— Никогда, mon cher, в этом не признавайтесь, иначе вы покажетесь просто смешным, всех насмешите.
   «Раз в Париже, — вспоминал Тургенев, — давали одну пьесу… Я, Флобер и другие из числа французских писателей собрались на эту пьесу взглянуть, так как она немало наделала шума: нравилась она и журналистам я публике. Мы пошли, взяли места рядом и поместились в партере.
   Какое же я увидел действие? — А вот какое… У одного негодяя была жена и двое детей — сын и дочь. Негодяй муж не только прокутил всё состояние жены, но на каждом шагу оскорблял её, чуть не бил. Наконец, потребовал развода… Он остаётся в Париже кутить; она с детьми, на последние средства, уезжает в Швейцарию. Там она знакомится с одним господином и, полюбив его, сходится с ним и почти что всю жизнь свою до старости считается его женой. Оба счастливы — он трудится и заботится не только о ней, но и о её детях: он их кормит, одевает, обувает, воспитывает. Они также смотрят на него как на родного отца и вырастают в той мысли, что они его дети. Наконец сын становится взрослым юношей, сестра — девушкой-невестой. В это время состарившийся настоящий муж узнает стороной, что жена его получает большое наследство. Проведав об этом, старый развратник, бесчестный и подлый во всех отношениях, задумывает из расчета опять сойтись с женой и с этой целью инкогнито приезжает в город, где живет брошенная им мать его детей.
   Прежде всего он знакомится с сыном и открывает ему, что он отец его. Сыну же и в голову не приходит спросить: отчего же, если он законный отец, он не жил с его матерью, и, если он и сестра его — его дети, то отчего, в продолжение стольких лет, он ни разу о них не позаботился? Он просто начинает мысленно упрекать свою мать и ненавидеть того, кто один дал ей покой и на свои средства воспитал его и сестру, как родных детей своих.
   И вот происходит следующее. На сцене брат и сестра. Входит воспитавший их друг их матери и, по обыкновению, здороваясь, как всегда, хочет прикоснуться губами к голове девушки, на которую с детства он привык смотреть как на родную дочь.
   В эту минуту молодой человек хватает его за руку и отбрасывает в сторону от сестры.
   — Не осмеливайтесь прикасаться к сестре моей! — выражает его негодующее, гневное лицо. — Вы не имеете никакого права так фамильярно обходиться с ней!
   И весь театр рукоплещет, все в восторге, — не от игры актера, а от такого благородного, прекрасного поступка молодого человека. Вижу, Флобер тоже хлопает с явным сочувствием к тому, что происходит на сцене7.
   Когда мы вышли из театра, Флобер и все другие французы стали мне доказывать, что поступок молодого человека достоин всяческой похвалы и что поступок этот высоконравственный, так как чувство, которое сказалось в нем, поддерживает семейный принцип или то, что называется honneur de la famille[13].
   И вот чуть ли не всю ночь я с ними спорил и доказывал противное, доказывал, что поступок этот омерзительный, что в нем нет главного чувства — чувства справедливости, что, если бы такая пьеса явилась на русской сцене, автора бы не только ошикали — стали бы презирать как человека, проповедующего неправду и безнравственность. Но, как я ни спорил, что ни говорил — они остались при своем мнении. Так мы и порешили, что русский и французский взгляд на то, что нравственно и безнравственно, что хорошо и дурно, — не один и тот же…» Вероятно, это столкновение было для Тургенева особенно чувствительно: оно обнаруживало с французской точки зрения абсолютную недопустимость тех искренних отцовских чувств, которые питал Тургенев к детям Полины и Луи Виардо. Особенно любил он Марианну, возил с собою постоянно ее фотографии, показывал с неизменным чувством отцовского восхищения своим русским и немецким друзьям. Другой любимицей Тургенева была Клоди, или «Диди». По-отцовски он преувеличивал ее способности, считал едва ли не гениальной девушкой, призванной впоследствии удивить весь мир… И вот перед лицом французского формального кодекса нравственности его трогательная отцовская доброта легко и даже торжественно упразднялась как не имевшая прав гражданства сентиментальность «нецивилизованного варвара», оскорбляющего фамильную честь.
