Страница:
Конечно, в неудачах «пропаганды» такого рода виноват не один Нежданов. Тургенев показывает и другое — темноту народа в вопросах гражданских и политических. Но так или иначе между революционной интеллигенцией и народом встает глухая стена непонимания. А потому и «хождение в народ» изображается Тургеневым как хождение по мукам, где русского революционера на каждом шагу ждут тяжелые поражения, горькие разочарования.
Драматическое положение, в котором оказываются народники-пропагандисты у Тургенева, накладывает свою печать и на их характеры. Вся жизнь Нежданова, например, превращается в цепь постоянно нарастающих колебаний. Герой то и дело бросается в крайности: то в отчаянные попытки действовать, то в пучину сомнений, разочарований и душевной депрессии. Эти метания трагически отзываются и в личной жизни героя. Нежданова любит Марианна. Эта девушка готова умереть за идеалы любимого человека. Но Нежданов, теряющий веру в их осуществимость, считает себя недостойным любви. Повторяется история, знакомая нам по роману «Рудин», но только в роли «лишнего человека» здесь оказывается революционер. Да и финал этой истории более трагичен: в припадке отчаяния Нежданов кончает жизнь самоубийством.
На почве глубоких разочарований у народников действительно участились тогда случаи самоубийства. Лидеры народнического движения понимали их историческую неизбежность. П. Л. Лавров, например, утверждал, что в начале движения появляются мученики идеи, способные на практически бесполезные жертвы ради грядущего торжества социалистических идеалов. Это будет «пора бессознательных страданий и мечтаний», «фанатических мучеников», пора «безрасчетливой траты сил и бесполезных жертв». Лишь со временем наступит этап «спокойных, сознательных работников, рассчитанных ударов, строгой мысли и неуклонной терпеливой деятельности».
Тургенев не отступил от исторической правды, показывая типические черты первой фазы народнического движения. Однако неудачи первых шагов этого движения он абсолютизировал, видя в них роковую неизбежность, вечное революционное донкихотство.
Трагедия Нежданова заключается не только в том, что он плохо знает народ, а политически неграмотный мужик его не понимает. В судьбе героя большую роль играет его происхождение, наследственные качества его натуры. Нежданов — полуплебей-полуаристократ. От дворянина-отца ему достались в наследство эстетизм, художественная созерцательность и слабохарактерность. От крестьянки-матери, напротив, — плебейская кровь, несовместимая с эстетизмом и слабодушием. В натуре Нежданова идет достоянная, ни на секунду не прекращающаяся борьба этих противоположных качеств, между которыми не может быть примирения. А потому эта борьба изматывает, истощает духовные силы героя, приводит его к самоубийству.
Нота «физиологического фатализма» проходит через весь роман и относится не только к Нежданову. Все революционеры-народники оказываются у Тургенева физически или психически болезненными людьми. Таков Мар-келов с его душевной усталостью, являющейся врожденным свойством его натуры; таков Паклин с его болезненным шутовством — прямым следствием физической неполноценности. Случайно ли это? По-видимому, нет. Тургенев считает революционный героизм и энтузиазм противоестественным делом. Потому-то и уходят у него в ряды революционеров не вполне здоровые люди. Писатель восхищается их самоотверженными порывами, сочувствует их неудачам, но в то же время сознает, что эти герои не могут быть терпеливыми, мужественными и трезвыми тружениками исторического прогресса.
Роману «Новь» Тургенев предпосылает эпиграф «из записок хозяина-агронома»: «Поднимать следует новь не поверхностно скользящей сохой, но глубоко забирающим плугом». В этом эпиграфе содержится прямой упрек «нетерпеливцам»: это они пытаются поднимать «новь» поверхностно скользящей сохой. В письме к А. П. Философовой от 22 февраля 1875 года Тургенев сказал: «Пора у нас в России бросить мысль о „сдвигании гор с места“ — о крупных, громких и красивых результатах; более, чем когда-либо, следует у нас удовлетворяться малым, назначать себе тесный круг действия».
Глубоко забирающим плугом поднимает «новь» в романе Тургенева «постепеновец» Соломин. Демократ по происхождению и по складу характера, он сочувствует революционерам и уважает их. Но путь, который они избрали, Соломин считает заблуждением, в революцию он не верит. Представитель «третьей силы» в русском освободительном движении, он, как и революционеры-народники, вызывает подозрения и преследования со стороны правительственных консерваторов калломейцевых и действующих «применительно к подлости» либералов сипягиных. Эти герои изображаются теперь Тургеневым в беспощадном сатирическом освещении. Никаких надежд на правительственные «верхи» и дворянскую либеральную интеллигенцию писатель уже не питает. Он ждет реформаторского движения снизу, из русских демократических глубин. В Соломине писатель подмечает характерные черты великоросса: так называемую «сметку», «себе на уме», «способности и любовь ко всему прикладному, техническому, практический смысл и своеобразный деловой идеализм». Поскольку в жизни таких Соломиных были еще единицы, герой получается у писателя слишком декларативным. В нем резко проступают черты либерально-демократической доктрины Тургенева.
В отличие от революционеров, Соломин занимается культурнической деятельностью: он организует фабрику на артельных началах, строит школы и библиотеки. Именно такая, не громкая, но практически основательная работа способна, по Тургеневу, обновить лицо родной земли. Россия страдает не от нехватки героического энтузиазма, а от практической беспомощности, от неумения «не спеша делать» простое и будничное дело. Тургенев отчетливо видел в эти годы слабые стороны русского духовного максимализма. Гигантомания нередко оборачивалась тем, что всё относительное, конечное, всё устоявшееся и закрепленное, всё, ушедшее в уют, склонны были считать буржуазным, филистерским. Конечно, эта черта в характерах русских героев была надежным противоядием мещанству в любых его формах. Но, достигая предельных высот, максималист впадал в крайности отрицания всего временного, относительного, преходящего. Таким народникам-утопистам Тургенев и противопоставляет в «Нови» трезвого практика Соломина, кровно связанного с родной почвой, осмотрительного и делового.
