Юрий Лебедев
ТУРГЕНЕВ

   «Настали темные, тяжелые дни…
   Свои болезни, недуги людей милых, холод и мрак старости… Все, что ты любил, чему отдавался безвозвратно, — никнет и разрушается. Под гору пошла дорога.
   Что же делать? Скорбеть? Горевать? Ни себе, ни другим ты этим не поможешь.
   На засыхающем покоробленном дереве лист мельче и реже — но зелень его та же.
   Сожмись и ты, уйди в себя, в свои воспоминанья, — и там, глубоко-глубоко, на самом дне сосредоточенной души, твоя прежняя, тебе одному доступная жизнь блеснет перед тобою своей пахучей, все еще свежей зеленью и лаской и силой весны!» — так писал И. С. Тургенев в июле 1878 года в стихотворении в прозе «Старик».
   Прошло несколько лет, и в марте 1882 года он почувствовал первые признаки нешуточной, роковой болезни.
   Зиму Тургенев провел в Париже. А предыдущим летом жил в Спасском вместе с семьею своего друга, русского поэта Я. П. Полонского. Теперь Спасское ему являлось «каким-то приятным сном». Он мечтал о поездке в Россию летом 1882 года, но эта мечта оказалась неосуществимой…
   В конце мая его «частью перенесли, частью перевезли» в Буживаль на дачу Полины Виардо. Здесь в усадьбе «Ясени», «на краюшке чужого гнезда», рядом с домом семьи Виардо, вдали от родины и соотечественников догорала жизнь русского писателя…
   Он еще не думал, что подступившая болезнь грозит смертью, он еще верил, что жить с нею может много лет. «Надо лежать и ждать недели, месяцы и даже годы», — успокоил знаменитый доктор Шарко, признавший у пациента грудную жабу. Что ж? Остается примириться с безысходностью положения: живут же устрицы, прилепившись к скале…
   Но как горько быть осужденным на неподвижность, когда кругом все зелено, все цветет, когда в голове столько планов литературных, когда тянет в родное Спасское, а об этом нельзя и подумать…
   «О мой сад, о заросшие дорожки возле мелкого пруда! о песчаное местечко под дряхлой плотиной, где я ловил пескарей и гольцов! и вы, высокие березы, с длинными висячими ветками, из-за которых с проселочной дороги, бывало, неслась унылая песенка мужика, непрерывно прерываемая толчками телеги, — я посылаю вам мое последнее прости!.. Расставаясь с жизнью, я к вам одним простираю мои руки. Я бы хотел еще раз надышаться горькой свежестью полыни, сладким запахом сжатой гречихи на полях моей родины; я бы хотел еще раз услышать издали скромное тяканье надтреснутого колокола в приходской нашей церкви; еще раз полежать в прохладной тени под дубовым кустом на скате знакомого оврага; еще раз проводить глазами подвижный след ветра, темной струею бегущего по золотистой траве нашего луга…».
   Сбывались давние его предчувствия. 30 мая 1882 года Тургенев писал отъезжавшему в гостеприимное Спасское Полонскому: «Когда вы будете в Спасском, поклонитесь от меня дому, саду, моему молодому дубу, родине поклонитесь, которую я уже вероятно никогда не увижу».
   Однако в июле наступило облегчение: Тургенев получил возможность стоять и ходить в течение десяти минут, спокойно спать по ночам, спускаться в сад. Появилась надежда уехать зимой в Петербург, а лето провести в Спасском. И даже «литературная жилка» в нем «зашевелилась», а вместе с нею пришли и встали воспоминания… Не только «пахучей, свежей зеленью» веяло от них. Воскресала в памяти жизнь живая и сложная, а в ней, как в капле воды, отражались суровые исторические судьбы России — далекой, милой и горькой Родины. Как случилось, что признанный миром певец женской любви умирает на чужбине, в одиночестве, так и не свив для себя теплого семейного гнезда? Почему жизнь оторвала его от родных берегов, подмыв вековые корни, и, как река в половодье, унесла в неведомую даль и прибила к чужому берегу, к чужой стране и чужой семье? Кто виноват в этом, он сам или исторические обстоятельства? Вероятно, и то и другое. Тургенев верил в судьбу, но по-своему, без фатализма. «У каждого человека есть своя судьба! <…> Как облака сперва слагаются из паров земли, восстают из недр ее, потом отделяются, отчуждаются от нее и несут ей, наконец, благодать или гибель, так около каждого из нас же самих образуется… род стихии, которая потом разрушительно или спасительно действует на нас же. Эту-то стихию я называю судьбой… Другими словами и говоря просто: каждый делает свою судьбу, и каждого она делает…»
   «Всякий человек сам себя воспитать должен — ну хоть как я, например… А что касается до времени — отчего я от него зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня», — самоуверенно заявлял его Базаров. Дерзкий юноша, он забывал о силе традиций, о зависимости человека от исторического прошлого. Человек — хозяин своей судьбы, но он еще и наследник отцов, дедов и прадедов с их культурой, с их деяниями, с их нравственными достоинствами и недостатками. Сколько поколений создавали то «облако», которое грозит обрушиться на человека или благодатным дождем, или разрушительной бурей?
   И в памяти всплывали стихи поэта, которого Тургенев всю жизнь боготворил, чей локон волос носил в медальоне на своей груди до самого смертного часа. Шепотом повторял он строки пушкинского «Воспоминания»:
 
Когда для смертного умолкнет шумный день
И на немые стогны града
Полупрозрачная наляжет ночи тень
И сон, дневных трудов награда,
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток…
 

Спасское гнездо

   По материнской линии он принадлежал к старинному дворянскому роду Лутовиновых, коренных русаков, в самой фамилии которых слышатся отголоски среднерусского их происхождения: «лутошка» — ободранная липка, без коры. В старой народной сказке жили-были дед да баба, у них не было детей, и вот взял старик липовое полено и вырезал из него мальчика по имени Лутонюшка… Липовые леса, липовые аллеи дворянских парков… В изобилии росло это дерево тургеневского детства и в Спасском саду, и в Чаплыгинском лесу, и на просторах плодородного подстепья Орловской губернии.
   Жили Лутовиновы домоседами, на государственной службе себя не прославили, в русские летописи не вошли. Предание говорило о Марке Тимофеевиче Лутовинове, которому царь Алексей Михайлович в 1669 году вручил ключи от города Мценска, сделав его мценским воеводою. А затем родовая семейная память цеплялась за имя тургеневского прадеда по матери, Ивана Андреевича Лутовинова, который имел трех сыновей и пять дочерей. Два сына, Алексей и Иван, прожили жизнь холостыми, третий, Петр, был женат на Екатерине Ивановне Лавровой. Усадьбы Ивана и Петра располагались по соседству друг с другом при деревнях, названных по именам их владельцев — Ивановское и Петровское.
   Оба брата были рачительными хозяевами. Петр Иванович увлекался садоводством и научил крестьян прививать сортовые яблони и груши к лесным дичкам. Тургенев помнил, что в Чаплыгинском лесу, среди вековых дубов и ясеней, кленов и лип, росли яблони с плодами самого отменного вкуса. В изобилии водились тут орехи и черемуха, калина и рябина, малина и земляника. На расчищенной поляне заведена была пасека: запах душистого липового меда наполнял весь лес, а с легким летним ветерком доносился до самого Петровского.
   Иван Иванович Лутовинов получил прекрасное по тем временам образование: он учился в Пажеском корпусе вместе с А. Н. Радищевым. Выпускников этого привилегированного учебного заведения ожидала блестящая карьера. Но что-то не заладилось у Ивана Ивановича на государственной службе. Рано вышел он в отставку, вернулся в село Ивановское и занялся хозяйством. Началось строительство новой усадьбы. В стороне от Ивановского, на вершине пологого холма, выросла каменная церковь Спаса Преображения с приделом в честь святого мученика Никиты, возведен был огромный барский дом в форме подковы, в верхней части которой располагался главный корпус, построенный из вековых дубовых бревен с просторным залом в два света: размер верхних окон в нем достигал трехметровой высоты. От основного корпуса двумя полукружьями расходились каменные галереи и завершались расположенными симметрично друг против друга большими флигелями с мезонинами.
   На склоне холма Иван Иванович разбил новый спасский сад: на фоне лип, дубов, кленов и ясеней красовались в нем стройные группы хвойных деревьев: высоких елей, сосен и пихт. Иван Иванович пересадил их из старого Ивановского парка: выкорчеванные деревья весом до двух тонн перевозились в вертикальном положении на специально устроенных повозках, в которые впрягалось несколько лошадей. «Много, много было хлопот и трудов! — рассказывали старожилы Ивану Сергеевичу и с гордостью добавляли: — А нашему барину все по силам!»
   «Вот она, старая-то Русь!» — писал впоследствии Тургенев. Солоно обходились мужикам широкие барские затеи, трещали крестьянские спины, надрывались от непосильного труда ивановские лошаденки, выросшие на тощих мужицких кормах. Да уж и крут был Иван Иванович в обращении с подвластным ему деревенским людом. Чуть что не по нем — розги на конюшне, это в лучшем случае, а то подведет и под красную шапку — отправит в солдатскую службу на 25 лет вые очереди или сошлет в дальнюю деревню на самые что ни есть тяжелые работы. Но вот привыкли, обтерпелись, научились относиться к барскому гневу и немилости как к стихийному природному бедствию. Сердись на непогоду, грози небу кулаком — а что толку! У природы свои законы, и к ропоту людскому она равнодушна. Так и барин — чем строже взыщет, тем милее мужику…
   Вспоминал Тургенев о своих предках Лутовиновых, когда писал «Записки охотника», когда работал над рассказом «Два помещика». Мардарий Аполлонович Стегунов, дворянин старого патриархального покроя, попивал на веранде чаек и, прислушиваясь к ударам розог на конюшне, добродушно приговаривал в такт: «Чюки-чюки-чюк! Чюки-чюк! Чюки-чюк!» А спустя четверть часа после этой экзекуции потерпевший буфетчик Василий так отзывался о своем барине: «А поделом, батюшка, поделом. У нас по пустякам не наказывают; такого заведенья у нас нету — ни, ни. У нас барин не такой; у нас барин… такого барина в целой губернии не сыщешь».
   Часто всматривался Тургенев в портрет Ивана Ивановича в спасской фамильной галерее: бледно-русые волосы, высокий открытый лоб с глубокой волевой морщиной между бровей, а в углах рта — две складки, придающие лицу и надменное, и какое-то нервное выражение. Сразу виден характер — энергичный и жесткий. Художник изобразил его сидящим за столом, с рукою, положенною на счеты.
   Всю жизнь он подчинил накопительству и обогащению. Используя высокое положение в кругах мелкого провинциального дворянства, Иван Иванович правдами и неправдами расширял границы своих владений, а под старость лет вообще превратился в Скупого рыцаря. Особое пристрастие питал он к жемчугу, который складывал в специально сшитые мешочки. Случалось, что он брал вещь втридорога, заметив в ней жемчужные зерна, и, вынув дорогие жемчужины, возвращал ее владельцу. Ивана Ивановича Лутовинова имел в виду Тургенев в повести «Три портрета», где старик-скупец пересчитывает палочкой кульки с деньгами.
   Скопидомство и жестокость уживались в нем с довольно широкой образованностью и начитанностью. Из Пажеского корпуса Иван Иванович вынес знание французского и латинского языков, в Спасском он собрал великолепную библиотеку из сочинений русских и французских классиков XVIII века. Вряд ли предполагал суровый старик, кому послужат верой и правдой именно эти, подлинные его сокровища.
   И хоть восхищалась старая крестьянская Русь энергией и силой, размашистой предприимчивостью своего барина, недобрую славу оставил он о себе в народе. Все легенды об основателе спасской усадьбы неизменно окрашивались в какие-то жутковатые тона. Погребен был Иван Иванович в фамильном склепе под часовней, им самим сооруженной при въезде в усадьбу, в углу старого кладбища. С этой часовней и расположенным невдалеке от нее Варнавицким оврагом связывали крестьяне страшное поверье. Два эти места считались в народе нечистыми: неспокойно лежалось усопшему барину в каменном склепе, мучила совесть, давила могила. Говорили, что по ночам выходит он из часовни и бродит по зарослям глухого Варнавицкого оврага и по плотине пруда в поисках разрыв-травы. Из поколения в поколение передавалась эта легенда, и не случайно звучит она в устах крестьянских ребят из «Бежина луга». Да и сам Тургенев еще мальчиком обегал это проклятое народом место, а в 1881 году говорил гостившему у него в Спасском Я. П. Полонскому: «Ни за что бы я не желал быть похороненным на нашем спасском кладбище, в родовом нашем склепе. Раз я там был и никогда не забуду того страшного впечатления, которое оттуда вынес…»
   Другим проклятым урочищем считались остатки старой лутовиновской усадьбы на Ивановском поле: канавы, служившие оградой барского дома, сада и парка, пересохший пруд, затянутый илом и поросший болотной осокой, три одинокие ели из бывшего сада, росшие близко одна от другой, в двадцати метрах от пруда, стройные и такие высокие, что вершины были видны на горизонте чуть ли не за 60 верст от Ивановского. Старожилы утверждали, что эти ели посажены при основании усадьбы и в ясную погоду их можно рассмотреть даже из Орла. Не все по силам оказалось и Ивану Ивановичу: выкопать с корнем эти вековые деревья и перевезти в спасскую усадьбу он не смог. В 1847 году одна ель упала во время бури на вал канавы так, что вершина ее осталась над землей и служила забавными качелями для крестьянских ребят, пока однажды ель не скатилась и не захлестнула вершиной мальчика и девочку.
   С этими елями тоже связано было страшное предание. Рассказывали, что жил некогда по соседству в сельце Губарево бедный помещик и служил главным управляющим спасской вотчиной у богатых Лутовиновых. Часто он наказывал кнутом и розгами спасских крестьянок. Наконец одна из них не выдержала, подстерегла жестокого управляющего при выезде из Чаплыгина леса и убила толкачом в голову. Хватились господа, стали искать, да так и не нашли и не узнали, куда исчез их верный слуга. А крестьянка закопала его у Ивановского пруда под тремя елями.
   Спасские легенды, художественно осмысленные Тургеневым, органически вошли в роман «Рудин»: «Авдюхин пруд, возле которого Наталья назначила свидание Рудину, давно перестал быть прудом. Лет тридцать тому назад его прорвало, и с тех пор его забросили. Только по ровному и плоскому дну оврага, некогда затянутому жирным илом, да по остаткам плотины можно было догадаться, что здесь был пруд. Тут же существовала усадьба. Она давным-давно исчезла. Две огромные сосны напоминали о ней; ветер вечно шумел и угрюмо гудел в их высокой, тощей зелени… В народе ходили таинственные слухи о страшном преступлении, будто бы совершенном у их корня; поговаривали также, что ни одна из них не упадет, не причинив кому-нибудь смерти; что тут прежде стояла третья сосна, которая в бурю повалилась и задавила девочку. Все место около старого пруда считалось нечистым; пустое и голое, но глухое и мрачное, даже в солнечный день, оно казалось мрачнее и глуше от близости дряхлого дубового леса, давно вымершего и засохшего. Редкие серые остовы громадных деревьев высились какими-то унылыми призраками над низкой порослью кустов. Жутко было смотреть на них: казалось, злые старики сошлись и замышляют что-то недоброе. Узкая, едва проторенная дорожка вилась в стороне. Без особенной нужды никто не проходил мимо Авдюхина пруда».
   Отшумела и ушла в небытие старая жизнь, но память о ней хранилась в народных рассказах. Да и сама природа как бы излучала ее. Это излучение с детских лет улавливала эстетически чуткая натура Тургенева. И о деде своем, Петре Ивановиче, довелось услышать ему из уст спасских крестьян жуткие истории. Кроме Петровского, владел он будто бы землей и усадьбой в селе Топки Ливенского уезда, и была окружена эта усадьба соседями-однодворцами. Одна из тяжб с ними закончилась кровопролитием. Собрал барин своих мужиков с дубьем, расставил в засадах и послал сказать противникам своим, чтобы убирались со своей земли подобру-поздорову. Сбежались однодворцы, началась брань, а потом страшное побоище. Лутовинов выехал со всею охотой, напоенной допьяна и стрелявшей из пистолетов. «Когда Лутовинов одолел, тогда собрал все мертвые тела и повез их в город Ливны; едучи туда через селение противников, зажег оное с обеих концов и кричал: „Я — бич ваш!“ Приехавши в Лизны, он прямо доставил убитых в суд и сказал судьям: „Вот, я управился“. Его, разумеется, взяли, и он сидел в деревне своей более 15 лет на поруках».
   Таков рассказ одного из орловских старожилов, рассказ, как выяснилось в наши дни, полулегендарный: в действительности такое бесчинство совершил не Петр, а Алексей Иванович Лутовинов. Тургенев об этом не знал и заставил однодворца Овсянникова из «Записок охотника» по-своему пересказать эту историю: «А хоть бы, например, опять-таки скажу про вашего дедушку. Властный был человек! Обижал нашего брата. Ведь вот вы, может, знаете, — да как вам своей земли не знать, — клин-то, что идет от Чаплыгина к Малинину?.. Он у вас под овсом теперь… Ну, ведь он наш, — весь как есть наш. Ваш дедушка у нас его отнял; выехал верхом, показал рукой, говорит: „Мое владенье“ — и завладел… Подите-ка, спросите у своих мужиков: как, мол, эта земля прозывается? Дубовщиной она прозывается, потому что дубьем отнята».
   Широко и размашисто жили Лутовиновы, ни в чем себе не отказывая, ничем не ограничивая властолюбивых и безудержных натур: сами творили свою судьбу, исподволь становились жертвами собственных прихотей. Двоим из них так и не удалось свить семейного гнезда. Впрочем, и Петру Ивановичу семейная жизнь была заказана: женился он в 1786 году, а умер 2 ноября 1787 года[1], не дожив двух месяцев до рождения дочери Варвары, появившейся на свет 30 декабря уже сиротой. До восьми лет жила девочка в Петровском под присмотром своих теток: нелюбимое было чадо у матери. А потом Екатерина Ивановна вышла замуж вторично за соседа по имению, дворянина Сомова, тоже вдовца с двумя дочерьми, владельца села Холодова, в сорока верстах от Спасского-Лутовинова.
   Ревностно и недоверчиво встретили дочери Сомова Варвару: статные и красивые, с презрением смотрели они на сутуловатую и рябоватую девочку с широким утиным носом и острыми черными глазками, явившуюся непрошеной в их отцовский дом. А мать, желая понравиться мужу, отдавала заботу и ласку чужим детям, совершенно забыв о родной дочери. Со всех сторон оскорбленная и помыкаемая, сполна пережила Варвара Петровна горькую долю падчерицы в чужом доме, среди равнодушных к ней людей. Совершенно беззащитная, но по-лутовиновски гордая и своенравная, не могла она ни покориться, ни открыто вступить в борьбу. В минуты унижений она забивалась в угол, молча перенося очередную обиду, и только черные, сверлящие обидчиков глаза полыхали гневом и ненавистью.
   Шли годы, дочери Сомова вышли замуж, Екатерина Ивановна умерла, и шестнадцатилетняя девочка оказалась в полной зависимости от разнузданного пьяницы-старика, державшего ее в черном теле, запиравшего на ключ в маленькой комнатке. Наконец, когда чаша терпения переполнилась, зимой 1810 года, полуодетая, Варвара Петровна выскочила в окно и убежала к своему дядюшке Ивану Ивановичу в Спасское-Лутовиново.
   Он встретил племянницу без особой радости, но все-таки вошел в ее положение и оставил при себе. Человек сухой и черствый, не знавший в своей одинокой жизни теплых родственных чувств, Иван Иванович совершенно не заботился о своей племяннице и не любил ее. Еще три года прошли для Варвары Петровны в полном одиночестве и периодически повторявшихся стычках с выживающим из ума, помешавшимся на своих богатствах стариком.
   Да и время подошло суровое и тревожное. Летом 1812 года войска Наполеона переправились через Неман и вторглись в русские пределы. Пришла «гроза двенадцатого года»! Передовые круги орловского дворянства и купечества охватил патриотический подъем, объявили сбор средств для создания Орловского народного ополчения. Иван Иванович не мог ударить лицом в грязь, пришлось и ему поступиться кое-какими правами при всей его феноменальной скупости. Вслед за денежными пожертвованиями объявили рекрутский набор. Тележный скрип день и ночь раздавался по лутовиновским селам и деревням, по орловским проселочным дорогам. Уходили в ополчение мужики, сиротели крестьянские семьи…
   Весь июль и август тянулись мимо Спасского по пыльной дороге войска, направлявшиеся к Москве. Известие о Бородинской битве и сдаче Москвы Иван Иванович воспринял как полное поражение. А между тем война разгоралась и требовала от дворянства новых и новых жертв. Началась закупка лошадей по ценам военного времени, на глазах у строптивого барина таял Спасский конный завод: лучшие орловские рысаки отбирались для гусарских полков. Пустели хлебные амбары и усадебные погреба. Для снабжения русских войск в октябре 1812 года отправился из Орла обоз из 98 конных повозок, а в ноябре шестьдесят семь пехотных и егерских батальонов промаршировали мимо Спасского в действующую армию. Война принимала народный характер, начиналась величественная эпопея изгнания французских полчищ из России.
   Вскоре по приказу М. И. Кутузова в Орле организовали «Главный военный госпиталь для раненых», под который заняли офицерский корпус, вице-губернаторский дом, гимназию и более двадцати частных домов. Раненых везли через Спасское, и Варвара Петровна помогала измученным долгим странствием офицерам, когда подводы останавливались на отдых. Подобно большинству молодых дворянок, Варвара Петровна испытывала в эти дни особое патриотическое воодушевление и уже открыто спорила с дядюшкой. Ссора, которая случилась между ними 8 октября 1813 года, едва не закончилась для девушки самым драматическим образом: Иван Иванович выгнал племянницу из дома с угрозой поехать на следующий день в Мценский уезд и отписать все свое состояние сестре, Елизавете Ивановне. Но в этот же день после обеда барин вышел на балкон, уселся за блюдо с вишнями, поданными на десерт, и вдруг поперхнулся, посинел, повалился на пол и скоропостижно скончался на руках у верной ключницы Ольги Семеновны.
   За Варварой Петровной послали нарочного, она незамедлительно вернулась и приложила весь свой ум, хитрость и изворотливость для того, чтобы выиграть процесс и удержать за собой право на наследство. Мценский уездный суд, после долгого разбирательства, решил дело в пользу племянницы, не удовлетворив притязаний ее тетки, Елизаветы Ивановны Аргамаковой, на основании того, что Варвара Петровна оказалась прямой и единственной наследницей Ивана Ивановича по мужской линии родства.
   Ей было 26 лет, когда злая судьба, наконец, сжалилась над нею и неожиданно щедро сделала ее единственной и полновластной хозяйкой огромного состояния: только в орловских имениях насчитывалось 5 тысяч душ крепостных крестьян, а кроме Орловской, были деревни еще и в Калужской, Тульской, Тамбовской, Курской губерниях… Одной серебряной посуды в Спасском оказалось 60 пудов, а скопленного Иваном Ивановичем капитала — 600 тысяч рублей.
   Вместе с баснословным богатством получила Варвара Петровна полную свободу и право делать все что угодно как с собой, так и с подвластными ей людьми. После многолетнего и беспощадного подавления личности наступило опьянение самовластием. У Тургенева в «Записках охотника» есть один эпизодический, но весьма характерный образ любовницы графа Петра Ильича: «Акулиной ее называли; теперь она покойница, — царство ей небесное! Девка была простая, ситовского десятского дочь, да такая злющая! По щекам, бывало, графа бьет. Околдовала его совсем. Племяннику моему лоб забрила: на новое платье щеколат ей обронил… и не одному ему забрила лоб. Да…» Жертва крепостнического унижения и бесправия, эмансипируясь, превращалась в деспотку и тиранку; и такое случалось не только с людьми из господ, но сплошь и рядом — с людьми из народа. И скольким поколениям русских людей придется изживать вековые недуги крепостничества, оставившие глубокий след в национальной психологии!
   Но когда после смерти матери, в 1850 году, Тургенев открыл ее дневник, среди разного рода «художеств» капризной и своевольной барыни-крепостницы его неожиданно прожгли своей искренностью и глубиною раскаяния следующие строки: «Матушка, дети мои! Простите меня! И ты, о Боже, прости меня, ибо гордыня, этот смертный грех, была всегда моим грехом».
   Просто было осуждать мать в годы юности, когда жизнь виделась в розовом свете, когда самонадеянному человеку казалось, что судьба в его руках и жизнь легко переменить — стоит только захотеть! Теперь, подводя итоги прожитой жизни, Тургенев думал иначе: прошлое вставало перед ним во всей полноте и сложности…
   Подобно братьям Лутовиновым, Варвара Петровна на первых порах проявила незаурядное хозяйственное рвение. Она хотела, чтобы дом ее был полной чашей, и даже стремилась, чтобы мужикам ее жилось хорошо. Ведь крестьянское довольство тоже входило в состав общепризнанных дворянских добродетелей, и владельцы богатых имений добивались, чтоб и мужики у них были хозяйственные и крепкие — не как у соседей. Варвара Петровна гордилась, что под ее неусыпным присмотром и заботой крестьяне живут лучше, чем у тех дворян, которые проводят время за границей, а управление имениями поручают иностранцам.