   Никогда не переоценивал Тургенев и меру своей писательской популярности во Франции даже среди близких друзей. Гонкур читал лишь «Записки охотника», не далее ушел и Доде, рассказавший, что при первой их встрече Тургенев пришел в изумление: «Правда, вы читали меня?» — и сообщил ему о том, как плохо раскупаются в Париже его книги. «Я в глазах здешней публики не имею ровно никакого значения. Едва знают мое имя, да и с чего им знать?» — писал Тургенев русским друзьям.
   Действительно, по-настоящему ценили и знали Тургенева-писателя Флобер и Жорж Санд. Но и Флобер не пользовался в те годы популярностью. И его, точно так же не избалованного судьбой, Тургенев часто утешал и убеждал «работать твердо для нас обоих», «не поедать самого себя».
   И в Англии Тургенева знали только отдельные литераторы. Так, однажды, по приглашению Диккенса, он присутствовал на обеде в честь лорда Пальмерстона и сидел рядом с Теккереем. Как на всех официальных обедах, здесь царствовала скука и монотонность. Тургенев рассказывал Е. Я. Колбасину: «Пальмерстон произнес длиннейшую речь весьма дюжинного сорта, так как он не принадлежал к числу замечательных ораторов. После обеда Теккерей начал расспрашивать меня о русской литературе, сомневаясь даже в ее существовании. Зная резкий и грубоватый характер английского романиста, я отделывался от него шутками, но он напирал все сильнее и сильнее, говоря, что он сомневается в том, чтобы его, Теккерея, романы были известны русской публике и что он в первый раз слышит о том, что он после появления в английской печати тотчас переводится на русский язык. „Сколько же подписчиков имеют ваши журналы?“ — допытывался Теккерей. Услыхав, что от 7 до 10 тысяч, он бесцеремонно расхохотался, сказав, что литература ценится по рублю и что подобная литература есть одно самообольщение, да еще при цензуре; следовательно, и замечательных писателей там не может быть; меня это задело за живое, и я отвечал ему тоже неделикатно, что у нас есть романист-сатирик, который, при всем моем высоком уважении к таланту его, Теккерея, стоит выше его во всех отношениях. Теккерей взбеленился и запальчиво спросил, как имя его, я назвал Гоголя, доказывая ему, что это великий юморист в романах, повестях и комедиях. „Хорош гениальный писатель, о существовании которого Европа не знает, и читают только десять тысяч!“ Вот вам и моя размолвка с Теккереем, из которой вы видите, какое явное пренебрежение англичан к нам, русским».
   Тогда же, в начале 60-х годов, Тургенев познакомился с Т. Карлейлем, был принят в его доме, где знали и любили автора «Записок охотника». Только что вышли в свет двенадцать «Памфлетов последних дней» этого английского мыслителя, в которых он смеялся над эмансипацией негров, над демократией, филантропией. Наступало время, когда даже поклонники Карлейля перестали его понимать.
   При первом знакомстве Карлейль сказал Тургеневу: «Движение великих народных масс по мановению одной могущественной руки вносит цель и единообразие в исторический процесс. В такой стране, как Великобритания, иногда бывает утомительно видеть, как всякий мелочной человек может высунуть голову наподобие лягушки из болота и квакать во все горло. Подобное положение вещей ведет лишь к замешательству и беспорядку».
   «Это чрезвычайно курьезный факт, — говорил Тургенев Карлейлю, — что многие, живущие в странах со свободными учреждениями, восхищаются деспотическими правительствами. Чрезвычайно легко любить деспотизм на расстоянии. Если бы вы пожили в России месяца два в одной из внутренних губерний, вы собственными глазами убедились бы в обратном.
   Тот, кто утомлен демократией, потому что она создает беспорядки, напоминает человека, готовящегося к самоубийству: он утомлен разнообразием жизни и мечтает о монотонности смерти.
   До тех пор, пока мы остаемся индивидуумами, а не однообразными повторениями одного и того же типа, жизнь будет пестрой, разнообразной и даже, пожалуй, беспорядочной. И в этом бесконечном столкновении интересов и идей лежит главная надежда. Величайшая прелесть американских учреждений в том, что они дают широкий простор для индивидуального развития, а именно этого деспотизм не позволяет, да и не может позволить.