Народники-лавристы относились к людям соломинского типа довольно терпимо и видели в них своих союзников. Лавров подразделял русских либералов на «конституционалистов» и «легалистов». Первые ограничивали свои требования заменой самодержавия конституционным образом правления. Вторые искренне верили в возможность «легального переворота» и перехода России к народному самоуправлению через артель и школу без напрасных революционных жертв и потрясений. Лавров допускал возможность союза народников-революционеров с «легалистами». Обращаясь к последним, он писал: «Во-первых, вы не верите в правительство: это — общее для нас отрицание. Во-вторых, вы признаете права народа на строй общества, где его интересы, экономические и нравственные, будут стоять на первом месте: это — общее для нас утверждение». Нетрудно заметить, что соломинская программа целиком и полностью совпадает со взглядами «легалистов». В понимании Тургенева, Соломин — не типичный буржуазный «постепеновец», рассчитывающий на реформы «сверху», а «постепеновец „снизу“, народный деятель и просветитель. Для такого человека Нежданов и Марианна — свои люди, так как у них общая цель — благо народа. Различия лишь в средствах достижения этой цели. Вот почему Лавров называл Соломина „уравновешенным революционером“, а одна из современниц Тургенева, дочь К. Д. Кавелина С. К. Брюллова, народница по убеждениям, приветствовала Соломиных как „желанных для русской земли пахарей“. „Только тогда, когда они вспашут „новь“ вдоль и поперёк, на ней можно будет сеять те идеи, за которые умирают наши молодые силы“.
Таким образом, союз Тургенева с видными деятелями, идеологами народничества и революционно настроенной молодежью был не случайным. Он возникал на почве существенной демократизации общественных взглядов писателя на пути и перспективы обновления России.
В «Нови» восторжествовал новый тип тургеневского общественного романа, контуры которого были намечены в романе «Дым».
«Дым» обозначил переход к новой романной форме. Общественное состояние пореформенной России показывается здесь уже не через судьбу одного героя времени, но с помощью широких картин жизни, посвященных изображению различных социальных и политических группировок общества.
В центре романа «Новь» оказываются уже не столько индивидуальные судьбы отдельных представителей эпохи, сколько судьба целого общественного движения — народничества. Нарастает широта охвата действительности, заостряется общественное звучание романа. Любовная тема уже не занимает в «Нови» центрального положения и не является ключевой в раскрытии характера Нежданова. Ведущая роль в организации художественного единства романа принадлежит социальным конфликтам эпохи: трагическому противоречию между революционерами-народниками и крестьянством, столкновениям между революционной, либерально-демократической и консервативной партиями русского общества.
Роман «Новь» на первых порах вызвал бурное неприятие со стороны левых и правых сил русского общества. Снова зашумела критическая буря. В какой-то мере Тургенев её предвидел: на первом листе первой тетради романа он написал стихи Пушкина: «Услышишь суд глупца и смех толпы холодной», — а Полонскому сказал: «Если за „Отцов и детей“ меня били палками, то за „Новь“ меня будут лупить брёвнами».
Первым ударил по «Нови» известный теоретик народничества, критик «Отечественных записок» Н. К. Михайловский, обозвавший Тургенева «безумнейшим человеком, который будет запускать свои неумелые пальцы в зияющие раны нового поколения». «Славно сказано!» — заметил Тургенев. Затем начал бранить «Голос» и, как писал Тургенев, «за самыми ничтожными исключениями брань посыпалась „crescendo“, и в „Гражданине“, наконец, было напечатано, как один из русских читателей бросил книгу на пол со словами: „Гадость! Мерзость!“
«Я никогда не подвергался такому единодушному осуждению, — сетовал Тургенев. — У меня насчет „Нови“ раскрылись глаза, — это вещь неудавшаяся. Не говорю уже об единогласном осуждении всех органов печати, которых, впрочем, нельзя же подозревать в заговоре против меня, — но во мне самом проснулся голос — и не умолкает. Нет! нельзя пытаться вытащить самую суть России наружу, живя почти постоянно вдали от неё. Я взял на себя работу не по силам… В судьбе каждого из русских несколько выдающихся писателей была трагическая сторона; моя — абсентизм, причины которого было бы долго разыскивать, но влияние которого неотразимо высказалось в этом последнем — именно последнем произведении».
Отрыв Тургенева от России еще более усугублялся влиянием буржуазно-либеральных сотрудников журнала «Вестник Европы». Даже П. В. Анненков вынужден был предостеречь Тургенева от опасности космополитических крайностей, которые были свойственны редактору журнала М. М. Стасюлевичу и постоянному сотруднику В. Д. Снасовичу. Когда Тургенев, по обычаю, послал на суд Анненкову автограф «Нови», даже старого западника покоробили в финале следующие слова Паклина, героя романа: «Вы про римлян слыхали? Ну да как вам не знать — ведь латыни вы, по вашему званию, обучались! Народ был, доложу вам, грубый, сильный, практический, безо всякого идеала — и ничего после себя не оставил, кроме большого имени да большого страха, потому: завоеватели! крепкая, плотная масса! Кулаки! Вот и мы, русские, такие же будем, только с прибавкой демократического элемента — и к этому же результату нас и ведут люди вроде Соломина. К Риму — пополам с Америкой! — к царству кулаков. Впрочем, и американцы похожи на римлян. Сам-то Соломин — не кулак — напротив — он, коли хотите, и широкий человек, народный, простой — да за ним потянутся кулаки».
