Бывали промахи и профессионального характера: Тургенев — мастер устного рассказа, и в ходе разговора о случившихся в действительности событиях его воображение разыгрывается, в рассказ включается творческая фантазия, — а в результате складывается мнение, что он любитель прихвастнуть и сочинитель небылиц. Водилась в молодости за Тургеневым еще одна особенность: пресыщенный в Берлине отвлеченно-философскими разговорами на эстетические темы, он прерывал нередко словоизлияния приятелей какой-нибудь нелепой выходкой. Однажды, например, Тургенев заявил, что перед великими произведениями искусства, живописи и скульптуры он испытывает зуд под коленами и ощущает, как икры его ног обращаются в треугольники. Здесь автор «Гамлета Щигровского уезда» допускал сознательный и дерзкий эпатаж.
   Манера поведения Тургенева, не вполне понятая современниками, была умышленным протестом против нивелирующего личность кружкового воспитания, инерция которого еще сказывалась в среде петербургских литераторов. Впоследствии устами уездного Гамлета, дворянина Василия Васильевича, Тургенев дал уничтожающую критику наиболее отрицательных сторон кружковой жизни, которые испытал он сам: «…Кружок — да это гибель всякого самобытного развития; кружок — это безобразная замена общества, женщины, жизни… Кружок — это ленивое и вялое житьё вместе и рядом, которому придают значение и вид разумного дела; кружок заменяет разговор рассуждениями, приучает к бесплодной болтовне, отвлекает вас от уединенной, благодатной работы, прививает вам литературную чесотку; лишает вас, наконец, свежести и девственной крепости души. Кружок — да это пошлость и скука под именем братства и дружбы, сцепление недоразумений и притязаний под предлогом откровенности и участия; в кружке, благодаря праву каждого приятеля во всякое время и во всякий час запускать свои неумытые пальцы прямо во внутренность товарища, ни у кого нет чистого, нетронутого места на душе; в кружке поклоняются пустому краснобаю, самолюбивому умнику, довременному старику, носят на руках стихотворца бездарного, но с „затаенными“ мыслями; в кружке молодые, семнадцатилетние малые хитро и мудрено толкуют о женщинах и любви, а перед женщинами молчат или говорят с ними, словно с книгой, — да и о чем говорят! В кружке процветает хитростное красноречие; в кружке наблюдают друг за другом не хуже полицейских чиновников… О кружок! ты не кружок: ты заколдованный круг, в котором погиб не один порядочный человек!»
   В непривычно резкой для Тургенева характеристике прорывается еще не остывшее раздражение интеллектуальной замкнутостью философских кружков. Преодолевая романтизм и идеализм, Тургенев слишком беспощадно оценивает «метафизический» период своей и русской духовной жизни 1830 — начала 40-х годов. «Посудите сами, — восклицает уездный Гамлет, — какую, ну, скажите на милость, какую пользу мог я извлечь из энциклопедии Гегеля? Что общего, скажите, между этой энциклопедией и русской жизнью? И как прикажете применить её к нашему быту, да не её одну, энциклопедию, а вообще немецкую философию… скажу более — науку?»
   Позднее в романе «Рудин» писатель внесет существенные поправки в столь однозначную и однобокую характеристику. Ученый круга Тургенева, известный либеральный профессор Б. Н. Чичерин вспоминал: «Однажды я сказал Ивану Сергеевичу, что напрасно он в „Гамлете Щигровского уезда“ так вооружился против московских кружков… Это были легкие, которыми в то время могла дышать сдавленная со всех сторон русская мысль… Тургенев согласился с моим замечанием».

В кругу «Современника»

   «Семена, посеянные Гоголем, — мы в этом уверены, — безмолвно зреют теперь во многих умах, во многих дарованиях; придет время — и молодой лесок вырастет около одинокого дуба», — писал Тургенев в 1846 году. К этому времени вокруг В. Г. Белинского объединилась целая группа писателей-реалистов, последователей Гоголя, сторонников так называемой «натуральной школы».
