И Ламме танцевал, плясал, тяжело дышал и вовлекал в пляс Уленшпигеля.
   Затем они отправились в Намюр. У городских ворот Уленшпигель предъявил подписанный герцогом пропуск, и Ламме повел его к себе.
   Готовя обед, он выслушал повесть о его приключениях и рассказал о своих, которые начались с того, что он оставил войско и пошел за одной девушкой, показавшейся ему похожей на жену. Так он добрался до Намюра. Свой рассказ он то и дело перебивал вопросом:
   — Ты ее не видал?
   — Видал других, очень даже хорошеньких, — отвечал Улешпигель, — и как раз в этом городе: они тут все наперебой занимаются такими делами.
   — Верно, верно, — подтвердил Ламме. — Они и на меня сколько раз покушались, но я был тверд, ибо мое бедное сердце полно воспоминаний о моей единственной.
   — Так же, как твое брюхо полно многоразличной снеди, — ввернул Уленшпигель.
   — Когда я горюю, я должен есть, — возразил Ламме.
   — И кручина не покидает тебя ни на мгновенье? — спросил Уленшпигель.
   — Увы, нет! — отвечал Ламме и, достав из котла форель, воскликнул: — Погляди, какая она красивая, какая она жирная! Тело у нее розовое, как у моей жены. Завтра мы с тобой уедем из Намюра. У меня полный мешок флоринов. Мы с тобой купим по ослу — и трюх-трюх во Фландрию.
   — Порастрясешь ты мошну, — заметил Уленшпигель.
   — Я всем сердцем стремлюсь в Дамме — там она меня, любила. Может, она туда вернется.
   — Ну, раз ты так хочешь, выедем завтра утром, — сказал Уленшпигель.
   И точно: на другой же день они загарцевали рядышком на ослах.


18


   Дул резкий ветер. Небо, с утра ясное, как молодость, вдруг нахмурилось, точно старость. Пошел дождь с градом.
   Как скоро дождь перестал, Уленшпигель отряхнулся и сказал:
   — Уж очень много туманов впитывает в себя небо — надо ему когда-нибудь и облегчиться.
   Опять полил дождь, и еще крупнее посыпался на путников град.
   — Мы и так славно помылись, — зачем же нас еще скребницами тереть? — захныкал Ламме.
   Солнце проглянуло, и они весело затрусили дальше.
   Опять хлынул дождь, а крупным, сыпавшимся со страшною силою, градом посбивало с деревьев сухие ветки, точно срезанные множеством острых ножей.
   — Эх! Под крышу бы сейчас! — застонал Ламме. — Бедная моя жена! Где вы, жаркий огонь, нежные поцелуи и наваристые супы?
   И, сказавши это, толстяк заплакал.
   Но Уленшпигель пристыдил его.
   — Вот мы все жалуемся, — сказал он, — а не мы ли сами виноваты в наших злоключениях? Нас поливает дождем, но этот декабрьский дождь обернется клевером в мае. И коровы замычат от радости. Мы — бесприютные, а кто нам мешает жениться? Я разумею себя и маленькую Неле, такую хорошую, такую пригожую, — она бы мне теперь говядинки с бобами приготовила. Мы страдаем от жажды, хотя на нас льется вода, а почему мы не сидели дома и не учились чему-нибудь одному? Кто в мастера вышел, у того теперь полон погреб бочек с bruinbier'ом.
   Но тут пепел Клааса забился о его грудь, небо разъяснилось, солнце засияло, и Уленшпигель обратился к нему:
   — Ясное солнышко! Спасибо тебе, что ты нас обогрело! А ты, пепел Клааса, греешь мое сердце и говоришь о том, что блаженны странствующие ради освобождения отчего края.
   — Я проголодался, — сказал Ламме.


19


   На постоялом дворе их провели наверх и подали обед. Уленшпигель отворил окно в соседний сад и увидел смазливую девицу, полную, с налитой грудью и золотистыми волосами, в белой полотняной кофточке, в юбке и в черном полотняном переднике, отделанном кружевами.
