однако скажи мне, сын мой, — ведь у тебя глаза, как у рыси, — ты не видел вора?
— Я его выслежу, ваше высокопреподобие.
— Ну, да возрадуется душа ваша о господе, чада мои! — сказал настоятель. — Соблюдайте умеренность, ибо в сей юдоли слез все бедствия проистекают из невоздержности. Идите с миром.
И он благословил их.
А засим, обсосал еще одну мозговую кость и опять хлопнул винца.
Уленшпигель и Помпилий вышли.
— Этот поганый скупердяй не дал тебе даже пригубить, — сказал Уленшпигель. — Поистине благословен тот хлеб, который мы у него утащим. Но что с тобой? Чего ты так дрожишь?
— У меня все штаны мокрые, — отвечал Помпилий.
— Вода сохнет быстро, сын мой, — сказал Уленшпигель. — А ну, гляди веселей! Вечерком у нас с тобой зазвенят стаканчики на Ketelstraat. А трех ночных сторожей мы напоим допьяна: пусть себе храпят да охраняют город.
Так оно и вышло.
Между тем подходил день св.Мартина. Церковь была убрана к празднику. Уленшпигель и Помпилий забрались туда ночью, заперлись, зажгли все свечи и давай играть на виоле и на волынке! А свечи горели вовсю. Но это были только еще цветочки. Приведя замысел свой в исполнение, Уленшпигель с Помпилием пошли к настоятелю, а тот, несмотря на ранний час, был уже на ногах, жевал дрозда, запивал его рейнвейном и вдруг, увидев свет в окнах церкви, вытаращил глаза от изумления.
— Ваше высокопреподобие! — обратился к нему Уленшпигель. — Угодно вам удостовериться, кто поедает у вас мясо и пьет ваше вино?
— А что означает это яркое освещение? — указывая на церковные витражи, спросил настоятель. — Господи владыко! Ужели ты дозволил святому Мартину бесплатно жечь по ночам свечи бедных иноков?
— Это еще что, отец настоятель! — сказал Уленшпигель. — Пожалуйте с нами!
Настоятель взял посох и последовал за ними. Все трое вошли в храм.
Что же там увидел настоятель! Все святые, выйдя из своих ниш, собрались в кружок посреди храма, видимо под предводительством св.Мартина, который был на целую голову выше всех и в руке, протянутой для благословения, держал жареную индейку. У других во рту или же в руках были куски курицы, гуся, колбаса, ветчина, рыба сырая, рыба жареная и, между прочим, щука в добрых четырнадцать фунтов весу. А в ногах у каждого стояло по бутылке вина.
При виде этого зрелища настоятель побагровел от злости и так надулся, что Помпилий и Уленшпигель опасались, как бы он не лопнул. Однако настоятель, не обращая на них внимания, с грозным видом направился прямо к св.Мартину, коего, должно думать, почитал за главного виновника, вырвал у него индейку и изо всей мочи хватил его по руке, по носу, по митре и посоху.