   В 1845 году вышел в свет первый сборник, составленный Н. А. Некрасовым из трудов этих писателей, — «Физиология Петербурга». В предисловии к сборнику Белинский призывал русскую литературу выйти за пределы кружкового столичного существования на простор разноголосой и пестрой российской действительности: «Великороссия, Малороссия, Белоруссия, Новороссия, Финляндия, Остзейские губернии, Крым, Кавказ, Сибирь, — всё это целые миры, оригинальные и по климату, и по природе, и по языкам и наречиям, и по нравам и обычаям, и особенно по смеси чисто русского элемента со множеством других элементов, из которых иные родственны, а иные совершенно чужды ему! Мало этого: сколькими оттенками пестреет сама Великороссия не только в климатическом, но и в общественном отношении! Северная полоса России резко отличается от средней, а средняя — от южной. Переезд из Архангельска в Астрахань, с Кавказа в Уральскую область, из Финляндии в Крым — всё равно что переезды из одного мира в другой. Москва и Петербург, Казань и Харьков, Архангельск и Одесса — какие резкие контрасты! Какая пища для ума наблюдательного, для пера юмористического!»
   Литературу, вышедшую из-под опеки романтической, кружковой эстетики, манила и звала к себе живая жизнь. Большую заботу о становлении писательского таланта Тургенева проявлял в эти годы Белинский. Общение с ним направило художественный поиск писателя по новому, демократическому руслу. В разговорах Белинский, идейный вдохновитель «Записок охотника», неоднократно напоминал Тургеневу, что «народ — почва, хранящая жизненные соки всякого развития; личность — плод и цвет этой почвы».
   В министерстве внутренних дел Тургенев служил в канцелярии В. И. Даля, мастера рассказов из народного быта, составителя «Толкового словаря живого великорусского языка». В канцелярию Даля попадали дела о наказаниях, о сектантах, о «преобразованиях губернских правлений», о земской полиции и т. п. Именно по этим делам Тургеневу приходилось составлять доклады, записки, отношения. Поэтому служба расширяла знакомство писателя с современной жизнью народа, в частности, с русскими раскольниками и их сектами. Возможно, уже здесь созревал у Тургенева образ Касьяна-правдоискателя из секты «бегунов». Немаловажное влияние на будущего автора «Записок охотника» оказывал и начальник канцелярии. В то время Даль собирал и обрабатывал материалы для словаря. Самая тесная дружба объединяла его с подчиненными. Как только они освобождались от дела, завязывались споры и рассуждения о русском языке. Тургенев питал особое пристрастие к употреблению в разговоре провинциальных выражений, Белинский даже называл его в шутку «орловцем, не умеющим говорить по-русски». И этим качеством своего подчиненного литератора Даль очень дорожил.
   Однако служба не приносила Тургеневу удовлетворения: он видел, что деятельность бюрократических кругов слишком далека от решения практического вопроса, которому стоило посвятить жизнь. В министерстве Тургенев часто сталкивался с проявлением той же деспотической силы, которая была ему глубоко ненавистна: наказание без суда и следствия, административным порядком, петербургских бродяг; суровые полицейские меры по отношению к раскольникам. А однажды и сам Тургенев сделал досадную оплошность, окончательно выбившую его из колеи: «переписывая бумагу, влепил какому-то несчастному вору вместо 30 ударов плети — триста ударов кнута». Вместе с нараставшим желанием бросить службу в министерстве зрели новые писательские планы. В рецензии на «Повести, сказки и рассказы Казака Луганского» — В. И. Даля — Тургенев писал, что «в русском человеке таится и зреет зародыш будущих великих дел, великого народного развития». Его внимание всё более и более привлекала низовая, крестьянская или патриархально-дворянская Русь. Тургенев утверждал, что «народный писатель» должен проникнуться «сочувствием к народу, родственным к нему расположением, наивной и добродушной наблюдательностью».
