Страница:
Переход от домашнего к казенному воспитанию девятилетнему Тургеневу давался нелегко. Он скучал о Спасском, об укромных уголках тенистого сада, о добрых друзьях-охотниках, которые остались там, далеко-далеко… Трудно входил Тургенев в пансионский ребяческий мир: докучливые школяры прознали об одной его слабости — кость на темени у мальчика была так тонка, что при ударе по голове рукой он терял сознание, впадая в полуобморочное состояние. Впоследствии, когда приятели упрекали Тургенева в мягкотелости, он говорил:
— Да и какой ждать от меня силы воли, когда до сих пор даже череп мой срастись не мог. Не мешало бы мне завещать его в музей академии… Чего тут ждать, когда на самом темени провал. Приложи ладонь — и ты сам увидишь. Ох, плохо, плохо…»
Не обходилось и без сословных претензий со стороны самого Ванички Тургенева. Вероятно, воспоминаниями пансионской жизни навеяны следующие строки из повести «Яков Пасынков»: «Я был очень самолюбивый и избалованный мальчик, вырос в довольно богатом доме и потому, поступив в пансион, поспешил сблизиться с одним князьком, предметом особенных попечений Винтеркеллера, да еще с двумя-тремя маленькими аристократами, а со всеми другими важничал».
Тем не менее приходилось смиряться с суровыми пансионскими распорядками. Еженедельно, по субботам, надзиратель отдавал Вейденгаммеру рапортички со списками учеников, замеченных в дурном поведении: в наказание они оставлялись в пансионе на выходные дни, без свидания с родными в домашней обстановке.
Утренний подъем в семь часов, молитва, завтрак, классы… Всемирная история по Шреку, география по Каменецкому, русская история по книге, изданной для народных училищ… Наказания нерадивых учеников — от стояния на коленях у кафедры до ударов указкой или линейкой по рукам и по голове…
Древние языки, греческий и латинский, и современные — немецкий, английский и французский — давались Тургеневу легко. Радовали уроки российской словесности. Литература вообще и поэзия в особенности были тогда предметом всеобщего поклонения. Заучивались наизусть стихи Пушкина, Жуковского, Боратынского, Дельвига, Глинки, Козлова и Языкова, составлялись рукописные тетради из произведений любимых поэтов, устраивались пансионские литературные вечера. В большом почете были немецкие романтики, зачитывались поэзией Шиллера, заслушивались музыкой Шуберта. Появились собственные пансионские поэты, и Ваничка Тургенев пробовал силы на литературном поприще.
Летом 1829 года вернулись из-за границы родители и решили перевести детей в другой пансион. Вышедший в 1828 году новый устав гимназий в целях более основательной подготовки выпускников к слушанию университетских лекций предусматривал существенные изменения в содержании гимназических курсов. Главными предметами были признаны древние языки и математика: первые «как лучший способ к возвышению и укреплению душевных сил юношей; последняя — как служащая в особенности к изощрению ясности в мыслях, их образованию, проницательности и силе размышления». Увеличивалось число уроков по закону Божию и отечественному языку. Из других предметов оставались география и статистика, история, физика, новые языки, чистописание и рисование.
Вероятно, пансион Вейденгаммера не отвечал новым требованиям, и Тургеневы перевели детей в пансион Краузе. Умный, добродушный и чувствительный немец, Краузе служил инспектором Армянского училища, ставшего впоследствии Лазаревским институтом восточных языков. Здесь Тургенев пережил «сильное литературное впечатление»: по вечерам надзиратель пансиона с увлечением, с красочными подробностями пересказывал ученикам новый роман М. Н. Загоскина «Юрий Милославский». Это был увлекательный рассказ о национально-освободительной борьбе русского народа с польско-литовскими интервентами в 1612 году. Герои «Юрия Милославского» завораживали воображение, рождали в юных сердцах чувство патриотической гордости за свое отечество. Кузьма Минин и князь Пожарский, бесстрашный запорожец Кирша и Омляш с разбойничьей шайкой приобрели огромную популярность не только в среде пансионеров. Вся Россия зачитывалась романом. А Тургеневу «Юрий Милославский» был особенно дорог: он напоминал ему о славной истории тургеневского рода, о Петре Никитиче Тургеневе, обличителе самозванца. Позднее, прочитав в первом номере «Москвитянина» за 1853 год биографию Загоскина, Тургенев писал С. Т. Аксакову: «Да, такая народность — завидна — и дается немногим».
Так случилось, что автор прославленного романа, Михаил Николаевич, оказался другом отца, и, по возвращении родителей из-за границы, стал частым гостем в московском доме Тургеневых. «Я редко встречал таких простосердечных и добродушных людей, — вспоминал о нем И. И. Панаев. — Загоскин весь и всегда постоянно был нараспашку. Его бесхитростный, простой патриотизм часто доходил до комизма. Когда он бывал в расположении духа, он говорил без умолку и рассыпал в своем разговоре цинические пословицы, поговорки и выражения, сам восхищаясь ими и смеясь от всей души. Его круглое румяное лицо, вся его фигура — маленькая, толстенькая, но хлопотливая и подвижная — как-то невольно располагали к нему… Новых идей, проповедываемых молодежью, он терпеть не мог. „Поверь мне, милый, все это чепуха, — говорил он К. Аксакову, — завиральные идеи, взятые из вашей немецкой философии, которая, по-моему, и выеденного яйца не стоит… Русский человек и без немцев обойдется. То, что русскому человеку здорово, — немцу смерть. Черт с ним, с этим европеизмом, чтоб ему провалиться сквозь землю!“
Естественно, что юного романтика и будущего западника Тургенева такой человек в восторг привести не мог. «В Загоскине, — рассказывал Тургенев, — не проявлялось ничего величественного, ничего фатального, ничего такого, что действует на юное воображение; говоря правду, он был даже комичен, а редкое его добродушие не могло быть надлежащим образом оценено мною: это качество не имеет значения в глазах легкомысленной молодежи. Самая фигура Загоскина, его странная, словно сплюснутая голова, четырехугольное лицо, выпученные глаза под вечными очками, близорукий и тупой взгляд, необычайные движения бровей, губ, носа, когда он удивлялся или даже просто говорил, внезапные восклицания, взмахи рук, глубокая впадина, разделявшая надвое его короткий подбородок, — все в нем казалось чудаковатым, неуклюжим, забавным. …Со всем тем нельзя было не любить Михаила Николаевича за его золотое сердце, за ту безыскусственную откровенность нрава, которая поражает в его сочинениях».