   На веревках белели сорочки и прочее женское белье. Девица, поминутно оглядываясь на Уленшпигеля и улыбаясь ему, то снимала, то вешала сорочки, а затем, не сводя глаз с Уленшпигеля, села на одну из протянутых веревок и начала качаться, как на качелях.
   На соседнем дворе пел петух, кормилица поворачивала младенца лицом к стоявшему перед вей мужчине и говорила:
   — Улыбнись папе, Боолкин!
   Младенец ревел.
   А хорошенькая девушка опять принялась снимать и вешать белье.
   — Это наушница, — сказал Ламме.
   Девушка закрыла лицо руками и, улыбаясь сквозь пальцы, посмотрела на Уленшпигеля.
   Потом обеими руками приподняла груди, тут же опустила их и опять начала качаться, не касаясь ногами земли.
   Юбки у нее раздувались, придавая ей сходство с волчком. Уленшпигелю были видны ее голые до плеч, белые полные руки, на которые падал тусклый солнечный свет. Качаясь и улыбаясь, она смотрела на Уленшпигеля в упор. Уленшпигель пошел к ней. Ламме — за ним. Уленшпигель поискал в изгороди лаз, но не нашел.
   Девушка, угадав намерение Уленшпигеля, снова улыбнулась ему сквозь пальцы.
   Уленшпигель хотел было перемахнуть изгородь, но Ламме удержал его.
   — Не ходи, — сказал он, — это наушница, нас сожгут.
   А девушка между тем гуляла по саду, прикрываясь передником и глядя сквозь кружево, не идет ли случайный ее дружок.
   Уленшпигель снова попытался перескочить через изгородь, но Ламме схватил его за ногу и стащил на землю.
   — Петля, меч и костер! — сказал он. — Это наушница. Не ходи.
   Уленшпигель барахтался с ним на земле. А девушка, выглянув из-за ограды, крикнула:
   — Прощайте, сударь! Желаю вашему долготерпению, чтобы Амур всегда держал его в висячем положении.
   Вслед за тем послышался ее хохот.
   — Ай! — вскрикнул Уленшпигель. — Точно сто иголок впились мне в уши.
   Где-то хлопнули дверью.
   Уленшпигель пригорюнился. А Ламме, все еще не отпуская его, сказал:
   — Ты перебираешь в уме все ее дивные красы, которые от тебя ускользнули. Это наушница. Ты на свое счастье грохнулся. Да и я не внакладе: по крайности, насмеюсь досыта.
   Уленшпигель ничего ему не ответил. Оба сели и поехали.


20


   Так, обнимая ногами своих ослов, двигались они дальше.
   Ламме все никак не мог всласть насмеяться. Ни с того ни с серо Уленшпигель ожег его хлыстом по заду, а зад его подушкой возвышался на седле.
   — За что ты меня? — жалобно воскликнул Ламме.
   — Что такое? — спросил Уленшпигель.
   — За что ты меня хлыстом? — спросил Ламме.
   — Каким хлыстом?
   — Таким, которым ты меня ударил, — отвечал Ламме.
   — Слева?
   — Да, слева, по моей заднице. За что ты меня, нахал бессовестный?
   — По недомыслию, — отвечал Уленшпигель. — Я прекрасно знаю, что такое хлыст, прекрасно знаю, что такое поджарый зад в седле. Но когда я увидел твой зад, широкий, толстый, в седле не умещающийся, я себе сказал: «Ущипнуть его не ущипнешь, да и хлыст навряд его проберет». Не рассчитал!
   Ламме эти насмешило, а Уленшпигель продолжал:
   — Да ведь не я первый, не я последний согрешил по недомыслию. На свете немало выставляющих свой жир на седле остолопов, которые могли бы мне по части таких прегрешений нос утереть. Ежели мой хлыст согрешил перед твоим задом, то ты совершил еще более тяжкое преступление перед моими ногами, не пустив их бежать к девушке, которая заигрывала со мной в саду.
   — Стерва ты этакая! — воскликнул Ламме. — Так это была месть?
   — Мелкая, — отвечал Уленшпигель.


21


   А Неле грустила — она была в Дамме совсем одинока, хоть и жила с Катанной, но Катлина все звала своего возлюбленного — холодного беса, а тот к ней не шел.
   — Ах, Ганс, милый мой Ганс! — говорила она. — Ведь ты богат — ну что тебе стоит отдать мне семьсот каролю? Тогда бы Сооткин живая вернулась из чистилища к нам на землю, а Клаас возрадовался на небе. Тебе ничего не стоит отдать мне долг. Уберите огонь, душа просится наружу, пробейте дыру, душа просится наружу!
   Говоря это, она все показывала на голову — в том месте, где жгли паклю.
   Катлина бедствовала, но соседи делились с ней бобами, хлебом, мясом, кто чем мог. Община давала ей денег. Неле шила на богатых горожанок, ходила гладить белье и зарабатывала флорин в неделю.
   А Катлина все твердила:
   — Пробейте дыру, выпустите мою душу! Она стучится, просится наружу. Он отдает семьсот каролю.
   А Неле не могла ее слушать без слез.


22


   Между тем Уленшпигель и Ламме, снабженные пропусками, заехали в трактир, прилепившийся к одной их тех, кое-где поросших лесом скал, что возвышаются на берегу Мааса. На вывеске заведения было написано: «Трактир Марлера».
   Распив несколько бутылок маасского вина, букетом напоминавшего бургонское, и закусив изрядным количеством рыбы, они разговорились с хозяином, ярым папистом, болтливым, однако ж, как сорока, оттого что был навеселе, и все время лукаво подмигивавшим. Уленшпигель, заподозрив, что за этим подмигиваньем что-то кроется, подпаивал его, и в конце концов хозяин, заливаясь хохотом, пустился в пляс, а потом опять сел за стол и провозгласил:
   — За ваше здоровье, правоверные католики!
   — И за твое, — подхватили Ламме и Уленшпигель.
   — И за то, чтобы скорей покончить с бунтовщической и еретической чумой!
   — Пьем, — отвечали Ламме и Уленшпигель, а сами все подливали хозяину, хозяин же видеть не мог, чтобы его стакан был полон.
   — Вы славные ребята, — продолжал он. — Пью за вашу щедрость. Чем больше вы у меня напьете, тем мне выгоднее. А пропуски-то у вас есть?
   — Вот они, — сказал Уленшпигель.
   — Подписано герцогом, — сказал хозяин. — Пью за герцога!
   — Пьем за герцога, — подхватили Ламме и Уленшпигель.
   А хозяин опять начал занимать их разговором:
   — Чем ловят крыс, мышей и кротов? Крысоловками, мышеловками и капканами. Кто есть крот? Это есть самый главный еретик оранжевого цвета — цвета адского пламени. С нами бог! Они сейчас придут. Хе-хе! Выпьем! Налей! Душа горит! Выпьем! Трое славных реформатских проповедничков… то есть, я хотел сказать, трое славных, храбрых солдатиков, могучих, как дубы… Выпьем! Вы не хотите пройти с ними в лагерь главного еретика? У меня есть пропуски, подписанные им самим… Посмотрите, как солдатики будут действовать.
   — Ну что ж, сходим, — согласился Уленшпигель.
   — Уж они маху не дадут! Ночью, ежели ничто не помешает… — тут хозяин присвистнул и сделал такое движение, будто хотел кому-то перерезать горло. Стальной ветер не даст больше петь нассаускому дрозду. А посему давайте выпьем!
   — Веселый же ты человек, хотя и женатый! — заметил Уленшпигель.
   — Я не женат и никогда не женюсь, — возразил хозяин. — Я храню государственные тайны. Выпьем? Жена выведает их у меня в постели, чтобы отправить меня на виселицу и овдоветь раньше, чем того захочет природа. Они придут вот как бог свят… Где мои новые пропуски? На моем христианском сердце. А ну, хлопнем! Они там, там, в трехстах шагах отсюда на дороге, близ Марш-ле-Дам. Вон они, видите? А ну, хлопнем!
   — Хлопни, хлопни! — сказал Уленшпигель. — Я пью за короля, за герцога, за проповедников, за Стальной ветер, за тебя, за себя, за вино и за бутылку. Что же ты не пьешь?
   При каждой здравице Уленшпигель наливал хозяину полный стакан, а тот пил до дна.
   Испытующе посмотрев на хозяина, Уленшпигель наконец встал.
   — Заснул, — сказал он. — Пойдем, Ламме!
   Они вышли.
   — Жены у него нет, стало быть выдать нас некому… — продолжал Уленшпигель. — Скоро стемнеет… Ты слышал, что говорил этот мерзавец? Ты понял, кто эти трое проповедников?
   — Да, — сказал Ламме.
   — Они идут от Марш-ле-Дам берегом Мааса, и хорошо бы нам их перехватить, пока не подул Стальной ветер.
   — Да, — сказал Ламме.
   — Надо спасти жизнь принца, — сказал Уленшпигель.
   — Да, — сказал Ламме.
   — На, возьми мою аркебузу, — сказал Уленшпигель, — спрячься вон в той расселине, в кустах, заряди аркебузу двумя пулями и, когда я прокаркаю, стреляй.
   — Хорошо, — сказал Ламме и скрылся в кустах.
   Уленшпигель слышал, как щелкнул курок.
   — Ты видишь их? — спросил он.
   — Вижу, — отвечал Ламме. — Их трое, идут в ногу, как солдаты, один выше других на целую голову.
   Уленшпигель сел на обочине, вытянул ноги и, словно нищий, перебирая четки, забормотал молитву. Шляпу он положил на колени.
   Когда три проповедника с ним поравнялись, он протянул им шляпу, но они ничего ему не подали.
   Уленшпигель приподнялся и давай канючить:
   — Не откажите, милостивцы, в грошике бедному каменолому, — намедни в яму упал и разбился. Здесь народ черствый, никто не пожалеет несчастного калеку. Подайте грошик, заставьте вечно бога за себя молить! А господь вам за это счастье пошлет, кормильцы!
   — Сын мой, — заговорил один из проповедников, человек крепкого телосложения, — пока на земле царят папа и инквизиция, мы не можем быть счастливы.
   Уленшпигель вздохнул ему в тон и сказал:
   — Ах, государь мой, что вы говорите! Тише, благодетель, умоляю вас! А грошик мне все-таки дайте!
   — Сын мой, — заговорил низкорослый проповедник с воинственным выражением лица. — У нас, несчастных страдальцев, денег в обрез, дай бог, чтобы на дорогу хватило.
   Уленшпигель опустился на колени.
   — Благословите меня! — сказал он.
   Три проповедника небрежным движением благословили его.
   Заметив, что у отощавших проповедников животики, однако, изрядные, Уленшпигель, вставая, будто нечаянно уткнулся головой в пузо высокому проповеднику и услыхал веселое звеньканье монет.
   Тут Уленшпигель выпрямился и вытащил меч.
   — Честные отцы, — оказал он, — нынче холодно, я, можно сказать, не одет, а вы разодеты. Дайте мне вашей шерсти, а я выкрою себе из нее плащ. Я — Гез. Да здравствует Гез!
   На это ему высокий проповедник сказал:
   — Ты, носатый Гез, больно высоко нос задираешь — мы тебе его укоротим.
   — Укоротите? — подавшись назад, вскричал Уленшпигель. — Как бы не так! Стальной ветер, прежде чем подуть на принца, подует на вас. Я Гез, и да здравствует Гез!
   Оторопевшие проповедники заговорили между собой:
   — Почем он знает? Нас предали! Бей его! Да здравствует месса!
   С этими словами они выхватили отточенные мечи.
   Уленшпигель, однако ж, не дожидаясь, пока они его зарубят, отступил к кустарнику, где прятался Ламме. Когда же проповедники, по его расчету, приблизились на расстояние аркебузного выстрела, он крикнул:
   — Эй, вороны, черные вороны, сейчас подует свинцовый ветер! Я вам спою отходную!
   И закаркал.
   Из кустов раздался выстрел, и высокий проповедник упал ничком на дорогу, а второй выстрел свалил другого проповедника.
   И тут перед взором Уленшпигеля мелькнула в кустах добродушная морда Ламме и его поднятая рука, проворно заряжавшая аркебузу.
   А над черными кустами вился сизый дымок.
   Третий проповедник, не помня себя от ярости, кинулся на Уленшпигеля с мечом.
   — Не знаю, каким ветром — стальным или же свинцовым, — крикнул Уленшпигель, — а все-таки тебя сдует на тот свет, подлый убийца!
   И с этими словами он ринулся на него. И храбро бился.
   И стояли они как вкопанные на дороге друг против друга, нанося и отражая удары. Уленшпигель был уже весь в крови, оттого что противник, матерый вояка, ранил его в голову и в ногу. Но он по-прежнему нападал и защищался, как лев. Кровь заливала ему глаза и мешала видеть — он отскочил, отер левой рукой кровь и вдруг почувствовал, что слабеет. И несдобровать бы ему, когда бы Ламме метким выстрелом не уложил и третьего проповедника.
   И вслед за тем Уленшпигель увидел и услышал, как тот изрыгает проклятия, кровь и предсмертную пену.
   А в черных кустах, над которыми вился сизый дымок, снова мелькнула добродушная морда Ламме.
   — Все кончено? — спросил он.
   — Да, сын мой, — отвечал Уленшпигель. — Поди-ка сюда…
   Выйдя из засады, Ламме увидел, что у Уленшпигеля кровь так и хлещет из ран. Несмотря на толщину, он с быстротой оленя подскочил к Уленшпигелю, сидевшему на земле подле убитых.
   — Милый друг мой ранен, ранен этим гнусным убийцей! — сказал он и ударом каблука выбил зубы ближайшему проповеднику. — Ты молчишь, Уленшпигель? Ты умираешь, сын мой? Где же бальзам? А, в котомке, под колбасой! Уленшпигель, ты слышишь меня? Ай-ай-ай! Нечем мне промыть твои раны, нет у меня теплой воды, и негде ее достать. Ну, ничего, сойдет и вода из Мааса. Поговори со мной, дружок! Ведь уж не так тяжело ты ранен. Немножко водички холодненькой, хорошо? Ага! Очнулся! Это я, сын мой, твой друг. Все убиты! Эх, тряпочек бы, тряпочек — перевязать раны! Нет у меня тряпок. А рубашка на что? — Ламме снял с себя рубашку и продолжал: — Рубашку — в клочья! Кровь останавливается. Мой друг не умрет. Ой, как холодно! — воскликнул он. — Спина здорово мерзнет. Скорей, скорей одеваться! Он не умрет! Это я, Уленшпигель, я, твой друг Ламме! Эге! Улыбается!. Сейчас я обчищу убийц. У них животы набиты флоринами. У них золотые кишки, тут и каролю, и флорины, и daelder'ы, и патары — и письма! Теперь мы с тобой разбогатели. Больше трехсот каролю на двоих. И оружие заберем и деньги. Стальной ветер уже не подует на принца.
   Уленшпигель встал, стуча зубами от холода.
   — Вот ты и на ногах, — сказал Ламме.
   — Бальзам действует, — заметил Уленшпигель.
   — Это бальзам мужества, — подхватил Ламме.
   Он сбросил три мертвых тела одно за другим в расселину и туда же побросал их оружие и одежду, всю, кроме плащей.
   И в небе, почуяв добычу, сейчас же закаркали вороны.
   И под серым небом катила стальные волны река Маас.
   И падал снег и смывал кровь.
   И оба они были мрачны. И Ламме сказал:
   — Мне легче убить цыпленка, нежели человека.
   И оба сели на ослов.
   Когда же они подъехали к Гюи, раны у Уленшпигеля все еще кровоточили. Уленшпигель и Ламме сделали вид, будто ссорятся, соскочили с ослов и разыграли жаркий бой, затем, перестав махать мечами, снова сели на ослов и, предъявив пропуск у городских ворот, въехали в Гюи.
   Женщины, глядя на окровавленного Уленшпигеля и гарцевавшего с видом победителя на своем ослике Ламме, прониклись жалостью к раненому, а Ламме показали кулаки.
   — Этот негодяй изранил своего друга! — говорили они.
   Ламме пробегал жадными глазами по их лицам, нет ли среди них его жены.
   Но высматривал он ее напрасно, в тоска теснила ему грудь.


23


   — Куда же мы теперь? — спросил Ламме.
   — В Маастрихт, — отвечал Уленшпигель.
   — Но ведь говорят, сын мой, что там кругом войска герцога, а сам герцог в городе. Пропуски нам не помогут. Пусть даже испанские солдаты пропустят — все равно задержат в городе и подвергнут допросу. А тем временем пройдет слух об убийстве проповедников — и нам конец.
   Уленшпигель же ему на это ответил так:
   — Вороны, совы и коршуны скоро их расклюют. Лица их и теперь, уж верно, нельзя узнать. Пропуски могут и не подвести, но ты прав: если прослышат об убийстве, то нас с тобой сцапают. Надо постараться пройти в Маастрихт через Ланден.
   — На виселицу попадем, — сказал Ламме.
   — Нет, пройдем, — возразил Уленшпигель.
   Разговаривая таким образом, они приблизились к гостинице «Сорока» и там славно закусили, славно отдохнули и скотов своих накормили.
   А наутро выехали в Ланден.
   Приблизившись к обширной подгородней усадьбе, Уленшпигель запел жаворонком, и тотчас же изнутри ему ответил боевой клич петуха. На пороге появился добродушного обличья фермер. Он им сказал:
   — Раз вы, друзья, люди вольные, то да здравствует Гез! Пожалуйте!
   — Кто это? — спросил Ламме.
   — Томас Утенхово, доблестный реформат, — отвечал Уленшпигель. — Все его слуга и служанки стоят, как и он, за свободу совести.
   — Стало быть, вы от принца? — обратился к ним Утенхове. — Ну так ешьте и пейте!
   И тут ветчинка на сковородке зашипела, и колбаска тоже, и бутылочка прибежала, и стаканчики — доверху, а Ламме давай пить, как сухой песок, и есть, так что за ушами трещало.
   Работники и работницы то и дело заглядывали в щелку и наблюдали за работой его челюстей. Мужчины завидовали ему и говорили, что, мол, и они бы не отказались.
   По окончании трапезы Томас Утенхове сказал:
   — На этой неделе сто крестьян уйдут отсюда якобы винить плотины в Брюгге и его окрестностях. Будут они идти партиями, человек по пять, по шесть, разными дорогами. А из Брюгге переправятся морем в Эмден.
   — А деньги и оружие у них будут? — спросил Уленшпигель.
   — У каждого по десять флоринов и по большому ножу.
   — Господь бог и принц вознаградят вас, — сказал Уленшпигель.
   — Я не из-за награды, — возразила Томас Утенхове.
   — Как это у вас получается, хозяин, такое душистое, сочное и нежное блюдо? — угрызая толстую кровяную колбасу, спросил Ламме.
   — А мы кладем туда корицы и майорану, — отвечал хозяин и обратился к Уленшпигелю: — А что Эдзар, граф Фрисландский, по-прежнему на стороне принца?
   — Он этого не показывает, но укрывает в Эмдене его корабли, — отвечал Уленшпигель. — Нам нужно в Маастрихт, — прибавил он.
   — Туда не пробраться, — молвил хозяин, — кругом войска герцога.
   Он провел их на чердак и показал оттуда стяги и знамена конницы и пехоты, гарцевавшей и шагавшей в поле.
   — Вас здесь все уважают, — обратился к хозяину Уленшпигель, — добудьте мне разрешение жениться, и я прорвусь. От моей невесты требуется, чтобы она была мила, хороша, благонравна и чтобы она изъявила желание выйти за меня — если не навсегда, то, по крайности, на неделю.
   Ламме вздохнул и сказал:
   — Не женись, сын мой, — жена оставит тебя одного сгорать на огне любви. Мирное ложе твое обернется остролистовым тюфяком, и сладкий сон отлетит от тебя.
   — Все-таки я женюсь, — объявил Уленшпигель.
   А Ламме, ничего съестного больше на столе не обнаружив, огорчился. Но тут взгляд его упал на блюдо, полное печений, и он с мрачным видом тотчас же захрустел.
   Уленшпигель снова обратился к Томасу Утенхове:
   — А ну, давайте выпьем! Вы мне раздобудете жену, можно богатую, можно бедную. Я пойду с нею в церковь, и поп обвенчает нас. Он выдаст нам брачное свидетельство, но оно не будет иметь никакого значения, понеже оно выдано папистом-инквизитором. Мы получим удостоверение в том, что мы истинные христиане, поелику мы исповедуемся и причащаемся, живем по заветам апостолов, соблюдаем обряды святой нашей матери — римской церкви, сжигающей своих детей живьем, и призываем на себя благословение святейшего отца нашего — папы, воинства небесного и земного, святых угодников и угодниц, каноников, священников, монахов, солдафонов, сыщиков и всякой прочей нечисти. Запасшись таковым свидетельством, мы отправимся в свадебное путешествие.
   — Ну, а жена? — спросил Томас Утенхове.
   — Жену мне подыщете вы, — отвечал Уленшпигель. — Словом, я беру две повозки, украшаю их гирляндами из еловых и остролистовых ветвей, бумажными цветами и сажаю туда несколько славных парней, которых вы бы хотели переправить к принцу.
   — Ну, а жена? — спросил Томас Утенхове.
   — И она, понятно, тут же, — отвечал Уленшпигель и продолжал: — В одну повозку я впрягу пару ваших лошадей; а в другую — пару наших ослов. В первую сядет моя жена, я, мой друг Ламме и свидетели, во вторую — барабанщики, дудочники и свирельщики. А затем под веселыми свадебными знаменами, барабаня, горланя, распевая, выпивая, мы во весь конский мах помчимся по большой дороге, и дорога эта приведет нас либо на Galgenveld, то есть на Поле виселиц, либо к свободе.
   — Я рад бы тебе помочь, — молвил Томас Утенхове, — но ведь жены и дочери захотят сопровождать мужей и отцов.
   — Поедем с богом! — просунув голову в дверь, крикнула смазливая девчонка.
   — Если нужно, я могу предоставить и четыре повозки, — предложил Томас Утенхове, — так мы провезем человек двадцать пять, а то и больше.
   — А герцога обведем вокруг пальца, — ввернул Уленшпигель.
   — Зато флот принца пополнится храбрыми воинами, — подхватил Томас Утенхове и, ударив в колокол и созвав всех слуг своих и служанок, повел с ними такую речь: — Слушайте все, зеландцы и зеландки: вот этот самый фламандец Уленшпигель намерен вместе с вами в свадебном поезде прорваться сквозь войско герцога.
   Зеландцы и зеландки хором воскликнули:
   — Мы смерти не боимся!
   Мужчины говорили между собой:
   — Сменить землю рабов на вольное море, — это великое счастье. Коли с нами бог, кто же нам тогда страшен?
   А женщины и девушки говорили:
   — Мы пойдем за нашими мужьями, за нашими Женихами. Зеландия — наша родина, и она примет нас.
   Уленшпигель высмотрел молоденькую хорошенькую девушку и шутя сказал ей:
   — Я на тебе женюсь.
   А девчонка зарделась и так ему ответила:
   — Обвенчайся — тогда выйду за тебя.
   Женщины рассмеялись.
   — Ей приглянулся Ганс Утенхове, сын нашего baes'а, — сказали они. — Верно, они поедут вместе.
   — Я поеду с ней, — подтвердил Ганс.
   И отец ему сказал:
   — Поезжай!
   Мужчины вырядились во все праздничное: надели бархатные куртки и штаны, длинные opperstkleed'ы и широкополые шляпы, защищающие и от солнца и от дождя. Женщины надели черные шерстяные чулки, бархатные открытые туфли с серебряными пряжками; на лбу у них сияли золотые украшения, у девушек — слева, у замужних женщин — справа; еще на них были белые воротнички, шитые золотом алые или же голубые нагрудники и черные шерстяные юбки с широкими бархатными нашивками тоже черного цвета.