   Все эти качества, необходимые для «народного писателя», открывала перед Тургеневым охота. В последние наезды в Спасское он стал более внимательно присматриваться к русскому мужику. Охота превращалась в способ особого изучения всего строя народной жизни, внутреннего склада крестьянских характеров. В общении с Афанасием Алифановым и другими охотниками из народа Тургенев убеждался, что «вообще охота свойственна русскому человеку; дайте мужику ружьё, хоть веревками связанное, да горсточку пороху, и пойдет он бродить, в одних лаптишках, по болотам да по лесам, с утра до вечера». И сколько он всего насмотрится в своей скитальческой жизни! Но главное в том, что охота сближает людей между собою, что на этой общей для него, барина, и для простого мужика основе между ними возникает особый характер отношений, немыслимый в обычной, повседневной действительности. Когда Тургенев в Спасском, для Афанасия он барин, и отношения с ним складываются соответствующим образом. Но стоит им вдвоем покинуть усадьбу и затеряться в лесной глуши или дальних деревеньках, — всё сразу меняется. Исчезает в Афанасии подобострастное выражение лица, интонации голоса изменяются, да и весь характер тоже. На охоте он ведет себя с Тургеневым на равных, что барин, что мужик — нет разницы: оба охотники. И одеваются они одинаково, так что господина от слуги если и можно отличить, то по высокому росту и походке.
   Вспомнился Тургеневу курьезный, но характерный случай. Отправляясь на охоту, он брал с собой обычно сухое вино, разбавленное водой, и несколько бубликов. Афанасий носил провизию в своей сумке. И вот однажды устали охотники, сели под деревом.
   — Ну, теперь можем и поесть, — сказал Тургенев.
   — А всё съедено, нет вина и бубликов, — спокойно отвечал Афанасий.
   — Но как ты посмел съесть их?
   — Как хотите, — спокойно ответствовал верный слуга. — Я раскупорил бутылку, налил вино и выпил его, а бубликами закусил…
   «Ну мыслимое ли это дело, чтобы в границах Спасского слуга мог позволить себе подобное? А на охоте это возможно, тот же Афанасий видит во мне не барина, а охотника, такого же, как он, человека. Вот что мне в охоте и дорого: я люблю охоту за её свободу».
   Да и мужики, с которыми он встречался в охотничьих странствиях, вели себя с ним необычно, были перед ним щедро откровенны, доверчиво сообщали свои тайны. И всё по той же причине: он был для них охотником, а охотник — ведь это странник, бродяга, отрешившийся от тех ложных ценностей, которые в мире социального неравенства разобщают людей.
   Раз в Калужской губернии Тургенев встретился с мужиком, поразившим его государственным складом ума. Он жил посреди леса: на расчищенной поляне стоял его добротно сложенный дом, и сам хозяин был «кряжист, сед и плотен». Мужик этот, прозванный в народе Хорем, был крайне любопытен и, узнав о пребывании Тургенева за пределами отечества, много расспрашивал его о порядках в немецких землях, и не просто выслушивал, а постоянно как бы на себя и на русскую крестьянскую жизнь примеривал заморские обычаи и здраво рассуждал о том, что русскому человеку не годится, а что ему явно бы подошло. Тургенев так и вздрогнул от удивления и тайной радости: мужик-то этот буквально подтверждал правоту Белинского в тех долгих беседах, которые велись летом 1844 года. Вот он, русский человек, настоящий, не придуманный в кружках теоретизирующих интеллигентов. Он сам не хочет отрываться от Европы, а проявляет к ней живейший интерес и готовность учиться всему хорошему, что есть у его заграничных соседей.
   Но тут же и другая мысль, уже печальная, пришла Тургеневу в голову. Прими он этого мужика в барских комнатах Спасского, — слова бы от него путного не добился, кроме: «Вы наши отцы, благодетели…» А почему? Да потому, что не доверяет мужик барину, даже если он добрый и вполне искренне хочет крестьянину помочь. Выход один — рубить цепь, которая, лежит тяжелым бременем на плечах русского человека и не дает развернуться богатым творческим его возможностям.
   На прощанье Хорь спросил у Тургенева:
   — А что, у тебя своя вотчина есть?
   — Есть.
   — Далеко отсюда?
   — Верст сто.
   — Что же ты, батюшка, живешь в своей вотчине?
   — Живу.
   — А больше, чай, ружьем пробавляешься?
   — Признаться, да.
   — И правильно делаешь, стреляй себе тетеревов, да старосту меняй почаще.
   С какой свободой этот Хорь оценивал никчемное положение нынешних господ в стране, какую ничтожную роль он отводил помещикам в культурной и хозяйственной жизни русской деревни!