Романтически настроенный юноша склонен был восхищаться тогда явлениями экзотическими, необыкновенными, выходящими за пределы бытового ряда. Его внимание привлекали натуры энтузиастические, окрыленные. Таким, например, оказался пансионский друг героя повести «Яков Пасынков»: «Без напряжения, без усилия вступал он в область идеала; его целомудренная душа во всякое время была готова предстать перед „святынею красоты“…
— Ищи утешения в искусстве, — говорил я ему.
— Да, — отвечал он мне, — и в поэзии.
— И в дружбе, — прибавлял я.
— И в дружбе, — повторял он.
О, счастливые дни!»
В духовном развитии русских людей, начиная со второй половины 1820-х годов, открывался период длительного и плодотворного увлечения немецкой романтической культурой. В пансионе юноша зачитывался поэзией Шиллера и упивался музыкой Шуберта. Новый мир возвышенных духовных наслаждений, неземных идеалов, сильных страстей, гордых и смелых человеческих характеров смягчал впечатления суровой крепостнической действительности.
В переходный период от детства к отрочеству добрую роль в жизни Тургенева сыграл его родной дядя, младший брат отца, Николай Николаевич. Пока родители оставались за границей, дядя взял на себя все заботы о воспитании детей. Николай Николаевич Тургенев не отличался ни разносторонностью своего образования, ни глубиною духовных запросов. Это был русский дворянин старинного покроя. Но в отличие от Варвары Петровны и Сергея Николаевича он сохранил цельность характера, добродушие, мягкость и сердечность в обращении с детьми. Тургенев так привязался к своему дядюшке, что и впоследствии, когда испортились отношения между ними, все-таки называл его «вторым отцом».
Николай Николаевич был интересным рассказчиком. Он любил предаваться воспоминаниям об Отечественной войне. В 1812 году Н. Н. Тургенев служил юнкером Кавалергардского полка, за храбрость в Бородинском бою его наградили знаком отличия военного ордена, произвели в поручики. В 1814 году он вошел со своим эскадроном в Париж и покорил избранное французское общество необыкновенной физической силой. В одном из французских гимнастических залов, заключив пари, он так растянул силовую пружину, что вырвал ее из стены вместе с креплениями. В Париже долго ходили легенды об этом «подвиге» русского богатыря.
Рассказы дядюшки увлекали воображение Тургенева и послужили материалом для его художественных произведений. В биографиях тургеневских героев Отечественная война 1812 года часто является исходным пунктом: родословная отца Елены Стаховой в «Накануне», родословная Кирсановых в «Отцах и детях»…
Николай Николаевич был страстным охотником, признанным знатоком лошадей и собак. По части коневодства и охоты у него не было соперников в среде деревенских соседей-помещиков. Дядюшка научил Тургенева всем хитростям хорошей верховой езды, меткой стрельбе из ружья, познакомил с прелестями русской охоты. Во вкусах и пристрастиях Н. Н. Тургенева было много такого, что сближало этого патриархального дворянина с людьми из народа. Он ценил поэзию усадебного быта, мирные радости жизни старых дворянских гнезд; он любил природу средней полосы России. Многие черты характера дядюшки Николая Тургенев передал потом помещику Чертопханову, герою «Записок охотника».
Сохранившиеся письма дядюшки к племяннику — наглядное свидетельство их душевной близости: «Десятый день как я в Тургеневе, все цветет, поля покрыты изобильно, обещают хороший урожай; лошади все живы, нонешние жеребяты очень хороши, собаки во всей красоте, ищут славно, Офанасей носит разной дичи много, особенно куропаток». По наказу Сергея Николаевича дядя внимательно следит за тем, чтобы дети аккуратно вели «журналы», и периодически высылает эти журналы за границу. Однако, человек малообразованный, он с трудом понимает мир духовных интересов племянника, живущего не только охотой, но и поэзией Державина, Пушкина, Жуковского. К одному из «журналов» племянника он делает, например, следующую приписку на полях: «Жаль, что дурно пи-шит. Я с трудом разбираю и трушу отца. Он будит недоволен».
Летом 1831 года Тургенев вышел из пансиона и с помощью домашних учителей начал готовиться к поступлению в университет. Ежедневно, с 8 часов утра, Николай, Иван и Сергей являлись в классную комнату и рассаживались за тремя столами, стоявшими впереди, рядом с учительской кафедрой. Позади находились «места» для дворовых людей, среди которых особыми успехами в науках отличался Порфирий Кудряшов, будущий спутник и «дядька» Тургенева во время обучения в Берлинском университете.
Русскую словесность преподавал Тургеневым магистр Московского университета Дмитрий Никитич Дубенский, великолепный знаток древнерусской литературы, автор исследования «Слова о полку Игореве». В недалеком прошлом он преподавал словесность в университетском пансионе М. Ю. Лермонтову. Дубенский был поклонником Карамзина, Батюшкова и Жуковского, с воодушевлением читал оды Державина, но литературные вкусы его отличались архаичностью: Пушкина, например, он недолюбливал и явно недооценивал.
Господин Дубле, преподаватель французского языка, предлагал своим ученикам делать самостоятельные переводы «Генриады» Вольтера и политических речей Мирабо. Мейер помогал юношам усовершенствовать свои познания немецкого языка, Шуровский — латыни и начатков философии.
Но особенно увлекательными были лекции по истории Ивана Петровича Клюшникова, студента Московского университета, друга Белинского и Станкевича, члена их философского кружка. Рассказы Клюшникова отличались живой образностью и картинностью изложения, он обладал даром «вызывать дух исторических эпох». Да это и не случайно, так как молодой человек был не только пытливым и талантливым студентом, но и незаурядным поэтом, творчество которого высоко оценивал Белинский.