С трудом сдерживая возмущение, П. В. Анненков так охарактеризовал слова Паклина, от которых Тургенев сразу же отказался:
«Труднее будет изменить конец романа, т. е., собственно, не конец, а речь о России, вложенную Вами в уста паршивого Паклина, но собственно принадлежащую Вам самим. Уже не говоря о неудобстве скрываться за таким господином, причем смешение обоих неизбежно, но сама речь, по-моему, — и не верна, и обидна по своей неверности. Во-первых, основная мысль её, почти теми же словами, даже сказана впервые страшным реакционером Жозефом де Местром, который на запрос министра Разумовского, что он думает о плане основать Лицей, отвечал, что Россия никогда не будет иметь ни ученых, ни художников, ни влияния на образованность и должна ограничиться тем, чем ограничивался Рим, столь же мало способный к интеллектуальной жизни, как и она, то есть добиваться чести быть крепким и могущественным государством, основанным на религии и императорской власти… Какая же надобность повторять его буквально и навязываться в родство к обскуранту, хотя бы и гениальному! Это ли последнее слово романа? Во-вторых подумайте, друг, отымать от общества надежду когда-либо видеть императора не русского пошиба, а человеческого, конституционного, смягченного, просвещенного, значит просто понапрасну оскорблять общество, публично награждать его пощечиной, унижать его по-вельможески перед Европой, а так выходит из слов Паклина или того, кто за ним скрывается. Конечно, иной Спасович и порадуется этой речи, но ведь Вас не один Спасович будет читать, а вся Россия. Какая надобность ругаться над ней, даже в будущем? Да и с чужого голоса еще. Брани партий Вы должны ожидать, но брани всего государства — и справедливой — да у кого есть плечи, чтобы выдержать это. Я не буду спокоен, пока Вы не перемените этого места, ибо Катоном всепрезирающим можно быть, но неосновательным Катоном быть нельзя. Как изменить эту тираду, я не знаю — это Ваше дело: найдите заключение, которое было бы достойно основной идеи романа — вот и всё. А основная идея его ясна — всё это дикое, неумелое, почти позорное брожение есть результат невозможности существовать с абсолютизмом. Народ еще не чувствует этой невозможности, а образованный класс, начиная с гимназиста и семинариста, уже страдает акутным (острым. — Ю. Л. ) абсолютизмом, вошедшим внутрь. От этого противоречия и весь кавардак. <…>
Безымянная Русь. Да, это та, которая уже стоит на кафедрах, пишет в журналах, мечется из стороны в сторону под предостережениями, увольнениями, притеснениями. Об ней-то надо упомянуть, она-то и упразднит безобразников, в ней-то и будущность».
Соглашаясь с Анненковым в отрицательной оценке паклинской характеристики России, Тургенев иначе смотрел на молодых революционеров. В отличие от Анненкова, он не мог назвать их порывы «безобразными». Еще осенью 1875 года, при встрече со Стасюлевичем в Буживале, Тургенев так говорил о цели нового романа:
«Молодое поколение было до сих пор представлено в нашей литературе либо как сброд жуликов и мошенников — что, во-первых, несправедливо, — а во-вторых, могло только оскорбить читателей-юношей как клевета и ложь; либо это поколение было, по мере возможности, возведено в идеал, что опять несправедливо — и сверх того, вредно. Я решился выбрать среднюю дорогу — стать ближе к правде; взять молодых людей, большей частью хороших и честных — и показать, что, несмотря на их честность, самое дело их так ложно и не жизненно, что не может не привести их к полному фиаско. Насколько мне это удалось — не мне судить; но вот моя мысль… Во всяком случае, молодые люди не могут сказать, что за изображение их взялся враг; они, напротив, должны чувствовать ту симпатию, которая живет во мне — если не к их целям, то к их личностям. И только таким образом может роман, написанный для них и о них, принести им пользу.
Я предвижу, что на меня посыплются упреки из обоих лагерей; но ведь то же самое случилось и с «Отцами и детьми»; а между тем изо всего моего литературного прошлого я имею причины быть довольным именно этой повестью…»
Упреки действительно посыпались с двух сторон, причем они превзошли ожидания. Возникло сомнение в собственном таланте, в способности верно понимать и глубоко чувствовать существо русского общественного движения. В мае 1877 года Тургенев писал своим друзьям: «Я перестаю писать не потому, что критика со мной обходится строго — а потому, что, живя почти постоянно за границей, я лишен возможности прилежных и пристальных наблюдений над русской жизнью, которая, к тому же, усложняется с каждым годом».
Но причина «неудач» лежала все-таки глубже: Тургенев своим романом не только попал в настроение минуты, но и вновь забежал вперед. Первый же процесс «пятидесяти» стал подтверждать некоторую правоту его прогнозов, затем начался процесс Веры Засулич. Во Франции «Новь» вышла уже со следующим примечанием от издателей: «Если бы роман г. Тургенева не был написан и даже напечатан раньше политического процесса, который происходит сейчас в петербургском Сенате, можно было бы подумать, что он скопировал этот процесс, тогда как он предсказал его. В этом процессе мы, действительно, видим те же самые благородные иллюзии и то же полное разочарование; мы вновь находим там всё, вплоть до неожиданных браков и браков фиктивных. Роман „Новь“ внезапно сделался историческим».
И вот уже в апреле 1877 года преданный Тургеневу друг и поверенный А. В. Топоров с радостью сообщал: «Слышал я, что Вы опечалены отзывами нашей печати о „Нови“ — напрасно. Поверьте, что это произведение с каждым днем будет приобретать больше и больше почитателей… Даже критиканы уже начинают раскаиваться в своих первых отзывах. Ларош во второй статье говорит, что „это произведение по таланту не ниже „Рудина“ и „Дворянского гнезда“, а рецензент „Санкт-Петербургских ведомостей“ во вчерашнем фельетоне пишет, что если бы роман Ваш появился двумя месяцами спустя, т. е. после процесса пятидесяти, то критика иначе бы отнеслась к нему, что она, бедная, не знала, что в этом процессе явится хождение в народ, и переодевание, и проч.“ — „Я знаю, что в критике наступила реакция в мою пользу“, — отвечал Тургенев.
Через год революционерка-народница Вера Засулич стреляла в петербургского градоначальника Трепова, жестоко обращавшегося с ее заключенными товарищами, и суд присяжных оправдал её. «История с Засулич решительно взбудоражила всю Европу, — писал Тургенев Стасюлевичу. — Из Германии я получил настоятельное предложение написать статью об этом процессе, так как во всех журналах видят интимнейшую связь между Марианной в „Нови“ и Засулич, — и я даже получил название „der Prophet“ („пророк“).