   Конечно, бывают обстоятельства, когда право меньшинство. Но это не правило, а исключение. В природе здоровье всегда преобладает над болезнью; если бы в мире возобладал отрицательный принцип, у человечества не хватило бы жизненных сил для продолжения существования».
   Тургенев много сделал для знакомства России с французскими писателями. Он перевел на русский язык легенды Флобера и весь гонорар за эту публикацию передал своему другу. К Золя Тургенев пришел на помощь в самую трудную минуту: «Ни одно издание не принимало меня, я умирал с голоду, в меня бросали грязью со всех сторон, и вот в это время он ввел меня в эту великую Россию, где потом меня так полюбили», — вспоминал Золя. Через Стасюлевича, редактора «Вестника Европы», Тургенев сделал Золя постоянным сотрудником этого журнала, взял на себя всю деловую переписку. Тургенев приложил немало усилий, чтобы русские читатели оценили по достоинству талант Мопассана, и не случайно после смерти Тургенева Мопассан сказал: «Он был прост, добр, в высшей степени прямодушен, обаятелен, как никто, предан необыкновенно и верен своим друзьям, мертвым и живым».
   Нельзя не подивиться, с какой настойчивостью Тургенев пропагандировал во Франции Л. Н. Толстого. Несмотря на личные недоразумения, он по-прежнему считал его «слоном» среди остальной литературной братии, внимательно следил за его творчеством и через посредничество Фета получал от Толстого согласие на перевод «Двух гусаров», а потом «Казаков» и «Войны и мира».
   Переведенную «Войну и мир» он лично развозит французским критикам, посылает Флоберу и буквально торжествует, получив от него следующее письмо: «Спасибо, что вы дали мне возможность прочесть роман Толстого. Это первоклассное произведение. Какой художник и какой психолог! Два первых тома великолепны; третий значительно слабее. Он повторяется и философствует. Слишком чувствуется он сам, писатель и русский человек, в то время как раньше перед нами была лишь Природа и Человечество. Подчас он напоминает мне Шекспира. Во время чтения я то и дело издавал крики восторга… а чтение это долгое!»
   Тургенев добивается перевода на немецкий язык романа А. Ф. Писемского «Тысяча душ». Английскому литератору и другу Рольстону он с готовностью сообщает: «Очень рад, что Вы хотите познакомить Ваших соотечественников с нашей литературой. Не говоря уже о Гоголе, я думаю, что произведения графа Льва Толстого, Островского, Писемского и Гончарова могут представить интерес и по своей новой манере восприятий и по передаче поэтических впечатлений; нельзя отрицать, что со времени Гоголя наша литература приняла оригинальный характер».
   «Познакомить Европу с Вами — мне вот как хочется!» — пишет он А. Н. Островскому и не только рекомендует Э. Дюрану перевести драму «Гроза» на французский язык, но и сам помогает переводчику: «Мы вдвоем ее прошли тщательно — я все ошибки выправил».
   В своей роли миссионера и ходатая по делу русской литературы Тургенев забывает и те горькие обиды, которые порой наносили ему литературные собратья. Ф. М. Достоевский, возмущенный тургеневским «Дымом», в романе «Бесы» выводит карикатурный образ Тургенева под именем писателя Кармазинова, читающего русской публике с кокетливой фразистостью свое «последнее» произведение «Мерси!». «Мне сказывали, — пишет Тургенев Я. П. Полонскому, — что Достоевский „вывел“ меня… Что ж! Пускай забавляется!.. Но, боже мой, какие дрязги!» И вот спустя шесть лет он первым протягивает руку Достоевскому, рекомендуя ему знакомство с французом, составителем монографии о выдающихся представителях русской словесности: «Я решился написать вам это письмо, несмотря на возникшие между нами недоразумения, вследствие которых наши личные отношения прекратились. Вы, я уверен, не сомневаетесь в том, что недоразумения эти не могли иметь никакого влияния на мое мнение о вашем первоклассном таланте и о том высоком месте, которое вы по праву занимаете в нашей литературе».