Летом 1833 года, перед поступлением в университет, «на даче против Нескучного», Тургенев испытал первую несчастную любовь к княжне Екатерине Шаховской. Она нанесла молодому, неокрепшему сердцу юноши глубокую рану. Соперником сына оказался его отец. Это событие настолько потрясло Тургенева, что впоследствии он подробно рассказал о нем в повести «Первая любовь».
А в сентябре Тургенев держал экзамены на словесный факультет Московского университета. Условия для поступления были очень строгими: претенденты подвергались испытаниям не только по специальным, но и по всем предметам гимназического курса, причем особое внимание уделялось знанию иностранных языков. Из 167 экзаменовавшихся было принято лишь 25 человек. Среди них оказался и Тургенев. Это событие отмечалось как большая семейная радость. «Мы, юноши, полвека тому назад смотрели на университет как на святилище и вступали в его стены со страхом и трепетом, — вспоминал И. А. Гончаров. — Образование, вынесенное из университета, ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных… деятелей общества. Студенты гордились своим званием и дорожили занятиями, видя общую к себе симпатию и уважение». В начале 1830-х годов в Московском университете учился будущий цвет русской литературы и общественной мысли: Герцен, Огарев, Станкевич, Белинский, Аксаков, Лермонтов.
Однако нельзя сказать, что преподавание в нем целиком отвечало потребностям жизни и уровню современной науки. После восстания декабристов, после истории с Полежаевым, лично сосланным Николаем I в солдаты за вольнолюбивую, антиправительственную поэму «Сашка», после разгрома социалистического кружка Герцена и Огарева преподавание в Московском университете было поставлено под строгий контроль правительственных чиновников и тайной полиции.
Лекции по русской словесности профессора И. И. Давыдова касались в основном поэзии и прозы XVIII столетия. Много внимания уделялось «Житиям святых» Димитрия Ростовского, церковным проповедям Стефана Яворского, читалась риторика и поэтика по старым образцам. В историко-литературном курсе не находилось места даже Жуковскому, не говоря о Пушкине и поэтах его плеяды. Тургенев так прохладно отнесся к этой науке, что на экзамене по русской словесности получил удовлетворительную оценку.
Ярким явлением в университетской жизни были лекции профессора М. Г. Павлова по физике, а в действительности — по философии. Один из первых в России приверженцев Шеллинга, знаток немецкой классической философии, он побуждал студентов к занятию самообразованием в этой области, к созданию самостоятельных, не зависимых от институтского начальства, самодеятельных студенческих кружков. А. И. Герцен вспоминал: «Германская философия была привита Московскому университету М. Г. Павловым. Кафедра философии была закрыта с 1826 года. Павлов преподавал введение к философии вместо физики и сельского хозяйства. Физике было мудрено научиться на его лекциях, сельскому хозяйству — невозможно, но его курсы были чрезвычайно полезны. <…> Павлов излагал учение Шеллинга и Окена с такой пластической ясностью, которую никогда не имел ни один натурфилософ. Если он не во всем достигнул прозрачности, то это не его вина, а вина мутности Шеллингова учения. Скорее Павлова можно обвинить за то, что он <…> не прошел суровым искусом Гегелевой логики. <…>
Чего не сделал Павлов, сделал один из его учеников — Станкевич».
В период обучения Тургенева в Московском университете уже существовал философский кружок Н. В. Станкевича. Но в него входили студенты старших курсов, и хотя Тургенев со Станкевичем познакомился, постоянным участником этого кружка он не был; сближение со Станкевичем и людьми его круга произошло позднее.
В 1834 году старший брат Николай был определен в Петербургское артиллерийское училище, и семья Тургеневых решила перебраться в столицу. Варвара Петровна в это время лечилась за границей, а с детьми оставался отец. В мае Иван Сергеевич сдал экзамены за первый курс и подал прошение о переводе его на филологическое отделение философского факультета Петербургского университета. Просьба была удовлетворена.
В Петербурге Тургенев начинает свои первые литературные опыты. Он сочиняет оду на открытие Александровской колонны, которое состоялось 30 августа 1834 года, и начинает работу над романтической поэмой «Стено».
30 октября 1834 года семью Тургеневых постигает глубокое несчастье — в Петербурге, буквально на руках Ивана Сергеевича, умирает отец. Это случилось ночью. Накануне, словно предчувствуя свою близкую смерть, он неожиданно горячо приласкал сына, что делал так редко…
Устами героя «Дневника лишнего человека» Тургенев так передал свое душевное состояние после рокового события: «Я весь отяжелел, но чувствовал, что со мною совершается что-то страшное… Смерть тогда заглянула в лицо и заметила меня».
Тяжелые переживания, связанные с кончиной отца, нашли отражение в юношеской поэме «Стено», в которой Тургенев, по его позднейшим словам, «с детской неумелостью» рабски подражал байроновскому «Манфреду». Однако, несмотря на детскую беспомощность, в стихах шестнадцатилетнего Тургенева удивляет зрелость раздумий о смысле человеческого существования, о смерти и бессмертии.
Поэма открывалась монологом романтического героя. Лунной ночью в Риме, на развалинах Колизея, Стено предается размышлениям о минувшем величии Рима. Как стремительно летит время, как безжалостно стирает оно следы могучих эпох, целых культур, цивилизаций. Если даже Рим исчез, как сонное видение, то что говорить о слабой человеческой судьбе…
Для чего же дается нам жизнь, как понять смысл ее радостей и надежд, если каждый из нас находится во власти равнодушной и слепой стихии уничтожения? Эти вопросы будут волновать Тургенева всю жизнь, они войдут в его зрелые реалистические повести, составят философский фон его романов. Поэма свидетельствовала о богатом духовном опыте шестнадцатилетнего юноши, о глубине и серьезности его философских увлечений, разбуженных лекциями Павлова в Московском университете.
Примечательно, что в поэме «Стено» определяется и основной конфликт будущих тургеневских произведений: романтик-индивидуалист Стено, с опустошенной душой, не способный на живую страсть, а рядом — Джулия, беззаветно и самоотверженно отдающаяся своему чувству, провозвестница будущих тургеневских девушек.
Зимой 1834 года, по возвращении Варвары Петровны, Тургенев наносит визит одному из своих любимых поэтов, Василию Андреевичу Жуковскому, воспитателю наследника русского престола, будущего Александра II. Мать, узнав о поэтических увлечениях сына, решила напомнить Жуковскому о себе и давнем с ним знакомстве. «Она вышила ко дню его именин красивую бархатную подушку и послала меня с нею к нему в Зимний дворец, — вспоминал Тургенев. — Я должен был назвать себя, объяснить, чей я сын, и поднести подарок. Но когда я очутился в огромном, до тех пор мне незнакомом дворце; когда мне пришлось пробираться по каменным длинным коридорам, подниматься на каменные лестницы, то и дело натыкаясь на неподвижных, словно тоже каменных, часовых; когда я, наконец, отыскал квартиру Жуковского и очутился перед трехаршинным красным лакеем с галунами по всем швам и орлами на галунах, — мною овладел такой трепет, я почувствовал такую робость, что, представ в кабинет, куда пригласил меня красный лакей и где из-за длинной конторки глянуло на меня задумчиво-приветливое, но важное и несколько изумленное лицо самого поэта, — я, несмотря на все усилия, не мог произнести звука: язык, как говорится, прилип к гортани — и, весь сгорая от стыда, едва ли не со слезами на глазах, остановился как вкопанный на пороге двери и только протягивал и поддерживал обеими руками — как младенца при крещении — несчастную подушку, на которой, как теперь помню, была изображена девица в средневековом костюме, с попугаем на плече. Смущение мое, вероятно, возбудило чувство жалости в доброй душе Жуковского; он подошел ко мне, тихонько взял у меня подушку, попросил меня сесть и снисходительно заговорил со мною. Я объяснил ему наконец, в чем было дело — и, как только мог, бросился бежать».
Вероятно, по мысли Варвары Петровны и по желанию Ивана Сергеевича, он должен был дать на суд поэта свои первые литературные опыты, но в смущении совершенно забыл об этом. Неделю спустя состоялось новое свидание Тургенева с Жуковским через посредничество старинного приятеля тургеневского семейства Воина Ивановича Губарева, близкого друга поэта. Показывал ли Тургенев Жуковскому свои стихи? Как откликнулся маститый поэт на первые опыты юноши? Об этом нам ничего не известно. Влияние поэзии Жуковского очевидно в первых тургеневских стихах. Так, в элегии «Вечер» возникают сомнения в разумности мироздания, но уже исчезает свойственный романтизму Байрона титанизм чувств. На первый план выходит другое — тоска по цельности, желание постичь гармонию в природе и слиться с ней. Появляется жажда веры в разумность мироздания, в его целесообразность. Такие настроения не случайны, в них глухо сказывается тургеневская неудовлетворенность романтическим субъективизмом и уже предчувствуется будущая эволюция Тургенева от романтизма к реализму.
Показателен для юного поэта этот круг литературных влияний: Байрон, «краски романтизма» которого, по словам П. А. Вяземского, «сливались с красками политическими», а рядом с ним Жуковский с его мотивами смерти и бессмертия, скоротечности земного бытия, с его трепетом перед тайнами мироздания. В выборе учителей угадывается писатель, чуткий к современным общественным проблемам и в то же время сохранивший неугасающий интерес к роковым вопросам и неразрешимым загадкам бытия.
В 1835 году Тургенев познакомился со студентом выпускного курса Петербургского университета Тимофеем Николаевичем Грановским, будущим знаменитым ученым-историком западнической школы. Молодые люди сошлись на общем интересе к поэзии: Грановский в эту пору тоже сочинял стихи и однажды, в темный зимний вечер, в большой и пустой комнате своей квартиры прочел Тургеневу отрывок из поэтической драмы «Фауст». Друзья сидели рядом за шатким столиком, на котором вместо всякого угощенья стоял графин с водой да банка варенья.
В драме Грановского Фауст вместе с Мефистофелем поднимались на воздух в стеклянном ящике и обозревали широко раздвинувшуюся землю. Монолог Фауста во многом перекликался с монологом Стено о тщете человеческой жизни; Тургеневу он очень понравился, но насторожило другое. «Почему, Грановский, на протяжении всего отрывка Ваш Мефистофель молчит?» — спросил Тургенев и не получил вразумительного ответа. Уже тогда он заметил, что Грановский лишен чувства юмора и что едкая, безжалостная ирония Мефистофеля вообще чужда его светлой душе.
В комнате Грановского друзья читали вслух только что вышедшие в свет стихотворения В. Г. Бенедиктова и приветствовали в нем новую надежду русской поэзии. Когда же появилась разгромная статья Белинского об этих стихах, вскрывавшая ходульный и пошловатый романтизм новоявленного гения, друзья несколько смутились ее бесцеремонностью, но тайное сознание правоты критика задело Тургенева, более склонного, чем Грановский, к сомнению и трезвому чувству реальности.
Тургенева подкупало в Грановском «пленительное добродушие». Тоже орловец, тургеневский земляк, он родился в бедной дворянской семье. В отличие от Тургенева, Грановский был человеком цельным и гармоничным, не знакомым с теми противоречиями, с которыми рано столкнула лутовиновского отрока судьба. Тургенев вспоминал, что от Грановского веяло «чем-то возвышенно-чистым». «Он возбуждал прекрасное в душе другого не доводами, не убежденьями, а собственной душевной красотой».
Преподавание в Петербургском университете того времени не отличалось глубиной и серьезностью и было отмечено печатью формализма. Профессора философии (Ф. Б. Грефе), латинской литературы и языка (Ф. К. Фрейтаг) были немцами, плохо знающими русский язык. Студентам волей-неволей приходилось заниматься самообразованием Или приглашать домашних учителей. По рекомендации В. А. Жуковского, с Тургеневым, например, проводил домашние занятия доктор Берлинского университета Ф. А. Липман, знаток всеобщей истории.
Среди петербургской профессуры на филологическом факультете наиболее яркой личностью был Петр Александрович Плетнев. «Как профессор русской литературы, — вспоминал Тургенев, — он не отличался большими сведениями; ученый багаж его был весьма легок; зато он искренне любил „свой предмет“, обладал несколько робким, но чистым и тонким вкусом и говорил просто, ясно, не без теплоты. Главное: он умел сообщать своим слушателям те симпатии, которыми сам был исполнен, — умел заинтересовать их».
— Да и какой ждать от меня силы воли, когда до сих пор даже череп мой срастись не мог. Не мешало бы мне завещать его в музей академии… Чего тут ждать, когда на самом темени провал. Приложи ладонь — и ты сам увидишь. Ох, плохо, плохо…»
Не обходилось и без сословных претензий со стороны самого Ванички Тургенева. Вероятно, воспоминаниями пансионской жизни навеяны следующие строки из повести «Яков Пасынков»: «Я был очень самолюбивый и избалованный мальчик, вырос в довольно богатом доме и потому, поступив в пансион, поспешил сблизиться с одним князьком, предметом особенных попечений Винтеркеллера, да еще с двумя-тремя маленькими аристократами, а со всеми другими важничал».
Тем не менее приходилось смиряться с суровыми пансионскими распорядками. Еженедельно, по субботам, надзиратель отдавал Вейденгаммеру рапортички со списками учеников, замеченных в дурном поведении: в наказание они оставлялись в пансионе на выходные дни, без свидания с родными в домашней обстановке.
Утренний подъем в семь часов, молитва, завтрак, классы… Всемирная история по Шреку, география по Каменецкому, русская история по книге, изданной для народных училищ… Наказания нерадивых учеников — от стояния на коленях у кафедры до ударов указкой или линейкой по рукам и по голове…
Древние языки, греческий и латинский, и современные — немецкий, английский и французский — давались Тургеневу легко. Радовали уроки российской словесности. Литература вообще и поэзия в особенности были тогда предметом всеобщего поклонения. Заучивались наизусть стихи Пушкина, Жуковского, Боратынского, Дельвига, Глинки, Козлова и Языкова, составлялись рукописные тетради из произведений любимых поэтов, устраивались пансионские литературные вечера. В большом почете были немецкие романтики, зачитывались поэзией Шиллера, заслушивались музыкой Шуберта. Появились собственные пансионские поэты, и Ваничка Тургенев пробовал силы на литературном поприще.
Летом 1829 года вернулись из-за границы родители и решили перевести детей в другой пансион. Вышедший в 1828 году новый устав гимназий в целях более основательной подготовки выпускников к слушанию университетских лекций предусматривал существенные изменения в содержании гимназических курсов. Главными предметами были признаны древние языки и математика: первые «как лучший способ к возвышению и укреплению душевных сил юношей; последняя — как служащая в особенности к изощрению ясности в мыслях, их образованию, проницательности и силе размышления». Увеличивалось число уроков по закону Божию и отечественному языку. Из других предметов оставались география и статистика, история, физика, новые языки, чистописание и рисование.
Вероятно, пансион Вейденгаммера не отвечал новым требованиям, и Тургеневы перевели детей в пансион Краузе. Умный, добродушный и чувствительный немец, Краузе служил инспектором Армянского училища, ставшего впоследствии Лазаревским институтом восточных языков. Здесь Тургенев пережил «сильное литературное впечатление»: по вечерам надзиратель пансиона с увлечением, с красочными подробностями пересказывал ученикам новый роман М. Н. Загоскина «Юрий Милославский». Это был увлекательный рассказ о национально-освободительной борьбе русского народа с польско-литовскими интервентами в 1612 году. Герои «Юрия Милославского» завораживали воображение, рождали в юных сердцах чувство патриотической гордости за свое отечество. Кузьма Минин и князь Пожарский, бесстрашный запорожец Кирша и Омляш с разбойничьей шайкой приобрели огромную популярность не только в среде пансионеров. Вся Россия зачитывалась романом. А Тургеневу «Юрий Милославский» был особенно дорог: он напоминал ему о славной истории тургеневского рода, о Петре Никитиче Тургеневе, обличителе самозванца. Позднее, прочитав в первом номере «Москвитянина» за 1853 год биографию Загоскина, Тургенев писал С. Т. Аксакову: «Да, такая народность — завидна — и дается немногим».
Так случилось, что автор прославленного романа, Михаил Николаевич, оказался другом отца, и, по возвращении родителей из-за границы, стал частым гостем в московском доме Тургеневых. «Я редко встречал таких простосердечных и добродушных людей, — вспоминал о нем И. И. Панаев. — Загоскин весь и всегда постоянно был нараспашку. Его бесхитростный, простой патриотизм часто доходил до комизма. Когда он бывал в расположении духа, он говорил без умолку и рассыпал в своем разговоре цинические пословицы, поговорки и выражения, сам восхищаясь ими и смеясь от всей души. Его круглое румяное лицо, вся его фигура — маленькая, толстенькая, но хлопотливая и подвижная — как-то невольно располагали к нему… Новых идей, проповедываемых молодежью, он терпеть не мог. „Поверь мне, милый, все это чепуха, — говорил он К. Аксакову, — завиральные идеи, взятые из вашей немецкой философии, которая, по-моему, и выеденного яйца не стоит… Русский человек и без немцев обойдется. То, что русскому человеку здорово, — немцу смерть. Черт с ним, с этим европеизмом, чтоб ему провалиться сквозь землю!“
Естественно, что юного романтика и будущего западника Тургенева такой человек в восторг привести не мог. «В Загоскине, — рассказывал Тургенев, — не проявлялось ничего величественного, ничего фатального, ничего такого, что действует на юное воображение; говоря правду, он был даже комичен, а редкое его добродушие не могло быть надлежащим образом оценено мною: это качество не имеет значения в глазах легкомысленной молодежи. Самая фигура Загоскина, его странная, словно сплюснутая голова, четырехугольное лицо, выпученные глаза под вечными очками, близорукий и тупой взгляд, необычайные движения бровей, губ, носа, когда он удивлялся или даже просто говорил, внезапные восклицания, взмахи рук, глубокая впадина, разделявшая надвое его короткий подбородок, — все в нем казалось чудаковатым, неуклюжим, забавным. …Со всем тем нельзя было не любить Михаила Николаевича за его золотое сердце, за ту безыскусственную откровенность нрава, которая поражает в его сочинениях».
Романтически настроенный юноша склонен был восхищаться тогда явлениями экзотическими, необыкновенными, выходящими за пределы бытового ряда. Его внимание привлекали натуры энтузиастические, окрыленные. Таким, например, оказался пансионский друг героя повести «Яков Пасынков»: «Без напряжения, без усилия вступал он в область идеала; его целомудренная душа во всякое время была готова предстать перед „святынею красоты“…
— Ищи утешения в искусстве, — говорил я ему.
— Да, — отвечал он мне, — и в поэзии.
— И в дружбе, — прибавлял я.
— И в дружбе, — повторял он.
О, счастливые дни!»
В духовном развитии русских людей, начиная со второй половины 1820-х годов, открывался период длительного и плодотворного увлечения немецкой романтической культурой. В пансионе юноша зачитывался поэзией Шиллера и упивался музыкой Шуберта. Новый мир возвышенных духовных наслаждений, неземных идеалов, сильных страстей, гордых и смелых человеческих характеров смягчал впечатления суровой крепостнической действительности.
В переходный период от детства к отрочеству добрую роль в жизни Тургенева сыграл его родной дядя, младший брат отца, Николай Николаевич. Пока родители оставались за границей, дядя взял на себя все заботы о воспитании детей. Николай Николаевич Тургенев не отличался ни разносторонностью своего образования, ни глубиною духовных запросов. Это был русский дворянин старинного покроя. Но в отличие от Варвары Петровны и Сергея Николаевича он сохранил цельность характера, добродушие, мягкость и сердечность в обращении с детьми. Тургенев так привязался к своему дядюшке, что и впоследствии, когда испортились отношения между ними, все-таки называл его «вторым отцом».
Николай Николаевич был интересным рассказчиком. Он любил предаваться воспоминаниям об Отечественной войне. В 1812 году Н. Н. Тургенев служил юнкером Кавалергардского полка, за храбрость в Бородинском бою его наградили знаком отличия военного ордена, произвели в поручики. В 1814 году он вошел со своим эскадроном в Париж и покорил избранное французское общество необыкновенной физической силой. В одном из французских гимнастических залов, заключив пари, он так растянул силовую пружину, что вырвал ее из стены вместе с креплениями. В Париже долго ходили легенды об этом «подвиге» русского богатыря.
Рассказы дядюшки увлекали воображение Тургенева и послужили материалом для его художественных произведений. В биографиях тургеневских героев Отечественная война 1812 года часто является исходным пунктом: родословная отца Елены Стаховой в «Накануне», родословная Кирсановых в «Отцах и детях»…
Николай Николаевич был страстным охотником, признанным знатоком лошадей и собак. По части коневодства и охоты у него не было соперников в среде деревенских соседей-помещиков. Дядюшка научил Тургенева всем хитростям хорошей верховой езды, меткой стрельбе из ружья, познакомил с прелестями русской охоты. Во вкусах и пристрастиях Н. Н. Тургенева было много такого, что сближало этого патриархального дворянина с людьми из народа. Он ценил поэзию усадебного быта, мирные радости жизни старых дворянских гнезд; он любил природу средней полосы России. Многие черты характера дядюшки Николая Тургенев передал потом помещику Чертопханову, герою «Записок охотника».
Сохранившиеся письма дядюшки к племяннику — наглядное свидетельство их душевной близости: «Десятый день как я в Тургеневе, все цветет, поля покрыты изобильно, обещают хороший урожай; лошади все живы, нонешние жеребяты очень хороши, собаки во всей красоте, ищут славно, Офанасей носит разной дичи много, особенно куропаток». По наказу Сергея Николаевича дядя внимательно следит за тем, чтобы дети аккуратно вели «журналы», и периодически высылает эти журналы за границу. Однако, человек малообразованный, он с трудом понимает мир духовных интересов племянника, живущего не только охотой, но и поэзией Державина, Пушкина, Жуковского. К одному из «журналов» племянника он делает, например, следующую приписку на полях: «Жаль, что дурно пи-шит. Я с трудом разбираю и трушу отца. Он будит недоволен».
Летом 1831 года Тургенев вышел из пансиона и с помощью домашних учителей начал готовиться к поступлению в университет. Ежедневно, с 8 часов утра, Николай, Иван и Сергей являлись в классную комнату и рассаживались за тремя столами, стоявшими впереди, рядом с учительской кафедрой. Позади находились «места» для дворовых людей, среди которых особыми успехами в науках отличался Порфирий Кудряшов, будущий спутник и «дядька» Тургенева во время обучения в Берлинском университете.
Русскую словесность преподавал Тургеневым магистр Московского университета Дмитрий Никитич Дубенский, великолепный знаток древнерусской литературы, автор исследования «Слова о полку Игореве». В недалеком прошлом он преподавал словесность в университетском пансионе М. Ю. Лермонтову. Дубенский был поклонником Карамзина, Батюшкова и Жуковского, с воодушевлением читал оды Державина, но литературные вкусы его отличались архаичностью: Пушкина, например, он недолюбливал и явно недооценивал.
Господин Дубле, преподаватель французского языка, предлагал своим ученикам делать самостоятельные переводы «Генриады» Вольтера и политических речей Мирабо. Мейер помогал юношам усовершенствовать свои познания немецкого языка, Шуровский — латыни и начатков философии.
Но особенно увлекательными были лекции по истории Ивана Петровича Клюшникова, студента Московского университета, друга Белинского и Станкевича, члена их философского кружка. Рассказы Клюшникова отличались живой образностью и картинностью изложения, он обладал даром «вызывать дух исторических эпох». Да это и не случайно, так как молодой человек был не только пытливым и талантливым студентом, но и незаурядным поэтом, творчество которого высоко оценивал Белинский.
Летом 1833 года, перед поступлением в университет, «на даче против Нескучного», Тургенев испытал первую несчастную любовь к княжне Екатерине Шаховской. Она нанесла молодому, неокрепшему сердцу юноши глубокую рану. Соперником сына оказался его отец. Это событие настолько потрясло Тургенева, что впоследствии он подробно рассказал о нем в повести «Первая любовь».
А в сентябре Тургенев держал экзамены на словесный факультет Московского университета. Условия для поступления были очень строгими: претенденты подвергались испытаниям не только по специальным, но и по всем предметам гимназического курса, причем особое внимание уделялось знанию иностранных языков. Из 167 экзаменовавшихся было принято лишь 25 человек. Среди них оказался и Тургенев. Это событие отмечалось как большая семейная радость. «Мы, юноши, полвека тому назад смотрели на университет как на святилище и вступали в его стены со страхом и трепетом, — вспоминал И. А. Гончаров. — Образование, вынесенное из университета, ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных… деятелей общества. Студенты гордились своим званием и дорожили занятиями, видя общую к себе симпатию и уважение». В начале 1830-х годов в Московском университете учился будущий цвет русской литературы и общественной мысли: Герцен, Огарев, Станкевич, Белинский, Аксаков, Лермонтов.
Однако нельзя сказать, что преподавание в нем целиком отвечало потребностям жизни и уровню современной науки. После восстания декабристов, после истории с Полежаевым, лично сосланным Николаем I в солдаты за вольнолюбивую, антиправительственную поэму «Сашка», после разгрома социалистического кружка Герцена и Огарева преподавание в Московском университете было поставлено под строгий контроль правительственных чиновников и тайной полиции.
Лекции по русской словесности профессора И. И. Давыдова касались в основном поэзии и прозы XVIII столетия. Много внимания уделялось «Житиям святых» Димитрия Ростовского, церковным проповедям Стефана Яворского, читалась риторика и поэтика по старым образцам. В историко-литературном курсе не находилось места даже Жуковскому, не говоря о Пушкине и поэтах его плеяды. Тургенев так прохладно отнесся к этой науке, что на экзамене по русской словесности получил удовлетворительную оценку.
Ярким явлением в университетской жизни были лекции профессора М. Г. Павлова по физике, а в действительности — по философии. Один из первых в России приверженцев Шеллинга, знаток немецкой классической философии, он побуждал студентов к занятию самообразованием в этой области, к созданию самостоятельных, не зависимых от институтского начальства, самодеятельных студенческих кружков. А. И. Герцен вспоминал: «Германская философия была привита Московскому университету М. Г. Павловым. Кафедра философии была закрыта с 1826 года. Павлов преподавал введение к философии вместо физики и сельского хозяйства. Физике было мудрено научиться на его лекциях, сельскому хозяйству — невозможно, но его курсы были чрезвычайно полезны. <…> Павлов излагал учение Шеллинга и Окена с такой пластической ясностью, которую никогда не имел ни один натурфилософ. Если он не во всем достигнул прозрачности, то это не его вина, а вина мутности Шеллингова учения. Скорее Павлова можно обвинить за то, что он <…> не прошел суровым искусом Гегелевой логики. <…>
Чего не сделал Павлов, сделал один из его учеников — Станкевич».
В период обучения Тургенева в Московском университете уже существовал философский кружок Н. В. Станкевича. Но в него входили студенты старших курсов, и хотя Тургенев со Станкевичем познакомился, постоянным участником этого кружка он не был; сближение со Станкевичем и людьми его круга произошло позднее.
В 1834 году старший брат Николай был определен в Петербургское артиллерийское училище, и семья Тургеневых решила перебраться в столицу. Варвара Петровна в это время лечилась за границей, а с детьми оставался отец. В мае Иван Сергеевич сдал экзамены за первый курс и подал прошение о переводе его на филологическое отделение философского факультета Петербургского университета. Просьба была удовлетворена.
В Петербурге Тургенев начинает свои первые литературные опыты. Он сочиняет оду на открытие Александровской колонны, которое состоялось 30 августа 1834 года, и начинает работу над романтической поэмой «Стено».
30 октября 1834 года семью Тургеневых постигает глубокое несчастье — в Петербурге, буквально на руках Ивана Сергеевича, умирает отец. Это случилось ночью. Накануне, словно предчувствуя свою близкую смерть, он неожиданно горячо приласкал сына, что делал так редко…
Устами героя «Дневника лишнего человека» Тургенев так передал свое душевное состояние после рокового события: «Я весь отяжелел, но чувствовал, что со мною совершается что-то страшное… Смерть тогда заглянула в лицо и заметила меня».
Тяжелые переживания, связанные с кончиной отца, нашли отражение в юношеской поэме «Стено», в которой Тургенев, по его позднейшим словам, «с детской неумелостью» рабски подражал байроновскому «Манфреду». Однако, несмотря на детскую беспомощность, в стихах шестнадцатилетнего Тургенева удивляет зрелость раздумий о смысле человеческого существования, о смерти и бессмертии.
Поэма открывалась монологом романтического героя. Лунной ночью в Риме, на развалинах Колизея, Стено предается размышлениям о минувшем величии Рима. Как стремительно летит время, как безжалостно стирает оно следы могучих эпох, целых культур, цивилизаций. Если даже Рим исчез, как сонное видение, то что говорить о слабой человеческой судьбе…
Для чего же дается нам жизнь, как понять смысл ее радостей и надежд, если каждый из нас находится во власти равнодушной и слепой стихии уничтожения? Эти вопросы будут волновать Тургенева всю жизнь, они войдут в его зрелые реалистические повести, составят философский фон его романов. Поэма свидетельствовала о богатом духовном опыте шестнадцатилетнего юноши, о глубине и серьезности его философских увлечений, разбуженных лекциями Павлова в Московском университете.
Примечательно, что в поэме «Стено» определяется и основной конфликт будущих тургеневских произведений: романтик-индивидуалист Стено, с опустошенной душой, не способный на живую страсть, а рядом — Джулия, беззаветно и самоотверженно отдающаяся своему чувству, провозвестница будущих тургеневских девушек.
Зимой 1834 года, по возвращении Варвары Петровны, Тургенев наносит визит одному из своих любимых поэтов, Василию Андреевичу Жуковскому, воспитателю наследника русского престола, будущего Александра II. Мать, узнав о поэтических увлечениях сына, решила напомнить Жуковскому о себе и давнем с ним знакомстве. «Она вышила ко дню его именин красивую бархатную подушку и послала меня с нею к нему в Зимний дворец, — вспоминал Тургенев. — Я должен был назвать себя, объяснить, чей я сын, и поднести подарок. Но когда я очутился в огромном, до тех пор мне незнакомом дворце; когда мне пришлось пробираться по каменным длинным коридорам, подниматься на каменные лестницы, то и дело натыкаясь на неподвижных, словно тоже каменных, часовых; когда я, наконец, отыскал квартиру Жуковского и очутился перед трехаршинным красным лакеем с галунами по всем швам и орлами на галунах, — мною овладел такой трепет, я почувствовал такую робость, что, представ в кабинет, куда пригласил меня красный лакей и где из-за длинной конторки глянуло на меня задумчиво-приветливое, но важное и несколько изумленное лицо самого поэта, — я, несмотря на все усилия, не мог произнести звука: язык, как говорится, прилип к гортани — и, весь сгорая от стыда, едва ли не со слезами на глазах, остановился как вкопанный на пороге двери и только протягивал и поддерживал обеими руками — как младенца при крещении — несчастную подушку, на которой, как теперь помню, была изображена девица в средневековом костюме, с попугаем на плече. Смущение мое, вероятно, возбудило чувство жалости в доброй душе Жуковского; он подошел ко мне, тихонько взял у меня подушку, попросил меня сесть и снисходительно заговорил со мною. Я объяснил ему наконец, в чем было дело — и, как только мог, бросился бежать».
Вероятно, по мысли Варвары Петровны и по желанию Ивана Сергеевича, он должен был дать на суд поэта свои первые литературные опыты, но в смущении совершенно забыл об этом. Неделю спустя состоялось новое свидание Тургенева с Жуковским через посредничество старинного приятеля тургеневского семейства Воина Ивановича Губарева, близкого друга поэта. Показывал ли Тургенев Жуковскому свои стихи? Как откликнулся маститый поэт на первые опыты юноши? Об этом нам ничего не известно. Влияние поэзии Жуковского очевидно в первых тургеневских стихах. Так, в элегии «Вечер» возникают сомнения в разумности мироздания, но уже исчезает свойственный романтизму Байрона титанизм чувств. На первый план выходит другое — тоска по цельности, желание постичь гармонию в природе и слиться с ней. Появляется жажда веры в разумность мироздания, в его целесообразность. Такие настроения не случайны, в них глухо сказывается тургеневская неудовлетворенность романтическим субъективизмом и уже предчувствуется будущая эволюция Тургенева от романтизма к реализму.
Показателен для юного поэта этот круг литературных влияний: Байрон, «краски романтизма» которого, по словам П. А. Вяземского, «сливались с красками политическими», а рядом с ним Жуковский с его мотивами смерти и бессмертия, скоротечности земного бытия, с его трепетом перед тайнами мироздания. В выборе учителей угадывается писатель, чуткий к современным общественным проблемам и в то же время сохранивший неугасающий интерес к роковым вопросам и неразрешимым загадкам бытия.
В 1835 году Тургенев познакомился со студентом выпускного курса Петербургского университета Тимофеем Николаевичем Грановским, будущим знаменитым ученым-историком западнической школы. Молодые люди сошлись на общем интересе к поэзии: Грановский в эту пору тоже сочинял стихи и однажды, в темный зимний вечер, в большой и пустой комнате своей квартиры прочел Тургеневу отрывок из поэтической драмы «Фауст». Друзья сидели рядом за шатким столиком, на котором вместо всякого угощенья стоял графин с водой да банка варенья.
В драме Грановского Фауст вместе с Мефистофелем поднимались на воздух в стеклянном ящике и обозревали широко раздвинувшуюся землю. Монолог Фауста во многом перекликался с монологом Стено о тщете человеческой жизни; Тургеневу он очень понравился, но насторожило другое. «Почему, Грановский, на протяжении всего отрывка Ваш Мефистофель молчит?» — спросил Тургенев и не получил вразумительного ответа. Уже тогда он заметил, что Грановский лишен чувства юмора и что едкая, безжалостная ирония Мефистофеля вообще чужда его светлой душе.
В комнате Грановского друзья читали вслух только что вышедшие в свет стихотворения В. Г. Бенедиктова и приветствовали в нем новую надежду русской поэзии. Когда же появилась разгромная статья Белинского об этих стихах, вскрывавшая ходульный и пошловатый романтизм новоявленного гения, друзья несколько смутились ее бесцеремонностью, но тайное сознание правоты критика задело Тургенева, более склонного, чем Грановский, к сомнению и трезвому чувству реальности.
Тургенева подкупало в Грановском «пленительное добродушие». Тоже орловец, тургеневский земляк, он родился в бедной дворянской семье. В отличие от Тургенева, Грановский был человеком цельным и гармоничным, не знакомым с теми противоречиями, с которыми рано столкнула лутовиновского отрока судьба. Тургенев вспоминал, что от Грановского веяло «чем-то возвышенно-чистым». «Он возбуждал прекрасное в душе другого не доводами, не убежденьями, а собственной душевной красотой».
Преподавание в Петербургском университете того времени не отличалось глубиной и серьезностью и было отмечено печатью формализма. Профессора философии (Ф. Б. Грефе), латинской литературы и языка (Ф. К. Фрейтаг) были немцами, плохо знающими русский язык. Студентам волей-неволей приходилось заниматься самообразованием Или приглашать домашних учителей. По рекомендации В. А. Жуковского, с Тургеневым, например, проводил домашние занятия доктор Берлинского университета Ф. А. Липман, знаток всеобщей истории.
Среди петербургской профессуры на филологическом факультете наиболее яркой личностью был Петр Александрович Плетнев. «Как профессор русской литературы, — вспоминал Тургенев, — он не отличался большими сведениями; ученый багаж его был весьма легок; зато он искренне любил „свой предмет“, обладал несколько робким, но чистым и тонким вкусом и говорил просто, ясно, не без теплоты. Главное: он умел сообщать своим слушателям те симпатии, которыми сам был исполнен, — умел заинтересовать их».