Изменилось отношение к роману и со стороны революционной молодежи. Не случайно в народнической прокламации, написанной П. Ф. Якубовичем после смерти Тургенева, утверждалось, что «постепеновец» по убеждениям, Тургенев «служил революции сердечным смыслом своих произведений». «Он признал нравственное величие „русской нови“, — вторил Якубовичу П. Л. Лавров. А тургеневский знакомец, революционер-народник Герман Лопатин, сначала относившийся к роману с осуждением, впоследствии сказал: „Он знал, что мы потерпим крах, и все же сочувствовал нам“.
Возвращение
Драматическое положение, в котором оказываются народники-пропагандисты у Тургенева, накладывает свою печать и на их характеры. Вся жизнь Нежданова, например, превращается в цепь постоянно нарастающих колебаний. Герой то и дело бросается в крайности: то в отчаянные попытки действовать, то в пучину сомнений, разочарований и душевной депрессии. Эти метания трагически отзываются и в личной жизни героя. Нежданова любит Марианна. Эта девушка готова умереть за идеалы любимого человека. Но Нежданов, теряющий веру в их осуществимость, считает себя недостойным любви. Повторяется история, знакомая нам по роману «Рудин», но только в роли «лишнего человека» здесь оказывается революционер. Да и финал этой истории более трагичен: в припадке отчаяния Нежданов кончает жизнь самоубийством.
На почве глубоких разочарований у народников действительно участились тогда случаи самоубийства. Лидеры народнического движения понимали их историческую неизбежность. П. Л. Лавров, например, утверждал, что в начале движения появляются мученики идеи, способные на практически бесполезные жертвы ради грядущего торжества социалистических идеалов. Это будет «пора бессознательных страданий и мечтаний», «фанатических мучеников», пора «безрасчетливой траты сил и бесполезных жертв». Лишь со временем наступит этап «спокойных, сознательных работников, рассчитанных ударов, строгой мысли и неуклонной терпеливой деятельности».
Тургенев не отступил от исторической правды, показывая типические черты первой фазы народнического движения. Однако неудачи первых шагов этого движения он абсолютизировал, видя в них роковую неизбежность, вечное революционное донкихотство.
Трагедия Нежданова заключается не только в том, что он плохо знает народ, а политически неграмотный мужик его не понимает. В судьбе героя большую роль играет его происхождение, наследственные качества его натуры. Нежданов — полуплебей-полуаристократ. От дворянина-отца ему достались в наследство эстетизм, художественная созерцательность и слабохарактерность. От крестьянки-матери, напротив, — плебейская кровь, несовместимая с эстетизмом и слабодушием. В натуре Нежданова идет достоянная, ни на секунду не прекращающаяся борьба этих противоположных качеств, между которыми не может быть примирения. А потому эта борьба изматывает, истощает духовные силы героя, приводит его к самоубийству.
Нота «физиологического фатализма» проходит через весь роман и относится не только к Нежданову. Все революционеры-народники оказываются у Тургенева физически или психически болезненными людьми. Таков Мар-келов с его душевной усталостью, являющейся врожденным свойством его натуры; таков Паклин с его болезненным шутовством — прямым следствием физической неполноценности. Случайно ли это? По-видимому, нет. Тургенев считает революционный героизм и энтузиазм противоестественным делом. Потому-то и уходят у него в ряды революционеров не вполне здоровые люди. Писатель восхищается их самоотверженными порывами, сочувствует их неудачам, но в то же время сознает, что эти герои не могут быть терпеливыми, мужественными и трезвыми тружениками исторического прогресса.
Роману «Новь» Тургенев предпосылает эпиграф «из записок хозяина-агронома»: «Поднимать следует новь не поверхностно скользящей сохой, но глубоко забирающим плугом». В этом эпиграфе содержится прямой упрек «нетерпеливцам»: это они пытаются поднимать «новь» поверхностно скользящей сохой. В письме к А. П. Философовой от 22 февраля 1875 года Тургенев сказал: «Пора у нас в России бросить мысль о „сдвигании гор с места“ — о крупных, громких и красивых результатах; более, чем когда-либо, следует у нас удовлетворяться малым, назначать себе тесный круг действия».
Глубоко забирающим плугом поднимает «новь» в романе Тургенева «постепеновец» Соломин. Демократ по происхождению и по складу характера, он сочувствует революционерам и уважает их. Но путь, который они избрали, Соломин считает заблуждением, в революцию он не верит. Представитель «третьей силы» в русском освободительном движении, он, как и революционеры-народники, вызывает подозрения и преследования со стороны правительственных консерваторов калломейцевых и действующих «применительно к подлости» либералов сипягиных. Эти герои изображаются теперь Тургеневым в беспощадном сатирическом освещении. Никаких надежд на правительственные «верхи» и дворянскую либеральную интеллигенцию писатель уже не питает. Он ждет реформаторского движения снизу, из русских демократических глубин. В Соломине писатель подмечает характерные черты великоросса: так называемую «сметку», «себе на уме», «способности и любовь ко всему прикладному, техническому, практический смысл и своеобразный деловой идеализм». Поскольку в жизни таких Соломиных были еще единицы, герой получается у писателя слишком декларативным. В нем резко проступают черты либерально-демократической доктрины Тургенева.
В отличие от революционеров, Соломин занимается культурнической деятельностью: он организует фабрику на артельных началах, строит школы и библиотеки. Именно такая, не громкая, но практически основательная работа способна, по Тургеневу, обновить лицо родной земли. Россия страдает не от нехватки героического энтузиазма, а от практической беспомощности, от неумения «не спеша делать» простое и будничное дело. Тургенев отчетливо видел в эти годы слабые стороны русского духовного максимализма. Гигантомания нередко оборачивалась тем, что всё относительное, конечное, всё устоявшееся и закрепленное, всё, ушедшее в уют, склонны были считать буржуазным, филистерским. Конечно, эта черта в характерах русских героев была надежным противоядием мещанству в любых его формах. Но, достигая предельных высот, максималист впадал в крайности отрицания всего временного, относительного, преходящего. Таким народникам-утопистам Тургенев и противопоставляет в «Нови» трезвого практика Соломина, кровно связанного с родной почвой, осмотрительного и делового.