   Однако недоразумения возникали и на пути миссионерского призвания Тургенева. И. А. Гончарову показалось, что многие сюжеты западноевропейских писателей, друзей Тургенева, удивительно совпадают с сюжетами и образами его романа «Обрыв». Сначала Гончаров увидел эти совпадения в романе Ауэрбаха «Дача на Рейне», вышедшем в русском переводе с предисловием Тургенева на страницах журнала «Вестник Европы», непосредственно перед «Обрывом». Потом сходство обнаружилось в романе Флобера «Госпожа Бовари», но особенно — в «Воспитании чувств». Не исключено, что разраставшейся подозрительности способствовали в немалой степени и гончаровские недоброжелатели из «Вестника Европы». Зная мнительность автора «Обломова» и, вероятно, с умыслом пытаясь эту мнительность расшевелить, редакция «Вестника Европы» опубликовала фрагменты из «Воспитания чувств», сопроводив их следующим предисловием: «Не знаем, приходили ли нашим читателям на мысль некоторые сравнения между лицами романа Флобера и лицами наших русских известных романов, но нам многие из них напомнили родное, особенно Фредерик… Off напоминает хорошо знакомого нашим читателям Райского с тем различием, что Флобер отнесся еще объективнее к своему герою, чем наш почтенный романист».
 
 
   «Чеченец бродит за рекой!» — оповещал Гончаров своих приятелей об очередном наезде Тургенева в Петербург. От примирения между писателями у могилы Дружинина в 1864 году не осталось и следа…
   Их примирила только смерть Тургенева. Когда Гончарова пригласили на литературный вечер памяти Тургенева, он послал на имя распорядителя следующее письмо: «Под влиянием горестной утраты для литературы, для всего русского общества, друзей и горячих поклонников усопшего, я мысленно сливаю свой слабый, неслышный голос с общим хором голосов всей образованной России и от всей глубины души восклицаю: „Мир праху твоему, великий художник!“
   Неизменное и бескорыстное внимание Тургенев проявлял не только к крупным дарованиям. Предметом его забот были молодые таланты. Он постоянно кого-то рекомендовал издателям, о ком-то хлопотал, кого-то опекал, кому-то покровительствовал. Н. Ф. Щербина даже написал по этому поводу эпиграмму: «Тургенева во сне видеть — предвещает получить тонкую способность суметь откопать талант там, где его вовсе нет…» Тургенев действительно часто ошибался в своих прогнозах, но не столько из отсутствия эстетического чутья, сколько по мягкости характера и по свойственной ему способности несколько переоценить новичка, из желания вселить в него веру в успех, а иногда и просто материально помочь ему.
   Временами он шел на обман: посылал произведение молодого автора в редакцию журнала и платил ему гонорар из своих средств, а редакторов просил не выдавать его. Об одном из таких писателей он сообщал М. М. Ста-сюлевичу: «Умирая с голода, он один никому не протягивает руки, — так я уж решил солгать и сказать ему, что Вы приняли его статью и выслали мне за нее 150 франков… пожалуйста, не выдавайте меня».
   Редактору «Русской мысли» С. А. Юрьеву о переводчике одной повести Тургенев писал так: «Денег у него, разумеется, ни гроша, а он горд (вообще он очень хороший человек) <…> я и придумал эту pia fraus; деньги я ему выдам, как будто полученные за перевод, но вы, пожалуйста, с своей стороны, не выдайте меня и согласитесь разыграть роль в моей маленькой и печальной комедии».
   Тургенев глубоко сочувствовал русской революционной эмиграции, людям, волею судьбы выброшенным за пределы своего отечества. В эмигрантских кругах Парижа бедность усугублялась потерянностью в огромном я чужом городе. В поисках средств к существованию приходилось прибегать к невероятной изобретательности, особенно людям семейным. Выбитые из общего течения жизни, они инстинктивно тянулись друг к другу, но искреннего общения между ними не получалось. Люди мельчали и замыкались, развивалась болезненная мечтательность, строились самые невероятные, самые фантастические планы, вспыхивала взаимная подозрительность, возникали ссоры.
   И все эти «алчущие и страждущие» несчастные люди устремлялись к Тургеневу: к нему мог явиться всякий; он ни у кого не спрашивал рекомендательных писем. Говорили, что «если бы его не охраняла строгая дисциплина дома Виардо, у него вряд ли были бы часы для собственных занятий». Сколько талантов, начинающих и непризнанных, стучалось в его гостеприимную дверь! Причем шел народ нервный, озлобленный, издерганный, с болезненной чувствительностью и непомерным самолюбием. Желание стать писателями у этих людей возникало, как правило, не по внутреннему побуждению, а по жестокой необходимости. Естественно, что Тургенев не мог всех удовлетворить, появлялись обиженные, даже враждебно к нему настроенные люди.
   «Часто приходилось слышать: „Тургенев прочитал мою повесть — и в восторге! Он дал мне самое лестное письмо в редакцию…“ Или: „Тургеневу так понравилась моя картина, что он ее оставил у себя, чтобы показать… (называлось имя знаменитости в художественном мире)“. И когда спустя некоторое время повесть возвращалась автору, а картина не проходила на выставку, на Ивана Сергеевича сыпались упреки: он один оказывался во всем виноватым. Он и письмо-то дал в редакцию не настоящее, чтоб только отвязаться, и картину никому не показывал, так как никаких знакомств среди влиятельных художников у него на самом деле нет.
   О «неискренности» Тургенева распускались слухи, в которых он чаще всего был виновен сам: не мог отказать, боялся огорчить. А если и делал порой замечания, если и сомневался, то в такой осторожной и деликатной форме, что у просителя складывалось впечатление, что Тургенев, напротив, очень доволен.
   Когда же ему заявляли: «Это для меня жизненный вопрос!» — Тургенев, по его словечку, «размякал», соглашался, бормотал: «Тут что-то есть», — давал рекомендательные письма. Естественно, что рукописи возвращались, а покровитель оправдывался виноватым голосом: «Уж это моя судьба!.. Мои рекомендации, как фальшивый пачпорт (он любил так произносить это слово), всегда имеют обратный эффект».
   Вспоминали: «Однажды пришел к нему молодой человек, бедно одетый, красивый, поразивший своим надменным, почти дерзким лицом. Он поздоровался с Иваном Сергеевичем, отрывисто ответил на два-три вопроса, уселся в кресло и стал курить. Посидев таким образом с четверть часа, он вдруг брякнул: „Тургенев, дайте денег!“ Иван Сергеевич сконфузился и поспешно увел посетителя в соседнюю комнату, притворив за собой дверь. Когда оба вернулись, у молодого человека горели щеки, и глаза были потуплены. Тургенев любезно проводил его до лестницы, и затем долго объяснял, вздыхая, что очень застенчивые и робкие люди нарочно напускают на себя ухарство, чтобы выйти из тяжелого положения».
   Для материальной поддержки русской эмиграции Тургенев проводил специальные литературно-музыкальные вечера. Он был одним из организаторов «Общества взаимного вспоможения и благотворительности русских художников в Париже», 30 процентов доходов которого отчислялись «русскому консулу для подачи помощи русским подданным».
   Отличавшемуся скуповатостью А. А. Фету, не желавшему платить взносы в Литературный фонд, Тургенев писал: «Вы… „не шутя не знаете ни одного бедного литератора“. Это происходит оттого, что Вы их вообще мало знаете. Укажу Вам на один пример. Недавно А. П. Афанасьев умер буквально от голода — а его литературные заслуги будут помниться тогда, когда наши с Вами, любезный друг, давно уже пожрутся мраком забвения. Вот на такие-то случаи и полезен наш бедный Вами столь презираемый Фонд».
   Бывало, что этой безграничной добротой и щедростью Тургенева пользовались и бесцеремонные просители. Но именно он помог в трудную минуту жизни русскому ученому и путешественнику Н. Н. Миклухо-Маклаю, художнику-графику В. В. Матэ, итальянскому революционеру К. Каффьеро и многим другим выдающимся людям. Он устанавливал постоянные пенсии, выдавал денежные ссуды, писал обращения к состоятельным соотечественникам — П. М. Третьякову, С. С. Полякову и др. Кто только не обращался к нему — учащаяся молодежь, политические эмигранты, ученые, художники, писатели. В Париже его прозвали «послом русской интеллигенции».
   Причем к эмигрантам «по призванию» Тургенев относился критически. Им проходилось выслушивать от него такие, например, упреки: «Будет вам шататься за границей, поезжайте в Россию. Здесь вы только истреплетесь и изверитесь. Как ни тяжела для мыслящего человека русская атмосфера, там, все-таки, вы на родной почве, которая постоянно воздействует на вас, дает пищу и направление вашей мысли, поддерживает жизнь и энергию. Поезжайте; вы еще недостаточны стары, чтобы вполне оценить разрушительное действие жизни вне родственной среды, вне общественных связей и обязанностей, без определенной цели и деятельности… Я лучше вас был приспособлен к жизни за границей, да и то, в сущности, прозябаю и все чего-то жду… и не дождусь уж теперь».
   С годами Тургенев все яснее осознавал драматические последствия своего отрыва от России. Встретившись с Тургеневым в Париже на выставке 1878 года, русский литератор Н. В. Берг спросил, доволен ли Иван Сергеевич Парижем, не скучает ли по России. И вот что он услышал в ответ:
   «Русскому нельзя не скучать по России, куда бы он ни приехал. Другой России для русского нигде не найдется. Россия — русские — это нечто совсем особенное. Потому нас никто надлежащим образом не понимает; в особенности не способны на это французы. Я живу здесь в кругу высшей интеллигенции. Но эта интеллигенция ничего не видит дальше своего носу. Она не понимает хорошего и гениального других наций. Гений Англии, Германии, Италии — для французов почти не существует. Об нас и говорить нечего… Исключения, впрочем, изредка бывают. Жорж Санд понимала нас так, как бы родилась русскою, но… она все понимала! Это было совершенно исключительное создание, ни на кого не похожее».
   И вот этот «неисправимый западник», неутомимый спорщик со славянофилами, создатель Потугина в «Дыме» в разговорах с французскими литераторами развивает славянофильские идеи. Гонкур сохранил в своем дневнике записи таких разговоров:
   «Да, вы люди латинской расы, в вас еще жив дух римлян с их преклонением перед священным правом; словом, вы люди закона… А мы не таковы… Как бы вам это объяснить? Представьте себе, что у нас в России как бы стоят по кругу все старые русские, а позади них толпятся молодые русские. Старики говорят свое «да» или «нет», а те, что стоят позади, соглашаются с ними. И вот перед этими «да» и «нет» закон бессилен, он просто не существует; ибо у нас, русских, закон не кристаллизуется, как у вас. Например, воровство в России — дело не редкое, но если человек, совершив хоть и двадцать краж, признается в них и будет доказано, что на преступление его толкнул голод, толкнула нужда — его оправдают… Да, вы — люди закона и чести, а мы, хотя у нас и самовластъе, мы люди…
   Он ищет нужное слово, и я подсказываю ему:
   — Более человечные!
   — Да, именно! — подтверждает он. — Мы менее связаны условностями, мы более человечные люди».
   Западник, опровергавший К. Аксакова и Герцена по всем пунктам их суждений о крестьянской общине, вдруг противопоставляет римскому праву «соборное» решение вопросов «по совести», как оно существует в русском крестьянском миру.
   Ругая славянофилов за то, что они систематики, что они создали идею о русском человеке и подгоняют всю русскую жизнь под эту идею, Тургенев довольно часто использует мысли своих противников. «Кто говорит — конечно, мы во многом отличаемся от западноевропейских народов… Возьмите хоть то, что вы говорили об индивидуализме — я согласен с вами: русский гораздо меньше индивидуалист, чем западный европеец, — внушает Тургенев А. Луканиной. — И нравственность у нас другая, у нас больше общественного чувства, развившегося на почве русской общины».
   Один из парижских знакомых Тургенева вспоминал: «Несмотря на свою нелюбовь к славянофилам аксаковского пошиба и свое так называемое „западничество“ (термин весьма неопределенный и глупый, но почему-то получивший твердое право гражданства в русской печати), Тургенев особенно любил беседы о нравственной и психической разнице между русским и западноевропейским человеком — разнице, придававшей совершенно особый склад жизни, культуре и всему будущему русского народа.
   «Обратите главное внимание на то обстоятельство, — заметил он мне, говоря об одной моей статье, — что в русском народе продолжаются психические процессы самоопределения, искания правды и идеала, тогда как во Франции замечается во всех классах какая-то культурная окристаллизованность, нравственная и идейная законченность, точно нация исчерпала весь запас своих духовных сил… тогда как мы, русские, еще духовно прогрессируем, растем, ищем истины, новых форм жизни и красоты…