   Когда в 1845 году Тургенев оставил службу в министерстве внутренних дел и вместе с Луи и Полиной Виардо впервые посетил Францию, в Париже он встречался с Николаем Ивановичем Тургеневым, одним из первых русских борцов за освобождение крестьян. Не только мнимые родственные связи привели Ивана Сергеевича в дом опального декабриста, насильно лишенного родины. Он чувствовал, что найдет в этом доме поддержку своим мыслям и благословение на писательский труд. Николай Иванович живо интересовался тем, что происходит в России, и в связи с высокой оценкой Петровских реформ напомнил, что Яков Тургенев служил при Петре I шутом и стриг бороды боярам, а прапрадед Ивана Сергеевича Роман Семенович участвовал в первом Нарвском походе, отличился в Полтавской битве, был «ранен под левое плечо». Не в традициях тургеневского рода равнодушно взирать на царящие в стране произвол и насилие по отношению к русскому мужику. Он упрекал русских литераторов за упорное молчание по этому наболевшему вопросу: «Почему рабство в собственном смысле слова, рабство гражданское никогда не занимает их Музу? Как ни толкуй, но хладнокровному оставаться нельзя, когда один мучит — терпят другие по произволу. А бедных русских крепостных и вообще мужиков русских мне как-то особенно жаль, жаль донельзя. Как такое зрелище не образумит Жуковского? С его чистой нравственностью?»
   Рассказы Ивана Сергеевича о богатых творческих возможностях русского народа, вынесенные из его охотничьих наблюдений, воодушевили Николая Ивановича: «Вот предмет для литературного изображения! Почему бы вам не продолжить Гоголя? Я читал его „Мертвы едуши“. Это книга замечательная, но крестьянская Русь в ней остается на заднем плане. В ваших же рассказах она как живая. Грех носить всё это в себе, большой грех перед Россией!»
   Окрыленным возвращался Тургенев на родину: радовали встречи с Полиной Виардо в Куртавнеле, работа с Луи над переводом статьи о русском хозяйстве и русском крестьянине, перевод «Капитанской дочки» Пушкина на французский язык, который сделал Луи с его помощью, наконец, общение с Николаем Ивановичем Тургеневым.
   Кружок Белинского встретил Тургенева радостной новостью. Его познакомили с новым талантом, Федором Михайловичем Достоевским, автором повести «Бедные люди», которую сам Белинский поставил по художественным достоинствам вровень с Гоголем.
   В поведении Достоевского Тургенев заметил угловатость и болезненность, резкие переходы от гордости и похвальбы к какой-то внутренней беспомощности и замешательству. Начнет вдруг громко и уверенно развивать захватившую его мысль, живым огнем зажгутся ясные глаза, но вдруг собьется, покраснеет, скомкает… Тургенев понял, что приливы гордости идут у Достоевского от неуверенности и робости, что это очень сложный, болезненно обидчивый, но, в сущности, незащищенный человек.
   С вниманием и дружеской открытостью идет Тургенев навстречу Достоевскому и получает радостный ответный отклик. В письме к брату Михаилу Достоевский пишет с гордостью: «Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет до такой апогеи, как теперь. Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное. Я познакомился с бездной народу самого порядочного. Князь Одоевский просит меня осчастливить его своим посещением, а граф Соллогуб рвет на себе волосы от отчаяния. Панаев объявил ему, что есть талант, который их всех в грязь втопчет. Соллогуб обегал всех и, зашедши к Краев-скому, вруг спросил его: Кто этот Достоевский? Где мне достать Достоевского? Краевский, который никому в ус не дует и режет все напропалую, отвечает ему, что «Достоевский не захочет Вам сделать чести осчастливить Вас своим посещением». Оно и действительно так: аристократишка теперь становится на ходули и думает, что уничтожит меня величием своей ласки. Все меня принимают как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоевский то-то сказал, Достоевский то-то хочет делать. Белинский любит меня как нельзя более. На днях воротился из Парижа поэт Тургенев (ты, верно, слыхал) и с первого раза привязался ко мне такою привязанностию, такою дружбой, что Белинский объясняет ее тем, что Тургенев влюбился в меня. Но, брат, что это за человек? Я тоже едва ль не влюбился в него. Поэт, талант, аристократ, красавец, богач, умен, образован, 25 лет, — я не знаю, в чем природа отказала ему? Наконец: характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе. Прочти его повесть в «Отечественных записках» «Андрей Колосов» — это он сам, хотя и не думал тут себя выставлять».
