Страница:
Всякое живое чувство в этом доме моментально возводилось на пьедестал, подвергалось интеллектуальному анализу и определению. В любимом человеке искался отблеск божества, в человеческом чувстве любви — явление божественной силы внеземного порядка, дыхание Абсолюта. «Это замечательное семейство, — говорил о премухинском доме Панаев, — принадлежало к исключительным, небывалым явлениям русской жизни. Оно имело полуфилософский, полумистический немецкий колорит».
Тургеневу одному из последних в плеяде философских идеалистов 1830—1840-х годов предстояло пройти «испытание» Премухиным. Общение с Мишелем и Варенькой явилось своеобразной прелюдией к этому событию.
В доме у Варвары Александровны собирались знакомые Тургеневу лица: Вердер со своей приятельницей мадемуазель Форман, Фарнгаген фон Энзе, Н. Г. Фролов. Слушали музыку, читали гётевского «Фауста». «Знание Гёте, особенно второй части „Фауста“ (оттого ли, что она хуже первой, или оттого, что труднее её), было столько же обязательно, как иметь платье, — говорил А. И. Герцен. — Философия музыки была на первом плане. Разумеется, об Россини и не говорили, к Моцарту были снисходительны, хотя и находили его детским и бледным, зато производили философские следствия над каждым аккордом Бетховена…» Как только от непосредственного эстетического переживания переходили к его анализу, первенствовал Мишель. Он мгновенно овладевал разговором, переводил его в возвышенно-философский план — и тут перед ним пасовал не только Тургенев: сам Вердер с упоением слушал блестящего, искрометного говоруна, который умел потрясти собеседника, сдвинуть его с места, перевернуть до основания и зажечь силой своего убеждения.
Однако что-то уже тогда смущало Тургенева в его новом друге. Невольно на ум приходило сравнение со Станкевичем. Тот действовал на окружающих не только и не столько силой отточенной философской мысли, сколько нравственным обаянием всей своей личности. Необычайно чуткий к собеседнику, Станкевич никогда не стремился ошеломить и подавить его своим авторитетом.
Мишель был другим; во всем его поведении сквозило стремление первенствовать над окружающими, подчинять их своему влиянию и посвящать в свою веру. Он часто не считался ни с уровнем развития человека, ни с его субъективными, личными симпатиями и антипатиями. Что Мишель любил идею, в этом Тургенев не сомневался, — но вот любил ли он людей?.. Временами казалось, что он проповедует из жажды властвовать над ними, а не из стремления их любить. В разговоре он не мог терпеть возражений и предпочитал или не слушать, или не замечать того, что говорили ему другие. Часто у Тургенева возникало подозрение, что страстные речи Бакунина не согреваются сердечным теплом, что в душе он остается холодноватым человеком.
Весной немецкий революционер Герман Мюллер-Стрюбинг пригласил Тургенева и Бакунина отдохнуть на берегу живописного озера. Здесь Тургенев и Мюллер предавались «трогательной лени», а Бакунин ежедневно покидал их на два-три часа для специальных занятий гегелевской логикой. Он не мог позволить себе расслабления, и это железное трудолюбие вызывало у друзей восхищение. Но как-то случайно Мюллер зашел в соседнюю с бакунинской комнату и вдруг «через закрытую дверь услышал ужасающий храп и соп, показавшийся ему в высшей степени подозрительным». Спустя два часа Бакунин уверял, «будто эти звуки производились сильным движением его духа в дидеротовской борьбе с объектом». В этом с виду комическом и безобидном эпизоде Тургенев не мог не заметить в очередной раз характерного для Мишеля стремления покрасоваться, тщеславного желания во всем выставить себя вперед и вознестись над окружающими.
Но недостатки — у кого их нет! — сполна искупались бесспорными достоинствами незаурядной личности Бакунина, с которым свела Тургенева судьба. Мишель к 1841 году вступал на путь переоценки философии Гегеля, преодолевая консервативные политические выводы, которые логически следовали из его философской системы. Если мировой дух действительно завершил свое развитие и успокоился, заявив устами Гегеля, что «все действительное разумно», то значит, разумна и прусская монархия, подавляющая революционное движение в Европе? Но может ли честный человек смиренно склонять голову перед прусским или русским монархизмом?
Бакунин часто вступал в споры с Вердером. «Не всё то, что существует вокруг нас, является действительным! — горячился Мишель. — В окружающей нас жизни есть явления призрачные, с которыми должны бороться все уважающие себя и идею люди!» Внутри гегельянства намечался раскол на правое и левое крыло, и русский последователь Станкевича являлся его провозвестником. Политические выводы Бакунина были во многом близки Тургеневу, с детства он пережил драму крепостнического произвола, развращающее влияние на личность «призрачной действительности». Когда в мае 1840 года Тургенев прочел книгу Л. Фейербаха «Сущность христианства», ему показалось, будто из душного помещения его вывели на свежий воздух. «О славный человек, ей-богу, этот Фейербах!» — восклицал Тургенев в письме к Грановскому.
В 1840 году в Берлин приехал Александр Иванович Тургенев, бывший приятель отца, получивший образование в Геттингенском университете. До 1825 года он занимал высокие посты на государственной службе, участвовал в работе комиссии по составлению законов, был помощником статс-секретаря Государственного совета. После подавления декабрьского восстания он вынужден был уйти в отставку и находился под тайным надзором полиции. В свое время, будучи приближенным Александра I, он часто ходатайствовал за близких к нему людей и принимал участие в судьбе Карамзина, Жуковского, Батюшкова и Козлова. Именно благодаря его покровительству был принят в Лицей 12-летний Пушкин, а через 26 лет на его долю выпало сопровождать прах русского поэта в Святогорский монастырь. Человек европейски образованный, он был решительным сторонником освобождения крестьян.