Народники-лавристы относились к людям соломинского типа довольно терпимо и видели в них своих союзников. Лавров подразделял русских либералов на «конституционалистов» и «легалистов». Первые ограничивали свои требования заменой самодержавия конституционным образом правления. Вторые искренне верили в возможность «легального переворота» и перехода России к народному самоуправлению через артель и школу без напрасных революционных жертв и потрясений. Лавров допускал возможность союза народников-революционеров с «легалистами». Обращаясь к последним, он писал: «Во-первых, вы не верите в правительство: это — общее для нас отрицание. Во-вторых, вы признаете права народа на строй общества, где его интересы, экономические и нравственные, будут стоять на первом месте: это — общее для нас утверждение». Нетрудно заметить, что соломинская программа целиком и полностью совпадает со взглядами «легалистов». В понимании Тургенева, Соломин — не типичный буржуазный «постепеновец», рассчитывающий на реформы «сверху», а «постепеновец „снизу“, народный деятель и просветитель. Для такого человека Нежданов и Марианна — свои люди, так как у них общая цель — благо народа. Различия лишь в средствах достижения этой цели. Вот почему Лавров называл Соломина „уравновешенным революционером“, а одна из современниц Тургенева, дочь К. Д. Кавелина С. К. Брюллова, народница по убеждениям, приветствовала Соломиных как „желанных для русской земли пахарей“. „Только тогда, когда они вспашут „новь“ вдоль и поперёк, на ней можно будет сеять те идеи, за которые умирают наши молодые силы“.
Таким образом, союз Тургенева с видными деятелями, идеологами народничества и революционно настроенной молодежью был не случайным. Он возникал на почве существенной демократизации общественных взглядов писателя на пути и перспективы обновления России.
В «Нови» восторжествовал новый тип тургеневского общественного романа, контуры которого были намечены в романе «Дым».
«Дым» обозначил переход к новой романной форме. Общественное состояние пореформенной России показывается здесь уже не через судьбу одного героя времени, но с помощью широких картин жизни, посвященных изображению различных социальных и политических группировок общества.
В центре романа «Новь» оказываются уже не столько индивидуальные судьбы отдельных представителей эпохи, сколько судьба целого общественного движения — народничества. Нарастает широта охвата действительности, заостряется общественное звучание романа. Любовная тема уже не занимает в «Нови» центрального положения и не является ключевой в раскрытии характера Нежданова. Ведущая роль в организации художественного единства романа принадлежит социальным конфликтам эпохи: трагическому противоречию между революционерами-народниками и крестьянством, столкновениям между революционной, либерально-демократической и консервативной партиями русского общества.
Роман «Новь» на первых порах вызвал бурное неприятие со стороны левых и правых сил русского общества. Снова зашумела критическая буря. В какой-то мере Тургенев её предвидел: на первом листе первой тетради романа он написал стихи Пушкина: «Услышишь суд глупца и смех толпы холодной», — а Полонскому сказал: «Если за „Отцов и детей“ меня били палками, то за „Новь“ меня будут лупить брёвнами».
Первым ударил по «Нови» известный теоретик народничества, критик «Отечественных записок» Н. К. Михайловский, обозвавший Тургенева «безумнейшим человеком, который будет запускать свои неумелые пальцы в зияющие раны нового поколения». «Славно сказано!» — заметил Тургенев. Затем начал бранить «Голос» и, как писал Тургенев, «за самыми ничтожными исключениями брань посыпалась „crescendo“, и в „Гражданине“, наконец, было напечатано, как один из русских читателей бросил книгу на пол со словами: „Гадость! Мерзость!“
«Я никогда не подвергался такому единодушному осуждению, — сетовал Тургенев. — У меня насчет „Нови“ раскрылись глаза, — это вещь неудавшаяся. Не говорю уже об единогласном осуждении всех органов печати, которых, впрочем, нельзя же подозревать в заговоре против меня, — но во мне самом проснулся голос — и не умолкает. Нет! нельзя пытаться вытащить самую суть России наружу, живя почти постоянно вдали от неё. Я взял на себя работу не по силам… В судьбе каждого из русских несколько выдающихся писателей была трагическая сторона; моя — абсентизм, причины которого было бы долго разыскивать, но влияние которого неотразимо высказалось в этом последнем — именно последнем произведении».
Отрыв Тургенева от России еще более усугублялся влиянием буржуазно-либеральных сотрудников журнала «Вестник Европы». Даже П. В. Анненков вынужден был предостеречь Тургенева от опасности космополитических крайностей, которые были свойственны редактору журнала М. М. Стасюлевичу и постоянному сотруднику В. Д. Снасовичу. Когда Тургенев, по обычаю, послал на суд Анненкову автограф «Нови», даже старого западника покоробили в финале следующие слова Паклина, героя романа: «Вы про римлян слыхали? Ну да как вам не знать — ведь латыни вы, по вашему званию, обучались! Народ был, доложу вам, грубый, сильный, практический, безо всякого идеала — и ничего после себя не оставил, кроме большого имени да большого страха, потому: завоеватели! крепкая, плотная масса! Кулаки! Вот и мы, русские, такие же будем, только с прибавкой демократического элемента — и к этому же результату нас и ведут люди вроде Соломина. К Риму — пополам с Америкой! — к царству кулаков. Впрочем, и американцы похожи на римлян. Сам-то Соломин — не кулак — напротив — он, коли хотите, и широкий человек, народный, простой — да за ним потянутся кулаки».
С трудом сдерживая возмущение, П. В. Анненков так охарактеризовал слова Паклина, от которых Тургенев сразу же отказался:
«Труднее будет изменить конец романа, т. е., собственно, не конец, а речь о России, вложенную Вами в уста паршивого Паклина, но собственно принадлежащую Вам самим. Уже не говоря о неудобстве скрываться за таким господином, причем смешение обоих неизбежно, но сама речь, по-моему, — и не верна, и обидна по своей неверности. Во-первых, основная мысль её, почти теми же словами, даже сказана впервые страшным реакционером Жозефом де Местром, который на запрос министра Разумовского, что он думает о плане основать Лицей, отвечал, что Россия никогда не будет иметь ни ученых, ни художников, ни влияния на образованность и должна ограничиться тем, чем ограничивался Рим, столь же мало способный к интеллектуальной жизни, как и она, то есть добиваться чести быть крепким и могущественным государством, основанным на религии и императорской власти… Какая же надобность повторять его буквально и навязываться в родство к обскуранту, хотя бы и гениальному! Это ли последнее слово романа? Во-вторых подумайте, друг, отымать от общества надежду когда-либо видеть императора не русского пошиба, а человеческого, конституционного, смягченного, просвещенного, значит просто понапрасну оскорблять общество, публично награждать его пощечиной, унижать его по-вельможески перед Европой, а так выходит из слов Паклина или того, кто за ним скрывается. Конечно, иной Спасович и порадуется этой речи, но ведь Вас не один Спасович будет читать, а вся Россия. Какая надобность ругаться над ней, даже в будущем? Да и с чужого голоса еще. Брани партий Вы должны ожидать, но брани всего государства — и справедливой — да у кого есть плечи, чтобы выдержать это. Я не буду спокоен, пока Вы не перемените этого места, ибо Катоном всепрезирающим можно быть, но неосновательным Катоном быть нельзя. Как изменить эту тираду, я не знаю — это Ваше дело: найдите заключение, которое было бы достойно основной идеи романа — вот и всё. А основная идея его ясна — всё это дикое, неумелое, почти позорное брожение есть результат невозможности существовать с абсолютизмом. Народ еще не чувствует этой невозможности, а образованный класс, начиная с гимназиста и семинариста, уже страдает акутным (острым. — Ю. Л. ) абсолютизмом, вошедшим внутрь. От этого противоречия и весь кавардак. <…>
Безымянная Русь. Да, это та, которая уже стоит на кафедрах, пишет в журналах, мечется из стороны в сторону под предостережениями, увольнениями, притеснениями. Об ней-то надо упомянуть, она-то и упразднит безобразников, в ней-то и будущность».
Соглашаясь с Анненковым в отрицательной оценке паклинской характеристики России, Тургенев иначе смотрел на молодых революционеров. В отличие от Анненкова, он не мог назвать их порывы «безобразными». Еще осенью 1875 года, при встрече со Стасюлевичем в Буживале, Тургенев так говорил о цели нового романа:
«Молодое поколение было до сих пор представлено в нашей литературе либо как сброд жуликов и мошенников — что, во-первых, несправедливо, — а во-вторых, могло только оскорбить читателей-юношей как клевета и ложь; либо это поколение было, по мере возможности, возведено в идеал, что опять несправедливо — и сверх того, вредно. Я решился выбрать среднюю дорогу — стать ближе к правде; взять молодых людей, большей частью хороших и честных — и показать, что, несмотря на их честность, самое дело их так ложно и не жизненно, что не может не привести их к полному фиаско. Насколько мне это удалось — не мне судить; но вот моя мысль… Во всяком случае, молодые люди не могут сказать, что за изображение их взялся враг; они, напротив, должны чувствовать ту симпатию, которая живет во мне — если не к их целям, то к их личностям. И только таким образом может роман, написанный для них и о них, принести им пользу.
Я предвижу, что на меня посыплются упреки из обоих лагерей; но ведь то же самое случилось и с «Отцами и детьми»; а между тем изо всего моего литературного прошлого я имею причины быть довольным именно этой повестью…»
Упреки действительно посыпались с двух сторон, причем они превзошли ожидания. Возникло сомнение в собственном таланте, в способности верно понимать и глубоко чувствовать существо русского общественного движения. В мае 1877 года Тургенев писал своим друзьям: «Я перестаю писать не потому, что критика со мной обходится строго — а потому, что, живя почти постоянно за границей, я лишен возможности прилежных и пристальных наблюдений над русской жизнью, которая, к тому же, усложняется с каждым годом».
Но причина «неудач» лежала все-таки глубже: Тургенев своим романом не только попал в настроение минуты, но и вновь забежал вперед. Первый же процесс «пятидесяти» стал подтверждать некоторую правоту его прогнозов, затем начался процесс Веры Засулич. Во Франции «Новь» вышла уже со следующим примечанием от издателей: «Если бы роман г. Тургенева не был написан и даже напечатан раньше политического процесса, который происходит сейчас в петербургском Сенате, можно было бы подумать, что он скопировал этот процесс, тогда как он предсказал его. В этом процессе мы, действительно, видим те же самые благородные иллюзии и то же полное разочарование; мы вновь находим там всё, вплоть до неожиданных браков и браков фиктивных. Роман „Новь“ внезапно сделался историческим».
И вот уже в апреле 1877 года преданный Тургеневу друг и поверенный А. В. Топоров с радостью сообщал: «Слышал я, что Вы опечалены отзывами нашей печати о „Нови“ — напрасно. Поверьте, что это произведение с каждым днем будет приобретать больше и больше почитателей… Даже критиканы уже начинают раскаиваться в своих первых отзывах. Ларош во второй статье говорит, что „это произведение по таланту не ниже „Рудина“ и „Дворянского гнезда“, а рецензент „Санкт-Петербургских ведомостей“ во вчерашнем фельетоне пишет, что если бы роман Ваш появился двумя месяцами спустя, т. е. после процесса пятидесяти, то критика иначе бы отнеслась к нему, что она, бедная, не знала, что в этом процессе явится хождение в народ, и переодевание, и проч.“ — „Я знаю, что в критике наступила реакция в мою пользу“, — отвечал Тургенев.
Через год революционерка-народница Вера Засулич стреляла в петербургского градоначальника Трепова, жестоко обращавшегося с ее заключенными товарищами, и суд присяжных оправдал её. «История с Засулич решительно взбудоражила всю Европу, — писал Тургенев Стасюлевичу. — Из Германии я получил настоятельное предложение написать статью об этом процессе, так как во всех журналах видят интимнейшую связь между Марианной в „Нови“ и Засулич, — и я даже получил название „der Prophet“ („пророк“).