   Не знал Достоевский, что этот красавец богач находится на «голодном пайке» у своей маменьки, что «выработан он» далеко не в идиллической «доброй школе». А потому, смотря на Тургенева в глубине души снизу вверх, с особенной обидчивостью относился к его подшучиваниям, которые казались Достоевскому капризами баловня-аристократа. В ответ на очередной прилив гордыни Достоевского Тургенев с Некрасовым написали эпиграмму, простить которую Федор Михайлович не имел сил:
 
Рыцарь горестной фигуры,
Достоевский, милый пыщ,
На носу литературы
Рдеешь ты, как новый прыщ…
 
   Надо сказать, что в кругу Белинского такого рода эпиграммы были в ходу и, по негласному уставу кружка, на них не принято было обижаться. Все упражнялись в этой игре. У Тургенева иногда получалось злее и метче, чем у других, и Дружинин, например, не обижался, когда Тургенев прочел ему следующее:
 
Дружинин корчит европейца,
Как ошибается, бедняк!
Он труп российского гвардейца,
Одетый в английский пиджак.
 
   А какая была эпиграмма на Боткина! Перепев пушкинского «Анчара», который завершался стихами:
 
К нему читатель не спешит,
И журналист его боится,
Панаев сдуру набежит
И, корчась в муках, дальше мчится.
 
   Доставалось и грозному Никитенко, профессору Петербургского университета, бывшему тургеневскому наставнику. Уж что можно придумать ядовитее:
 
Исполненный ненужных слов
И мыслей, ставших общим местом,
Он красноречья пресным тестом
Всю землю вымазать готов…
 
   Все прощали — и мстили ответными эпиграммами. А Достоевский не простил и простить не мог.
   Ощущение неловкости за причиненную обиду, сделанную необдуманно и грубовато, не оставляло Тургенева всю жизнь:
   — Да все это были грехи задорной юности моей, — признавался Тургенев Полонскому в 1881 году.
   Однако эти «грехи задорной юности» были далеко не безобидного свойства, если учесть при них тургеневскую проницательность, умение разбираться в людях. «По молодости и нервности своей он (Достоевский. — Ю. Л. ) не умел владеть собой и слишком явно высказывал свое авторское самолюбие, — вспоминала А. Я. Панаева. — Ошеломленный неожиданным блистательным первым своим шагом на литературном поприще и засыпанный похвалами компетентных людей в литературе, он, как впечатлительный человек, не мог скрыть своей гордости перед другими молодыми литераторами, которые скромно вступили на это поприще с своими произведениями. С появлением молодых литераторов в кружке беда была попасть на зубок, а Достоевский как нарочно давал к этому повод своей раздражительностью и высокомерным тоном, что он несравненно выше их по своему таланту. И пошли перемывать ему косточки, раздражать его самолюбие уколами в разговорах; особенно на это был мастер Тургенев — он нарочно втягивал в спор Достоевского и доводил его до высшей степени раздражения. Тот лез на стену и защищал с азартом иногда нелепые взгляды на вещи, которые сболтнул в горячности, а Тургенев подхватывал и потешался».
   Белинский пытался вмешаться и не раз после ухода Достоевского урезонивал своих приятелей:
   — Ну, да вы хороши, сцепились с больным человеком, подзадориваете его, точно не видите, что он в раздражении, сам не понимает, что говорит.
   Но увещевания Белинского не действовали. «Раз Тургенев при Достоевском описывал свою встречу в провинции с одной личностью, которая вообразила себя гениальным человеком, и мастерски изобразил смешную сторону этой личности. Достоевский был бледен как полотно, весь дрожал и убежал, не дослушав рассказа Тургенева. Я заметила всем: к чему изводить так Достоевского? Но Тургенев был в самом веселом настроении, увлек и других, так что никто не придал значения быстрому уходу Достоевского».