Сразу же по приезде в Берлин А. И. Тургенев познакомился с профессором Вердером и стал посещать его лекции. В дневнике своем он сделал заметку, что в их беседе немецкий профессор хвалил Тургенева. Встречи Ивана Сергеевича с приятелем своего отца и, как считалось, дальним родственником укрепляли антикрепостнические взгляды будущего автора «Записок охотника». Эти встречи были частыми. Продолжались они и в 1842 году, когда И. С. Тургенев приезжал в Германию на лечение. Александр Иванович любил напоминать молодому, человеку об исторической славе дворянского рода Тургеневых, в гербе которых есть девиз «И без страха обличаху!» — слова Авраамия Палицына, адресованные Петру Никитичу Тургеневу, обличавшему самозванца. «Пусть квасные патриоты попробуют отыскать такие слова в своей биографии!» — говорил Александр Иванович, поддерживая критическое отношение молодого Тургенева к царящим в России общественным порядкам. Он напоминал с гордостью о судьбе своего брата Николая Ивановича, известного декабриста. Еще в 1818 году Николай Иванович издал книгу «Опыт теории налогов», которая стала настольной для всех декабристов. Он доказывал в ней, что крепостное право препятствует успехам России, что его уничтожение равно выгодно и господам и мужикам. А деньги, которые Николай Иванович выручил от продажи своей книги, он пожертвовал в пользу крестьян, за которыми числилась недоимка. Мужиков в своих имениях он уже в начале XIX века перевел с барщины на оброк; его примеру последовали другие декабристы и передовые дворяне. При этом Александр Иванович напоминал Тургеневу о пушкинском романе «Евгений Онегин»:
Иван Сергеевич был благодарен этой встрече. Жизнь выводила его на прямой путь практического служения России. Он еще не знал тогда, в каких конкретных формах выразится его участие в делах, полезных отечеству — в профессорском слове, в государственной службе или в писательской деятельности, — но необходимость борьбы с крепостническими порядками должна быть написана на его знамени по возвращении в Россию, в этом он был убежден твердо, и такой вывод был итогом двухлетнего пребывания его за границей. Весною 1841 года, закончив слушание лекций в Берлинском университете, Тургенев возвращался в Россию, дав слово Бакунину обязательно навестить Премухино.
В письме к сестрам Бакунин сообщал: «Примите его как друга и брата, потому что в продолжение этого времени он был для нас и тем и другим и, я уверен, никогда не перестанет им быть. После вас, Бееровых и Станкевича он — единственный человек, с которым я действительно сошелся. Назвав его своим другом, я не употребляю всуе этого священного и так редко оправдываемого слова. Он делил с нами здесь и радость и горе <…> Он не может быть вам чужим человеком. Он вам много, много будет рассказывать об нас и хорошего и дурного, и печального и смешного. К тому же он — мастер рассказывать, — не так, как я, — и потому вам будет весело и тепло с ним. Я знаю, вы его полюбите».
На распутье. Дружба с В. Г. Белинским
Тургеневу одному из последних в плеяде философских идеалистов 1830—1840-х годов предстояло пройти «испытание» Премухиным. Общение с Мишелем и Варенькой явилось своеобразной прелюдией к этому событию.
В доме у Варвары Александровны собирались знакомые Тургеневу лица: Вердер со своей приятельницей мадемуазель Форман, Фарнгаген фон Энзе, Н. Г. Фролов. Слушали музыку, читали гётевского «Фауста». «Знание Гёте, особенно второй части „Фауста“ (оттого ли, что она хуже первой, или оттого, что труднее её), было столько же обязательно, как иметь платье, — говорил А. И. Герцен. — Философия музыки была на первом плане. Разумеется, об Россини и не говорили, к Моцарту были снисходительны, хотя и находили его детским и бледным, зато производили философские следствия над каждым аккордом Бетховена…» Как только от непосредственного эстетического переживания переходили к его анализу, первенствовал Мишель. Он мгновенно овладевал разговором, переводил его в возвышенно-философский план — и тут перед ним пасовал не только Тургенев: сам Вердер с упоением слушал блестящего, искрометного говоруна, который умел потрясти собеседника, сдвинуть его с места, перевернуть до основания и зажечь силой своего убеждения.
Однако что-то уже тогда смущало Тургенева в его новом друге. Невольно на ум приходило сравнение со Станкевичем. Тот действовал на окружающих не только и не столько силой отточенной философской мысли, сколько нравственным обаянием всей своей личности. Необычайно чуткий к собеседнику, Станкевич никогда не стремился ошеломить и подавить его своим авторитетом.
Мишель был другим; во всем его поведении сквозило стремление первенствовать над окружающими, подчинять их своему влиянию и посвящать в свою веру. Он часто не считался ни с уровнем развития человека, ни с его субъективными, личными симпатиями и антипатиями. Что Мишель любил идею, в этом Тургенев не сомневался, — но вот любил ли он людей?.. Временами казалось, что он проповедует из жажды властвовать над ними, а не из стремления их любить. В разговоре он не мог терпеть возражений и предпочитал или не слушать, или не замечать того, что говорили ему другие. Часто у Тургенева возникало подозрение, что страстные речи Бакунина не согреваются сердечным теплом, что в душе он остается холодноватым человеком.
Весной немецкий революционер Герман Мюллер-Стрюбинг пригласил Тургенева и Бакунина отдохнуть на берегу живописного озера. Здесь Тургенев и Мюллер предавались «трогательной лени», а Бакунин ежедневно покидал их на два-три часа для специальных занятий гегелевской логикой. Он не мог позволить себе расслабления, и это железное трудолюбие вызывало у друзей восхищение. Но как-то случайно Мюллер зашел в соседнюю с бакунинской комнату и вдруг «через закрытую дверь услышал ужасающий храп и соп, показавшийся ему в высшей степени подозрительным». Спустя два часа Бакунин уверял, «будто эти звуки производились сильным движением его духа в дидеротовской борьбе с объектом». В этом с виду комическом и безобидном эпизоде Тургенев не мог не заметить в очередной раз характерного для Мишеля стремления покрасоваться, тщеславного желания во всем выставить себя вперед и вознестись над окружающими.
Но недостатки — у кого их нет! — сполна искупались бесспорными достоинствами незаурядной личности Бакунина, с которым свела Тургенева судьба. Мишель к 1841 году вступал на путь переоценки философии Гегеля, преодолевая консервативные политические выводы, которые логически следовали из его философской системы. Если мировой дух действительно завершил свое развитие и успокоился, заявив устами Гегеля, что «все действительное разумно», то значит, разумна и прусская монархия, подавляющая революционное движение в Европе? Но может ли честный человек смиренно склонять голову перед прусским или русским монархизмом?
Бакунин часто вступал в споры с Вердером. «Не всё то, что существует вокруг нас, является действительным! — горячился Мишель. — В окружающей нас жизни есть явления призрачные, с которыми должны бороться все уважающие себя и идею люди!» Внутри гегельянства намечался раскол на правое и левое крыло, и русский последователь Станкевича являлся его провозвестником. Политические выводы Бакунина были во многом близки Тургеневу, с детства он пережил драму крепостнического произвола, развращающее влияние на личность «призрачной действительности». Когда в мае 1840 года Тургенев прочел книгу Л. Фейербаха «Сущность христианства», ему показалось, будто из душного помещения его вывели на свежий воздух. «О славный человек, ей-богу, этот Фейербах!» — восклицал Тургенев в письме к Грановскому.
В 1840 году в Берлин приехал Александр Иванович Тургенев, бывший приятель отца, получивший образование в Геттингенском университете. До 1825 года он занимал высокие посты на государственной службе, участвовал в работе комиссии по составлению законов, был помощником статс-секретаря Государственного совета. После подавления декабрьского восстания он вынужден был уйти в отставку и находился под тайным надзором полиции. В свое время, будучи приближенным Александра I, он часто ходатайствовал за близких к нему людей и принимал участие в судьбе Карамзина, Жуковского, Батюшкова и Козлова. Именно благодаря его покровительству был принят в Лицей 12-летний Пушкин, а через 26 лет на его долю выпало сопровождать прах русского поэта в Святогорский монастырь. Человек европейски образованный, он был решительным сторонником освобождения крестьян.
Сразу же по приезде в Берлин А. И. Тургенев познакомился с профессором Вердером и стал посещать его лекции. В дневнике своем он сделал заметку, что в их беседе немецкий профессор хвалил Тургенева. Встречи Ивана Сергеевича с приятелем своего отца и, как считалось, дальним родственником укрепляли антикрепостнические взгляды будущего автора «Записок охотника». Эти встречи были частыми. Продолжались они и в 1842 году, когда И. С. Тургенев приезжал в Германию на лечение. Александр Иванович любил напоминать молодому, человеку об исторической славе дворянского рода Тургеневых, в гербе которых есть девиз «И без страха обличаху!» — слова Авраамия Палицына, адресованные Петру Никитичу Тургеневу, обличавшему самозванца. «Пусть квасные патриоты попробуют отыскать такие слова в своей биографии!» — говорил Александр Иванович, поддерживая критическое отношение молодого Тургенева к царящим в России общественным порядкам. Он напоминал с гордостью о судьбе своего брата Николая Ивановича, известного декабриста. Еще в 1818 году Николай Иванович издал книгу «Опыт теории налогов», которая стала настольной для всех декабристов. Он доказывал в ней, что крепостное право препятствует успехам России, что его уничтожение равно выгодно и господам и мужикам. А деньги, которые Николай Иванович выручил от продажи своей книги, он пожертвовал в пользу крестьян, за которыми числилась недоимка. Мужиков в своих имениях он уже в начале XIX века перевел с барщины на оброк; его примеру последовали другие декабристы и передовые дворяне. При этом Александр Иванович напоминал Тургеневу о пушкинском романе «Евгений Онегин»:
В специальной записке, поданной в 1819 году императору, Н. И. Тургенев убеждал Александра I приступить к постепенной отмене крепостного права, но записка его была положена под сукно. Будучи членом «Союза Благоденствия», он составил практический план ослабления и уничтожения крепостничества. В 1824 году Николай Иванович уехал на лечение за границу, и это спасло его от самой суровой кары: за участие в тайном обществе он был заочно приговорен к смертной казни и до сих пор находился на положении политического изгнанника.
Ярем от барщины старинной
Оброком легким заменил,
И раб его благословил.
Иван Сергеевич был благодарен этой встрече. Жизнь выводила его на прямой путь практического служения России. Он еще не знал тогда, в каких конкретных формах выразится его участие в делах, полезных отечеству — в профессорском слове, в государственной службе или в писательской деятельности, — но необходимость борьбы с крепостническими порядками должна быть написана на его знамени по возвращении в Россию, в этом он был убежден твердо, и такой вывод был итогом двухлетнего пребывания его за границей. Весною 1841 года, закончив слушание лекций в Берлинском университете, Тургенев возвращался в Россию, дав слово Бакунину обязательно навестить Премухино.
В письме к сестрам Бакунин сообщал: «Примите его как друга и брата, потому что в продолжение этого времени он был для нас и тем и другим и, я уверен, никогда не перестанет им быть. После вас, Бееровых и Станкевича он — единственный человек, с которым я действительно сошелся. Назвав его своим другом, я не употребляю всуе этого священного и так редко оправдываемого слова. Он делил с нами здесь и радость и горе <…> Он не может быть вам чужим человеком. Он вам много, много будет рассказывать об нас и хорошего и дурного, и печального и смешного. К тому же он — мастер рассказывать, — не так, как я, — и потому вам будет весело и тепло с ним. Я знаю, вы его полюбите».
На распутье. Дружба с В. Г. Белинским
21 мая 1841 года пароход «Александр» причалил к невским берегам. Тургенев приехал в столицу не с пустыми руками. Он встретился с П. А. Плетневым и показал ему тетрадь новых своих стихов: «Русский», «Я всходил на холм зеленый», «Старый помещик», посвященные Александре Ховриной (Шушу) лирические миниатюры «Что тебя я не люблю» и «Луна плывет над дремлющей землею», переводы из Гёте и Мюссе, Плетнев не мог не порадоваться, что в его воспитаннике, при всем влечении к философии, зреет настоящий поэтический талант. Два стихотворения «Старый помещик» и «Баллада» он Отобрал для публикации в «Современнике». В 1841 году они увидели свет.
Иван Сергеевич торопился в Москву, на свидание с матерью. Варвара Петровна всплеснула руками, увидев, как окреп и возмужал за полтора года разлуки её сын. И росту огромного, и широкоплеч; глаза глубокие, задумчивые, темно-серые; густые волосы, но почему-то уже с редкой проседью. Не рано ли? Зато улыбка — просто обворожительная. Пусть профиль немного груб и резок, но резок по-барски — и прекрасно. Но рост, рост… Настоящий великан. «Что и говорить, маман, рост у меня действительно крупный, неуклюжий и несносный! — шутил Иван. — Гуляешь с приятелем, ты — шаг, ему нужно отмерить три; ты идешь, а он скачет… Так что маленькому росту я завидую».
А матушка еще более постарела и съежилась. К тому же у неё отнялись ноги, ходить она не могла и разъезжала во дворе и по комнатам в специальном кресле на колесах.
Начались сборы в Спасское — и вот они в обетованной земле. Время залечило раны, причиненные пожаром. Роскошные цветники расцвели на пепелище. К уцелевшему флигелю с остатком галереи были сделаны большие пристройки, и дом снова стал достаточно большим и уютным. Уют Варвара Петровна любила: «Я не могу жить иначе, как в своем собственном доме, мне надо во всяком доме иметь свои угодья, — ширмы, шкапчики, особнячки… Я не могу, Иван, видеть в доме, где живу, ряд комнат, одна на другую похожих».
Пеньем птиц и нежной весенней зеленью встретил Тургенева спасский сад. Он часто откладывал любимую охоту, чтобы побыть в саду с матерью, подталкивая её кресло по тенистым аллеям.
По возвращении из Берлина он был с нею ласков и внимателен. Годы разлуки изгладили все плохое в его памяти, а то, что творилось в доме нынче, он не успел еще разглядеть. Дворовые и воспитанницы Варвары Петровны не могли не заметить, что и госпожа совершенно изменилась: ни придирок, ни капризов, ни гнева. Так было всегда с приездом молодого барина, и потому дворовые говорили: «Наш ангел, наш заступник едет».
Заступником Тургенев был весьма своеобразным: он знал, что всякое резкое высказывание и защита лишь повредят незаслуженно обижаемому, всякая решительная борьба с Варварой Петровной приводила к последствиям отрицательным и только усиливала её капризы и подозрительность. Матушке начинало казаться, что дворовые нашептывают сыну жалобы на нее, полновластную хозяйку. И тут уж она давала волю своему характеру. «Но, несмотря на это, — вспоминала Варенька Житова, — Варвара Петровна при нем и для него точно перерождалась: она, не боявшаяся никого, не изменявшая себе пи для кого, при нем старалась показать себя доброй и снисходительной».
О сыне она неусыпно заботилась, стараясь угодить ему всем, чем могла: заказывались любимые его кушанья и особенно крыжовенное варенье. В романе «Отцы и дети» Тургенев неспроста расставил на окнах в комнате Фенечки банки с вареньем, на которых неумелой её рукой было нацарапано «кружовник». Это варенье посылалось большими банками во флигель, где жил тогда Иван Сергеевич. В истреблении варенья принимали участие не только хозяин флигеля с любимой им воспитанницей Варенькой, но и деревенские ребятишки, почитавшие «своим» простого и ласкового барина: толпами собирались они у окон флигеля с раннего утра, бегали за Иваном Сергеевичем по саду и окрестностям, как преданные собачонки.
Все в доме ожило и весело заговорило. И для Вареньки наступила счастливая пора: прекращались домашние уроки; Тургенев убеждал мать, что летом дети должны отдыхать. Варвара Петровна уступала, хотя и ворчала при этом добродушно: «Ты балуешь ребенка!» В послеобеденное время Тургенев ложился на пате — подобие огромного дивана, занимавшего всю середину небольшой гостиной нового дома. Когда он вытягивался во весь рост, ноги все-таки не умещались, повисая в пространстве. Варенька садилась подле — и тут рассказывались сказки.
Запомнила девочка и «хищнические набеги на бакалейный шкаф», ревниво охраняемый все тем же глухим Михайло Филипповичем, приставленным на старости лет следить за шкафом и библиотекой. В шкафу хранились всевозможные лакомства; они скупались и привозились из Москвы или Мценска и сдавались на руки Михаилу Филипповичу. Шкаф этот был предметом постоянных мучений верного и преданного слуги, относившегося к барскому добру ревнивее, чем к своему собственному, которого, впрочем, у него и не было. Скупость слуги тут доходила до болезненности. Принимая покупки, он горестно вздыхал и покачивал головой:
— И зачем столько всего навезли? Сколько ни навези — все скушают!
Любой приезд гостей был для него испытанием, особенно в наезды Ивана Сергеевича…
«Со словами „пойдем грабить“, — вспоминала Варенька, — отправлялись мы с ним к шкафу. Иван Сергеевич даже иногда при этом принимал свирепый вид, шел необыкновенно крупными шагами, причем я, держась за его руку, едва поспевала бегом за ним. Так и предстанем мы, бывало, перед лицом спасского Гарпагона.
— Отопри! — скажет Иван Сергеевич.
Ему, как большому и как коренному барину, шкаф отворялся настежь, и он полновластно распоряжался в нем». Сокрушенно смотрит старик на варварское опустошение, вздыхает потихоньку, качает головой и размахивает руками; наконец не вытерпит, погремит ключами и сделает легкое движение.
— Погоди, погоди, Михайло Филиппович, — успокаивает его барин, — мы еще не кончили.
— Сударь! Пожалейте мамашеньку! Ведь у вас животик заболит…
После нескольких таких опустошительных набегов являлся Михаил Филиппович к барыне.
— Ну! Что скажешь?
— Ничего, сударыня, не осталось.
— То есть как ничего?!
— Да так, сударыня, ничего, ничего не осталось, всё покушали.
— Ну, что же, написать реестр того, что нужно, и послать подводу в Мценск или в Орёл.
— Так опять ведь всё скушают, матушка, Варвара Петровна, — с отчаянием взмолится старик. А в ответ на смех барыни тяжело вздохнет и уйдет на свой сундук, стоящий рядом со злополучным его «хранилищем».
Тургенев вспоминал, как после смерти матушки старик, наблюдая за щедрыми подарками молодого барина, сердито ворчал в своем углу: «Молодые господа по миру пойдут, по миру пойдут. Наш брат, холоп, скоро лучше самих господ заживет, сами-то с чем останутся. О-ох, молодо-зелено!»
Чертами Михаила Филипповича наградил Тургенев в «Отцах и детях» старого слугу Прокофьича.
Однажды сын, рассказывая о скупости Филиппыча, вспомнил о «Скупом рыцаре» Пушкина, а заодно и поделился с матерью своим заветным желанием стать писателем.
— Да! Имей я талант Пушкина! Вот тот и из Михаила Филипповича сумел бы сделать поэму. Да! вот это талант! А я что? Я, должно быть, в жизнь свою не напишу ничего хорошего…
— А я так постичь не могу, — почти с презрением начала Варвара Петровна, — какая тебе охота быть писателем? Дворянское ли это дело? Сам говоришь, что Пушкиным не будешь. Ну, еще стихи, такие, как его, пожалуй, похвалы заслуживают. А писатель! Что такое писатель? По-моему, писатель и писец — одно и то же! И тот и другой за деньги бумагу марают. Нет, Иван, дворянин должен служить и составить себе карьеру и имя службой, а не бумагомаранием. Да и кто же читает русские книги? Определился бы ты на настоящую службу, получал бы чины, а потом и женился бы, поддержал род Тургеневых.
Тут Иван Сергеевич громко рассмеялся:
— Ну уж это, маман, извини и не жди — не женюсь! Скорее твоя спасская церковь на своих двух крестах трепака запляшет, чем я женюсь. Но я вот чего не пойму. Почему ты, маман, с таким презрением говоришь о писателях? Было время, что вы все, барыни, бегали за Пушкиным, сама ты любила и уважала Жуковского.
— Ах, это было совсем другое дело — Жуковский! Как было не уважать его: ты знаешь, как близок он был ко двору!
Снова стали набегать тучки на ясное небо спасского гнезда. Вскоре возник спор о Порфирии Кудряшове. Тургенев попросил мать дать ему вольную.
— Зачем это? — удивилась барыня обиженно. — Разве плохо ему живется: имеет свою комнату, почти кабинет, в самом господском доме, и кушанье получает прямо с барского стола, и жалованье, слава богу, вчетверо больше ему положено, чем остальным слугам!
— Все это прекрасно, да сними ты с него это ярмо! Клянусь тебе, что он тебя не бросит, пока ты жива. Дай ты ему только сознание того, что он человек, не раб, не вещь, которую ты можешь — будем откровенны — по своему произволу, по одному капризу упечь куда и когда захочешь!
Сказал и покаялся. В ответ Варвара Петровна наговорила сыну резкостей. Но и он на сей раз не остался в долгу. С матушкой случилась истерика. Отношения испортились. А бедный Порфирии так и остался при Варваре Петровне в положении домашнего лекаря, отпаивая госпожу при напускных припадках неизменными «лавровишневыми каплями» и смягчая ее гнев неизменными словами: «Извольте, сударыня, успокоиться».
Лиха беда начало. Вскоре случилось в Спасском событие, после которого пришлось сыну наспех собирать пожитки и покинуть родное гнездо. Тургенев часто говорил, что вся его биография заключена в художественных произведениях. Вероятно, именно об этой истории он и поведал нам в романе «Дворянское гнездо». Попробуем представить все глазами самого Тургенева.
Случилось так, что в числе прислуги Варвары Петровны находилась одна очень хорошенькая девушка, белошвейка по вольному найму, Авдотья Ермолаевна Иванова, с ясными и кроткими глазками и тонкими чертами лица, умница и скромница. Она с первого раза приглянулась Ивану Сергеевичу; и он полюбил её, он полюбил её робкую походку, стыдливые ответы, тихий голосок, тихую улыбку; с каждым днем она ему казалась милей. И она привязалась к барину всей силой души, как только русские девушки умеют привязываться, — и отдалась ему.
В помещичьем деревенском доме никакая тайна долго держаться не может: скоро все узнали о связи молодого барина с Евдокией; весть об этой связи дошла, наконец, до самой Варвары Петровны. В другое время она, вероятно, не обратила бы внимания на такое маловажное дело; но она давно дулась на сына и обрадовалась случаю пристыдить берлинского «мудреца». Поднялся гвалт, крик, гам. Авдотью заперли в чулан; Ивана Сергеевича потребовали к родительнице. Ястребом напустилась она на сына, упрекала его в безнравственности, в безбожии и притворстве. Сначала Иван Сергеевич молчал и крепился, но когда Варвара Петровна вздумала грозить ему постыдным наказанием, он не вытерпел. И тут же спокойным ровным голосом, хотя и с внутренней дрожью во всех членах, объявил матери, что она напрасно укоряет его в безнравственности; что хотя он не намерен оправдывать свою вину, но готов её исправить, и тем охотнее, что чувствует себя выше всяких предрассудков, а именно — готов жениться на девушке. Последние слова до того изумили Варвару Петровну, что она онемела на мгновение; но тотчас же опомнилась, замахнулась хлыстом на Ивана Сергеевича, а сын побежал через весь дом, выскочил во двор по направлению к саду под истерические крики матушки: «Стой, мошенник! Стой! Прокляну! Лишу благословения и наследства!»
Когда припадок прошел и Варвара Петровна опомнилась, первым делом приказала она отправить Авдотью из Спасского. В Москве у неё родилась девочка Пелагея, очень похожая на отца. Варвара Петровна приказала отнять девочку у матери и поселить её в Спасском, в доме верного своего слуги Федора Ивановича Лобанова. Здесь она и росла на положении дворовой, помыкаемая всеми и никем не любимая, таскала воду для прачек, исполняла грязную детскую работу. А когда приезжали гости в Спасское, Варвара Петровна любила позабавиться, одевала девочку в господское платье и выставляла напоказ с вопросом:
— Скажите, пожалуйста, на кого она похожа?
С Ивана Сергеевича мать взяла нерушимое обещание — выбросить «дурь» из головы, а в случае неподчинения клятвенно заверяла пустить сына по миру. Шутки с матерью были плохи: знал Тургенев, что в случае неповиновения она слово свое сдержит. Пришлось погоревать и покориться. Успокоить себя тем, что не он первый, не он последний оказался в таком положении.
С грустными тяжелыми думами покидал Иван Сергеевич Спасское. Вспомнился друг Мишель Бакунин, обещание, данное ему перед отъездом — посетить Премухино, вспомнились студенческие сходки, серенады под окнами профессора Вердера, милая Шушу, прекрасная незнакомка в Неаполе, чудесная франкфуртская встреча… Тарантас катился по дороге, прикрытой первой снежной порошей: в этот год стояла засуха, скудные нивы с редкой стерней, сиротливо желтевшей на белом снегу, тянулись вплоть до самого небосклона; в душе сами собой складывались элегические стихи:
Особенно внимательна была к Ивану Сергеевичу старшая Бакунина, Татьяна Александровна. В то время ей уже исполнилось 26 лет. Будучи на три года старше Тургенева, она относилась к гостю с ласковой, мягкой покро-вительственностью. Татьяна Александровна жила в мире немецких романтиков, наизусть цитировала Новаллиса, Жан Поль Рихтера, с восторгом говорила о знакомой Тургеневу Беттине Арним. Философскими её познаниями руководил Мишель, отличая Татьяну от прочих сестёр за её ум и проницательность. Несколько лет назад в неё влюбился В. Г. Белинский: «Что за чудное, за прекрасное создание Татьяна Александровна! <…> Я смотрел на нее, говорил с ней и сердился на себя, что говорил — надо было смотреть, любить и молиться. Эти глаза, темно-голубые и глубокие, как море, этот взгляд, внезапный, молниеносный, долгий, как вечность, по выражению Гоголя, это лицо, кроткое, святое, на котором еще как будто не изгладились следы жарких молений к небу…»
Иван Сергеевич торопился в Москву, на свидание с матерью. Варвара Петровна всплеснула руками, увидев, как окреп и возмужал за полтора года разлуки её сын. И росту огромного, и широкоплеч; глаза глубокие, задумчивые, темно-серые; густые волосы, но почему-то уже с редкой проседью. Не рано ли? Зато улыбка — просто обворожительная. Пусть профиль немного груб и резок, но резок по-барски — и прекрасно. Но рост, рост… Настоящий великан. «Что и говорить, маман, рост у меня действительно крупный, неуклюжий и несносный! — шутил Иван. — Гуляешь с приятелем, ты — шаг, ему нужно отмерить три; ты идешь, а он скачет… Так что маленькому росту я завидую».
А матушка еще более постарела и съежилась. К тому же у неё отнялись ноги, ходить она не могла и разъезжала во дворе и по комнатам в специальном кресле на колесах.
Начались сборы в Спасское — и вот они в обетованной земле. Время залечило раны, причиненные пожаром. Роскошные цветники расцвели на пепелище. К уцелевшему флигелю с остатком галереи были сделаны большие пристройки, и дом снова стал достаточно большим и уютным. Уют Варвара Петровна любила: «Я не могу жить иначе, как в своем собственном доме, мне надо во всяком доме иметь свои угодья, — ширмы, шкапчики, особнячки… Я не могу, Иван, видеть в доме, где живу, ряд комнат, одна на другую похожих».
Пеньем птиц и нежной весенней зеленью встретил Тургенева спасский сад. Он часто откладывал любимую охоту, чтобы побыть в саду с матерью, подталкивая её кресло по тенистым аллеям.
По возвращении из Берлина он был с нею ласков и внимателен. Годы разлуки изгладили все плохое в его памяти, а то, что творилось в доме нынче, он не успел еще разглядеть. Дворовые и воспитанницы Варвары Петровны не могли не заметить, что и госпожа совершенно изменилась: ни придирок, ни капризов, ни гнева. Так было всегда с приездом молодого барина, и потому дворовые говорили: «Наш ангел, наш заступник едет».
Заступником Тургенев был весьма своеобразным: он знал, что всякое резкое высказывание и защита лишь повредят незаслуженно обижаемому, всякая решительная борьба с Варварой Петровной приводила к последствиям отрицательным и только усиливала её капризы и подозрительность. Матушке начинало казаться, что дворовые нашептывают сыну жалобы на нее, полновластную хозяйку. И тут уж она давала волю своему характеру. «Но, несмотря на это, — вспоминала Варенька Житова, — Варвара Петровна при нем и для него точно перерождалась: она, не боявшаяся никого, не изменявшая себе пи для кого, при нем старалась показать себя доброй и снисходительной».
О сыне она неусыпно заботилась, стараясь угодить ему всем, чем могла: заказывались любимые его кушанья и особенно крыжовенное варенье. В романе «Отцы и дети» Тургенев неспроста расставил на окнах в комнате Фенечки банки с вареньем, на которых неумелой её рукой было нацарапано «кружовник». Это варенье посылалось большими банками во флигель, где жил тогда Иван Сергеевич. В истреблении варенья принимали участие не только хозяин флигеля с любимой им воспитанницей Варенькой, но и деревенские ребятишки, почитавшие «своим» простого и ласкового барина: толпами собирались они у окон флигеля с раннего утра, бегали за Иваном Сергеевичем по саду и окрестностям, как преданные собачонки.
Все в доме ожило и весело заговорило. И для Вареньки наступила счастливая пора: прекращались домашние уроки; Тургенев убеждал мать, что летом дети должны отдыхать. Варвара Петровна уступала, хотя и ворчала при этом добродушно: «Ты балуешь ребенка!» В послеобеденное время Тургенев ложился на пате — подобие огромного дивана, занимавшего всю середину небольшой гостиной нового дома. Когда он вытягивался во весь рост, ноги все-таки не умещались, повисая в пространстве. Варенька садилась подле — и тут рассказывались сказки.
Запомнила девочка и «хищнические набеги на бакалейный шкаф», ревниво охраняемый все тем же глухим Михайло Филипповичем, приставленным на старости лет следить за шкафом и библиотекой. В шкафу хранились всевозможные лакомства; они скупались и привозились из Москвы или Мценска и сдавались на руки Михаилу Филипповичу. Шкаф этот был предметом постоянных мучений верного и преданного слуги, относившегося к барскому добру ревнивее, чем к своему собственному, которого, впрочем, у него и не было. Скупость слуги тут доходила до болезненности. Принимая покупки, он горестно вздыхал и покачивал головой:
— И зачем столько всего навезли? Сколько ни навези — все скушают!
Любой приезд гостей был для него испытанием, особенно в наезды Ивана Сергеевича…
«Со словами „пойдем грабить“, — вспоминала Варенька, — отправлялись мы с ним к шкафу. Иван Сергеевич даже иногда при этом принимал свирепый вид, шел необыкновенно крупными шагами, причем я, держась за его руку, едва поспевала бегом за ним. Так и предстанем мы, бывало, перед лицом спасского Гарпагона.
— Отопри! — скажет Иван Сергеевич.
Ему, как большому и как коренному барину, шкаф отворялся настежь, и он полновластно распоряжался в нем». Сокрушенно смотрит старик на варварское опустошение, вздыхает потихоньку, качает головой и размахивает руками; наконец не вытерпит, погремит ключами и сделает легкое движение.
— Погоди, погоди, Михайло Филиппович, — успокаивает его барин, — мы еще не кончили.
— Сударь! Пожалейте мамашеньку! Ведь у вас животик заболит…
После нескольких таких опустошительных набегов являлся Михаил Филиппович к барыне.
— Ну! Что скажешь?
— Ничего, сударыня, не осталось.
— То есть как ничего?!
— Да так, сударыня, ничего, ничего не осталось, всё покушали.
— Ну, что же, написать реестр того, что нужно, и послать подводу в Мценск или в Орёл.
— Так опять ведь всё скушают, матушка, Варвара Петровна, — с отчаянием взмолится старик. А в ответ на смех барыни тяжело вздохнет и уйдет на свой сундук, стоящий рядом со злополучным его «хранилищем».
Тургенев вспоминал, как после смерти матушки старик, наблюдая за щедрыми подарками молодого барина, сердито ворчал в своем углу: «Молодые господа по миру пойдут, по миру пойдут. Наш брат, холоп, скоро лучше самих господ заживет, сами-то с чем останутся. О-ох, молодо-зелено!»
Чертами Михаила Филипповича наградил Тургенев в «Отцах и детях» старого слугу Прокофьича.
Однажды сын, рассказывая о скупости Филиппыча, вспомнил о «Скупом рыцаре» Пушкина, а заодно и поделился с матерью своим заветным желанием стать писателем.
— Да! Имей я талант Пушкина! Вот тот и из Михаила Филипповича сумел бы сделать поэму. Да! вот это талант! А я что? Я, должно быть, в жизнь свою не напишу ничего хорошего…
— А я так постичь не могу, — почти с презрением начала Варвара Петровна, — какая тебе охота быть писателем? Дворянское ли это дело? Сам говоришь, что Пушкиным не будешь. Ну, еще стихи, такие, как его, пожалуй, похвалы заслуживают. А писатель! Что такое писатель? По-моему, писатель и писец — одно и то же! И тот и другой за деньги бумагу марают. Нет, Иван, дворянин должен служить и составить себе карьеру и имя службой, а не бумагомаранием. Да и кто же читает русские книги? Определился бы ты на настоящую службу, получал бы чины, а потом и женился бы, поддержал род Тургеневых.
Тут Иван Сергеевич громко рассмеялся:
— Ну уж это, маман, извини и не жди — не женюсь! Скорее твоя спасская церковь на своих двух крестах трепака запляшет, чем я женюсь. Но я вот чего не пойму. Почему ты, маман, с таким презрением говоришь о писателях? Было время, что вы все, барыни, бегали за Пушкиным, сама ты любила и уважала Жуковского.
— Ах, это было совсем другое дело — Жуковский! Как было не уважать его: ты знаешь, как близок он был ко двору!
Снова стали набегать тучки на ясное небо спасского гнезда. Вскоре возник спор о Порфирии Кудряшове. Тургенев попросил мать дать ему вольную.
— Зачем это? — удивилась барыня обиженно. — Разве плохо ему живется: имеет свою комнату, почти кабинет, в самом господском доме, и кушанье получает прямо с барского стола, и жалованье, слава богу, вчетверо больше ему положено, чем остальным слугам!
— Все это прекрасно, да сними ты с него это ярмо! Клянусь тебе, что он тебя не бросит, пока ты жива. Дай ты ему только сознание того, что он человек, не раб, не вещь, которую ты можешь — будем откровенны — по своему произволу, по одному капризу упечь куда и когда захочешь!
Сказал и покаялся. В ответ Варвара Петровна наговорила сыну резкостей. Но и он на сей раз не остался в долгу. С матушкой случилась истерика. Отношения испортились. А бедный Порфирии так и остался при Варваре Петровне в положении домашнего лекаря, отпаивая госпожу при напускных припадках неизменными «лавровишневыми каплями» и смягчая ее гнев неизменными словами: «Извольте, сударыня, успокоиться».
Лиха беда начало. Вскоре случилось в Спасском событие, после которого пришлось сыну наспех собирать пожитки и покинуть родное гнездо. Тургенев часто говорил, что вся его биография заключена в художественных произведениях. Вероятно, именно об этой истории он и поведал нам в романе «Дворянское гнездо». Попробуем представить все глазами самого Тургенева.
Случилось так, что в числе прислуги Варвары Петровны находилась одна очень хорошенькая девушка, белошвейка по вольному найму, Авдотья Ермолаевна Иванова, с ясными и кроткими глазками и тонкими чертами лица, умница и скромница. Она с первого раза приглянулась Ивану Сергеевичу; и он полюбил её, он полюбил её робкую походку, стыдливые ответы, тихий голосок, тихую улыбку; с каждым днем она ему казалась милей. И она привязалась к барину всей силой души, как только русские девушки умеют привязываться, — и отдалась ему.
В помещичьем деревенском доме никакая тайна долго держаться не может: скоро все узнали о связи молодого барина с Евдокией; весть об этой связи дошла, наконец, до самой Варвары Петровны. В другое время она, вероятно, не обратила бы внимания на такое маловажное дело; но она давно дулась на сына и обрадовалась случаю пристыдить берлинского «мудреца». Поднялся гвалт, крик, гам. Авдотью заперли в чулан; Ивана Сергеевича потребовали к родительнице. Ястребом напустилась она на сына, упрекала его в безнравственности, в безбожии и притворстве. Сначала Иван Сергеевич молчал и крепился, но когда Варвара Петровна вздумала грозить ему постыдным наказанием, он не вытерпел. И тут же спокойным ровным голосом, хотя и с внутренней дрожью во всех членах, объявил матери, что она напрасно укоряет его в безнравственности; что хотя он не намерен оправдывать свою вину, но готов её исправить, и тем охотнее, что чувствует себя выше всяких предрассудков, а именно — готов жениться на девушке. Последние слова до того изумили Варвару Петровну, что она онемела на мгновение; но тотчас же опомнилась, замахнулась хлыстом на Ивана Сергеевича, а сын побежал через весь дом, выскочил во двор по направлению к саду под истерические крики матушки: «Стой, мошенник! Стой! Прокляну! Лишу благословения и наследства!»
Когда припадок прошел и Варвара Петровна опомнилась, первым делом приказала она отправить Авдотью из Спасского. В Москве у неё родилась девочка Пелагея, очень похожая на отца. Варвара Петровна приказала отнять девочку у матери и поселить её в Спасском, в доме верного своего слуги Федора Ивановича Лобанова. Здесь она и росла на положении дворовой, помыкаемая всеми и никем не любимая, таскала воду для прачек, исполняла грязную детскую работу. А когда приезжали гости в Спасское, Варвара Петровна любила позабавиться, одевала девочку в господское платье и выставляла напоказ с вопросом:
— Скажите, пожалуйста, на кого она похожа?
С Ивана Сергеевича мать взяла нерушимое обещание — выбросить «дурь» из головы, а в случае неподчинения клятвенно заверяла пустить сына по миру. Шутки с матерью были плохи: знал Тургенев, что в случае неповиновения она слово свое сдержит. Пришлось погоревать и покориться. Успокоить себя тем, что не он первый, не он последний оказался в таком положении.
С грустными тяжелыми думами покидал Иван Сергеевич Спасское. Вспомнился друг Мишель Бакунин, обещание, данное ему перед отъездом — посетить Премухино, вспомнились студенческие сходки, серенады под окнами профессора Вердера, милая Шушу, прекрасная незнакомка в Неаполе, чудесная франкфуртская встреча… Тарантас катился по дороге, прикрытой первой снежной порошей: в этот год стояла засуха, скудные нивы с редкой стерней, сиротливо желтевшей на белом снегу, тянулись вплоть до самого небосклона; в душе сами собой складывались элегические стихи:
Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые,
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые.
В Премухине его окружила атмосфера ласкового внимания и поклонения. Сестры Бакунина называли Ивана Сергеевича своим «братом». Завороженно слушали они рассказы о студенческих днях в Германии, о Мишеле и Варваре, о духовных поисках Бакунина, завершившихся отрицанием «призрачной действительности», о восходящем светиле немецкой философской мысли — Людвиге Фейербахе. Но особенно удавались Тургеневу не разговоры на отвлеченные философские темы, а красочные описания разных эпизодов берлинской жизни; лица, характеры, положения представали в них такими выпуклыми и зримыми, что создавалось ощущение присутствия при совершающихся событиях. Сестры сразу же оценили в Тургеневе живую художественную натуру, цепкую писательскую наблюдательность.
Вспомнишь разлуку с улыбкою странной,
Многое вспомнишь родное, далекое,
Слушая ропот колес непрестанный,
Глядя задумчиво в небо широкое…
Особенно внимательна была к Ивану Сергеевичу старшая Бакунина, Татьяна Александровна. В то время ей уже исполнилось 26 лет. Будучи на три года старше Тургенева, она относилась к гостю с ласковой, мягкой покро-вительственностью. Татьяна Александровна жила в мире немецких романтиков, наизусть цитировала Новаллиса, Жан Поль Рихтера, с восторгом говорила о знакомой Тургеневу Беттине Арним. Философскими её познаниями руководил Мишель, отличая Татьяну от прочих сестёр за её ум и проницательность. Несколько лет назад в неё влюбился В. Г. Белинский: «Что за чудное, за прекрасное создание Татьяна Александровна! <…> Я смотрел на нее, говорил с ней и сердился на себя, что говорил — надо было смотреть, любить и молиться. Эти глаза, темно-голубые и глубокие, как море, этот взгляд, внезапный, молниеносный, долгий, как вечность, по выражению Гоголя, это лицо, кроткое, святое, на котором еще как будто не изгладились следы жарких молений к небу…»