Изменилось отношение к роману и со стороны революционной молодежи. Не случайно в народнической прокламации, написанной П. Ф. Якубовичем после смерти Тургенева, утверждалось, что «постепеновец» по убеждениям, Тургенев «служил революции сердечным смыслом своих произведений». «Он признал нравственное величие „русской нови“, — вторил Якубовичу П. Л. Лавров. А тургеневский знакомец, революционер-народник Герман Лопатин, сначала относившийся к роману с осуждением, впоследствии сказал: „Он знал, что мы потерпим крах, и все же сочувствовал нам“.
Возвращение
Уже в самом начале 70-х годов Тургенев стал ощущать первые признаки обнадеживающих перемен в отношении к нему со стороны русской молодежи, долгое время таившей обиду за Базарова. В феврале 1871 года «масса публики, кипящей молодостью», оказала ему в Петербурге такой восторженный прием, что он растерялся от неожиданности: «Что касается меня, — писал Тургенев Полине Виардо, — то должен сознаться, что никогда еще я не был предметом таких — простите мне это слово! — оваций … У меня было такое ощущение, словно крупный грозовой дождь, быстрый и сильный, льется мне на голые плечи. Я читал отрывок из «Записок охотника» под названием «Бурмистр»; мне кажется, я прочел довольно хорошо, напряжение моих нерв ослабло за время всего этого шума, и я был спокоен, притом публика была так благожелательна».
В обществе русских людей в Париже в 1874 году Тургенев с радостной улыбкой рассказывал об одном случившемся с ним «приключении»:
— По дороге из деревни в Москву, на одной маленькой станции, вышел я на платформу. Вдруг подходят ко мне двое молодых людей: по костюму и по манерам вроде мещан ли, мастеровых ли, «Позвольте узнать, — спрашивает один из них, — вы будете Иван Сергеевич Тургенев?» — «Я». — «Тот самый, что написал „Записки охотника“?» — «Тот самый…» Они оба сняли шапки и поклонились мне в пояс. «Кланяемся вам, — сказал все тот же, — в знак уважения и благодарности от лица русского народа». Другой только молча еще поклонился. Тут позвонили. Мне бы догадаться сесть с ними в третий класс, а я до того растерялся, что не нашелся даже, что им ответить. На следующих станциях я их искал, но они пропали. Так я и не знаю, кто они такие были…
Что-то изменялось в русской жизни, чем-то новым повеяло на Тургенева из её таинственных глубин. И было досадно на самого себя, обреченного на прозябание во Франции: «Я готов допустить, что талант, отпущенный мне природой, не умалился; но мне нечего с ним делать… Голос остался — да петь нечего… А петь нечего — потому что я живу вне России; а не жить вне России я по обстоятельствам — всесильным — не могу. Следовательно: заключение выводите сами», — пишет Тургенев М. А. Милютиной. «Что же касается до литературы, тут я, голубчик мой, совсем швах; нельзя, решительно нельзя писать русские вещи, рисовать русскую жизнь, пребывая за границей», — жалуется он А. Ф. Писемскому.
И в то же время у Тургенева появляется потребность как-то переменить привычный образ жизни. «И у нас весна, — пишет он П. В. Анненкову в 1873 году, — но и весна мне нипочем. Право, нужно бы, чтобы кто-нибудь меня встряхнул хорошенько — хоть Вы, например, — а то периной я стал, да еще не немецкой, а вот какие бывают у нас в купеческих домах, что от одного вида зевается. <…> Из Карлсбада на короткий срок сунусь в нашу великую Расею — быть может, прямо в Орловскую губернию. Хорошо бы вместе прокатиться».
И вот жизнь, как бы в ответ на желания Тургенева, основательно встряхнула его. 23 июня 1876 года он писал из Спасского Г. Флоберу: «Я вообще сейчас не могу ничего читать, кроме газеты, которую здесь получаю и которая сообщает о событиях на Востоке и заставляет меня размышлять. Думаю, что это начало конца! Но до тех пор сколько это сулит отрубленных голов, изнасилованных и истерзанных женщин, девушек, детей! Полагаю также, что мы (я имею в виду русских) не сможем избежать войны».
Это было действительно «начало конца» того славянского освобождения, о котором мечтал в 1848 году друг Тургенева М. А. Бакунин. Когда в 1875 году в Боснии я Герцеговине вспыхнуло восстание против турецкого порабощения, русское общество охватил патриотический подъём. По всей стране возникали славянские благотворительные комитеты. Петербургское общество организовало сбор приношений в пользу жертв восстания и обратилось к русскому народу с воззванием, разослав подписные листы по всей России. Для сборов средств в провинции были посланы особые уполномоченные, предпринято несколько изданий: сборник «Братская помощь», перевод брошюры английского публициста Гладстона «Болгарские ужасы и восточный вопрос», организована бесплатная раздача рисунков («Балканская мученица») и портретов героев восстания.
Деятельность Московского славянского комитета возглавил Иван Сергеевич Аксаков. В кружок патриотов-славянофилов, группировавшихся около Аксакова, входил генерал Михаил Григорьевич Черняев. Весною 1875 года, когда вспыхнуло восстание в Герцеговине, Черняев первый почувствовал в нем начало крупного международного кризиса, связанного с судьбами восточного славянства. Он вступил в личные сношения с сербским правительством и был приглашен в Белград для руководства военными действиями.
Русское дипломатическое ведомство, узнав об этих секретных переговорах, приняло меры к тому, чтобы не дозволить выезд. Но Черняев, используя все свои связи с русскими патриотами в высокопоставленных кругах, приобрел заграничный паспорт и тайно отправился за границу. Переданный по телеграфу приказ задержать его на границе опоздал. В июне 1876 года Черняев был уже в Белграде. Известие о его назначении главнокомандующим сербской армией явилось сигналом к наплыву добровольцев в Сербию. Туда был отправлен санитарный отряд, 360 офицеров, 289 нижних чинов, 176 разночинцев и 120 донских казаков в полном вооружении с лошадьми. В числе добровольцев оказались известные врачи Склифософский и Боткин, писатели и художники — Глеб Успенский, Гаршин, Поленов, Константин Маковский и Верещагин.
В апреле 1876 года началось восстание в Болгарии. В ответ последовали со стороны Турции жесточайшие репрессии, массовое истребление болгарского населения. Около 60 местечек в южной Болгарии было разорено и свыше 12 тысяч болгар обоего иола и различного возраста зверски замучено, зарезано или повешено. Особенно беспощадную резню и расправу устроили турки в местечке Батак в Родопских горах. Русская печать сообщала ужасающие подробности этих зверств. В России поднялась волна гнева и возмущения. Однако правительство цивилизованной Англии, союзницы Турции, не только не принимало мер к прекращению этого кровопролития, но молчаливо содействовало ему.
В обществе русских людей в Париже в 1874 году Тургенев с радостной улыбкой рассказывал об одном случившемся с ним «приключении»:
— По дороге из деревни в Москву, на одной маленькой станции, вышел я на платформу. Вдруг подходят ко мне двое молодых людей: по костюму и по манерам вроде мещан ли, мастеровых ли, «Позвольте узнать, — спрашивает один из них, — вы будете Иван Сергеевич Тургенев?» — «Я». — «Тот самый, что написал „Записки охотника“?» — «Тот самый…» Они оба сняли шапки и поклонились мне в пояс. «Кланяемся вам, — сказал все тот же, — в знак уважения и благодарности от лица русского народа». Другой только молча еще поклонился. Тут позвонили. Мне бы догадаться сесть с ними в третий класс, а я до того растерялся, что не нашелся даже, что им ответить. На следующих станциях я их искал, но они пропали. Так я и не знаю, кто они такие были…
Что-то изменялось в русской жизни, чем-то новым повеяло на Тургенева из её таинственных глубин. И было досадно на самого себя, обреченного на прозябание во Франции: «Я готов допустить, что талант, отпущенный мне природой, не умалился; но мне нечего с ним делать… Голос остался — да петь нечего… А петь нечего — потому что я живу вне России; а не жить вне России я по обстоятельствам — всесильным — не могу. Следовательно: заключение выводите сами», — пишет Тургенев М. А. Милютиной. «Что же касается до литературы, тут я, голубчик мой, совсем швах; нельзя, решительно нельзя писать русские вещи, рисовать русскую жизнь, пребывая за границей», — жалуется он А. Ф. Писемскому.
И в то же время у Тургенева появляется потребность как-то переменить привычный образ жизни. «И у нас весна, — пишет он П. В. Анненкову в 1873 году, — но и весна мне нипочем. Право, нужно бы, чтобы кто-нибудь меня встряхнул хорошенько — хоть Вы, например, — а то периной я стал, да еще не немецкой, а вот какие бывают у нас в купеческих домах, что от одного вида зевается. <…> Из Карлсбада на короткий срок сунусь в нашу великую Расею — быть может, прямо в Орловскую губернию. Хорошо бы вместе прокатиться».
И вот жизнь, как бы в ответ на желания Тургенева, основательно встряхнула его. 23 июня 1876 года он писал из Спасского Г. Флоберу: «Я вообще сейчас не могу ничего читать, кроме газеты, которую здесь получаю и которая сообщает о событиях на Востоке и заставляет меня размышлять. Думаю, что это начало конца! Но до тех пор сколько это сулит отрубленных голов, изнасилованных и истерзанных женщин, девушек, детей! Полагаю также, что мы (я имею в виду русских) не сможем избежать войны».
Это было действительно «начало конца» того славянского освобождения, о котором мечтал в 1848 году друг Тургенева М. А. Бакунин. Когда в 1875 году в Боснии я Герцеговине вспыхнуло восстание против турецкого порабощения, русское общество охватил патриотический подъём. По всей стране возникали славянские благотворительные комитеты. Петербургское общество организовало сбор приношений в пользу жертв восстания и обратилось к русскому народу с воззванием, разослав подписные листы по всей России. Для сборов средств в провинции были посланы особые уполномоченные, предпринято несколько изданий: сборник «Братская помощь», перевод брошюры английского публициста Гладстона «Болгарские ужасы и восточный вопрос», организована бесплатная раздача рисунков («Балканская мученица») и портретов героев восстания.
Деятельность Московского славянского комитета возглавил Иван Сергеевич Аксаков. В кружок патриотов-славянофилов, группировавшихся около Аксакова, входил генерал Михаил Григорьевич Черняев. Весною 1875 года, когда вспыхнуло восстание в Герцеговине, Черняев первый почувствовал в нем начало крупного международного кризиса, связанного с судьбами восточного славянства. Он вступил в личные сношения с сербским правительством и был приглашен в Белград для руководства военными действиями.
Русское дипломатическое ведомство, узнав об этих секретных переговорах, приняло меры к тому, чтобы не дозволить выезд. Но Черняев, используя все свои связи с русскими патриотами в высокопоставленных кругах, приобрел заграничный паспорт и тайно отправился за границу. Переданный по телеграфу приказ задержать его на границе опоздал. В июне 1876 года Черняев был уже в Белграде. Известие о его назначении главнокомандующим сербской армией явилось сигналом к наплыву добровольцев в Сербию. Туда был отправлен санитарный отряд, 360 офицеров, 289 нижних чинов, 176 разночинцев и 120 донских казаков в полном вооружении с лошадьми. В числе добровольцев оказались известные врачи Склифософский и Боткин, писатели и художники — Глеб Успенский, Гаршин, Поленов, Константин Маковский и Верещагин.
В апреле 1876 года началось восстание в Болгарии. В ответ последовали со стороны Турции жесточайшие репрессии, массовое истребление болгарского населения. Около 60 местечек в южной Болгарии было разорено и свыше 12 тысяч болгар обоего иола и различного возраста зверски замучено, зарезано или повешено. Особенно беспощадную резню и расправу устроили турки в местечке Батак в Родопских горах. Русская печать сообщала ужасающие подробности этих зверств. В России поднялась волна гнева и возмущения. Однако правительство цивилизованной Англии, союзницы Турции, не только не принимало мер к прекращению этого кровопролития, но молчаливо содействовало ему.