   Здесь уже сказывались типичные слабости тургеневской натуры: мягкость и уступчивость, отсутствие твердого и сильного волевого начала приводили порой к нравственной неустойчивости и легкомысленным, необдуманно-эгоистическим поступкам. Не случайно дочь Ф. И. Тютчева Анна Федоровна (впоследствии жена И. С. Аксакова) однажды сказала Тургеневу: «Вы — беспозвоночный в нравственном отношении». А приятель молодого Тургенева Е. Феоктистов вспоминал: «Когда Виардо поселилась в Петербурге и сводила с ума публику, Кетчер (живший тогда в Петербурге) и его друзья абонировали ложу где-то чуть ли не под райком; конечно, это было чересчур высоко, но Тургеневу приходилось завидовать даже им: он сблизился с знаменитой певицей, был одним из habutuès[6] её салона, а, между тем, как нарочно, в это время находился в крайней нужде (потому что мать, поссорившись, не высылала ни копейки), очень часто не хватало денег даже на билет. И тогда он отправлялся в ложу Кетчера. Но в антрактах спускался вниз, чтобы показаться лицам, с которыми привык встречаться у Виардо. Один из этих господ спросил:
   — С кем это вы, Тургенев, сидите в верхнем ярусе?
   — Сказать вам по правде, — отвечал сконфуженный Иван Сергеевич, — это нанятые мною клакеры, нельзя без этого, нашу публику надо непременно подогревать…»
   На беду случился тут один из знакомых Кетчера, который передал ему этот разговор, приведший Кетчера в неописуемую ярость.
   Подобные снисходительно-легкомысленные поступки, соединенные с художественным непостоянством и широтою симпатий и увлечений, приводили к тому, что ему не доверяли многие приятели. Тургенев чувствовал это и по-своему мстил сарказмами. Так, жену Грановского, чувствительную и религиозную женщину немецкого происхождения, он называл за глаза «неудавшимся стихотворением Уланда», а своего приятеля Фролова в «Гамлете Щигровского уезда» — «отставным поручиком, удрученным жаждой знания, весьма, впрочем, тупым на понимание и не одаренным даром слова».
   Был тут и еще один повод для обид у друзей Тургенева. Он заключался в особенности его писательского дарования. Тургенев не раз говорил, что он не умеет сочинять и что все характеры его героев собраны на основании синтеза тех типических свойств и черточек, которые он подмечает в реальной жизни, у знакомых ему людей. Потому-то в произведениях писателя очень многие друзья узнавали или себя, или свойства и привычки своих близких.
   В январе 1846 года вышел в свет новый альманах писателей «натуральной школы». Тургенев опубликовал в «Петербургском сборнике» повесть «Три портрета», сатирическую поэму «Помещик», которую Белинский назвал «физиологическим очерком помещичьего быта». Уверенно входил писатель в большую литературу. Молодой критик Аполлон Григорьев счел повесть «Три портрета» «в высшей степени художественной».
   В 1846 году, в мае месяце, на квартире у Белинского Тургенев познакомился с другим начинающим писателем Иваном Александровичем Гончаровым, который прочел свой роман «Обыкновенная история». Молодой романтик Александр Адуев обретал у Гончарова прочные жизненные корни, уходящие в патриархально-усадебную почву. Вспомнился Тургеневу миф об Антее: какую силу дает человеку соприкосновение с родной землей, с глубинами российской провинции! Тургенев мог оценить Гончарова по достоинству: эту жизнь и сам он знал очень хорошо.
   В Спасском-Лутовинове Тургенев сделал первые наброски очерка из крестьянской жизни. Он горячо одобрил идею предприимчивого Некрасова арендовать у П. А. Плетнева журнал «Современник», освободить Белинского от журнальной кабалы, в которой он оказался у Краевского, редактора-издателя «Отечественных записок», и предоставить ему на страницах обновленного «Современника» полную свободу. Это будет журнал последователей гоголевского направления, журнал литераторов «натуральной школы». В Петербурге уже подготовлено специальное объявление, разработана программа журнала. Тургенев значился в ней в числе ведущих сотрудников.
   С некоторых пор Тургенев стал внимательно и пристально вглядываться в личность Некрасова, перечитывать его поэтические произведения. Они казались ему грубоватыми по сравнению с Пушкиным и даже Лермонтовым, но в них чувствовалась энергическая сила в отрицании темных сторон крепостнического быта, прозаическая с виду суровость, в которой тем не менее были своя правда и своя красота. Некрасовскую «Родину», например, Тургенев непроизвольно выучил наизусть. Нынешней весною, подъезжая к Спасскому, он твердил про себя «суровые и неуклюжие», тяжело бьющие в одну точку строки: