Чародей русского художественного слова, Тургенев будит застывшие в языке народные предания и поверья, легко касается мифологических первооснов национальной памяти. Французский критик Мельхиор де Вогюэ замечал, что в «Бежине луге» поэт «заставил говорить землю, прежде чем заговорили дети, и оказалось, что земля и дети говорят одно и то же». Поэтическое чувство природы у Тургенева развивается в русле национального мифопоэтического мышления: просыпаются спящие в словах древние смыслы, придающие картине природы поэтическую образность, согласную с духом тех народных легенд, которые рассказывают крестьянские ребятишки в таинственную ночь у костра.
   Местность, по которой блуждает Тургенев близ родового гнезда своего отца, издревле питала народную фантазию и служила источником многочисленных легенд. Земляк Тургенева, писатель-этнограф И. П. Сахаров, еще в 1831 году записал в своем дневнике: «Чаплыгинское городище находится в Чернском уезде, в имении г. Тургенева, при реке Снежедок. Ныне все это городище поросло березняком и изрыто кладокопальщиками. В деревнях есть предание, что в этом городище скрываются сокровища, а потому многие из поселян принимали на себя труд разрывать землю в городищах для открытия кладов». По народным преданиям, собранным современным ученым и краеведом В. А. Громовым, клады Чаплыгинского городища подле Бежина луга «зарыл местный разбойник Кудеяр, имевший здесь в стародавние времена свой притон».
   В лесной части Орловской губернии вплоть до начала XX века крестьяне называли много мест, где скрыты клады Кудеяра. Говорили, что «над камнями, прикрывающими эти сокровища, не только вспыхивают огоньки, но два раза в неделю, в 12 часов ночи, слышен бывает даже жалобный плач ребенка». А в селе Козьем на берегу Красивой Мечи бытовало старое предание о погибели троицкого хоровода. «Был год худой и неурожайный, были знамения на войну и мор, носились по селам худые толки о большой беде, о великом горе. Народ жил кручиною всю весну: никто не смел песни спеть, никто не думал о хороводах. Наступил Троицын день. Молодежь не стерпела и вышла в поле разыграть хоровод. Долго старики уговаривали молодых забыть про веселье. Молодые поставили на своем… Вдруг налетела грозная туча, ударил гром — и весь хоровод обратился в камни. С тех пор, говорят старики, каждый год на этот день воют камни и вещают всем беду неминучую».
   Народными легендами навеяно «странное чувство», испытанное охотником в глухой лощине, на дне которой «торчало стоймя несколько больших белых камней, — казалось, они сползлись туда для тайного совещания». Душевный мир охотника захвачен поэзией сказаний и поверий, излучаемых во мраке ночи древней дедовской землей. Есть в жутковатой тургеневской ночи далекие отголоски славянских представлений о божестве мрака. «С закатом дневного светила на западе, — писал А. Н. Афанасьев, — как бы приостанавливается вечная деятельность природы, молчаливая ночь охватывает мир, облекая его в свои темные покровы». И у славян «сложилось убежденье, что мрак и холод, враждебные божествам света и тепла, творятся другою могучею силою — нечистою, злою и разрушительною».
   Еще не прозвучали рассказы Кости о заблудившемся в лесу Гавриле, Ильюши о лешем, который долго водил по лесу заплутавшего мужика, а потерявшийся охотник уже кружит и кружит по незнакомым местам, пока вдруг не оказывается «над страшной бездной». Всё, что совершается с ним, напоминает читателю обычные проделки лешего, который нарочно путает, или, по народному выражению, обходит странствующих по лесу, с умыслом переставляет дорожные приметы и, наконец, заводит человека в гиблое место — в овраг или в болото, а то и на край обрыва.
   Возбуждая суеверные чувства сначала в душе охотника, а потом в сознании крестьянских ребят, тургеневская ночь дает лишь намеки на возможность реалистического объяснения её загадок и тайн. Она всесильна и всевластна, окончательное слово разгадки она бережет от человека в темной своей глубине. Звучит жутковатый рассказ о псаре Ермиле, о том, как встревожилась его лошадь, почуя злую нечистую силу. И вдруг «обе собаки разом поднялись, с судорожным лаем ринулись прочь от огня и исчезли во мраке… Послышалась беспокойная беготня встревоженного табуна». Чего испугался табун? Что почуяли в ночном мраке собаки? Природа своей таинственной жизнью продолжает фантастические рассказы ребят.
   — Что там? Что там такое? — спросили мальчики.
   — Ничего, — отвечал Павел, махнув рукой на лошадь, — так, что-то собаки зачуяли. Я думал, волк, — прибавил он равнодушным голосом, проворно дыша всей грудью».
   Ответ как будто бы есть, но ответ неуверенный, предположительный. Да и внешним спокойствием Павел не в силах сдержать неутоленную тревогу и дрожь.
   Ночная природа не дает пытливой мысли человека полного удовлетворения, поддерживает ощущение неразрешенности загадок земного бытия. Поэтому все реалистические мотивировки имеют оттенок предположительности. Мир, надвигающийся со всех сторон на слабый огонек костра, не теряет своей поэтической таинственности, глубины, неисчерпаемости: «Гляньте-ка, гляньте-ка, ребятки, — раздался вдруг детский голос Вани, — гляньте на божьи звездочки, — что пчелки роятся!» Он выставил своё свежее личико из-под рогожи, оперся на кулачок и медленно поднял кверху свои большие тихие глаза. Глаза всех мальчиков поднялись к небу и не скоро опустились».
   Тургеневская ночь не только жутка и таинственна, она еще и царственно прекрасна своим «темным и чистым небом», которое «торжественно и необъятно высоко» стоит над людьми, «томительными запахами», звучными всплесками больших рыб в реке. Она духовно раскрепощает человека, очищает его душу от мелких повседневных забот, тревожит его воображение бесконечными загадками мироздания. «Я поглядел кругом: торжественно и царственно стояла ночь… Бесчисленные золотые звезды, казалось, тихо текли все, наперерыв мерцая, по направлению Млечного Пути, и, право, глядя на них, вы как будто смутно чувствовали сами стремительный, безостановочный бег земли».
   Совершающейся во мраке ночной своей жизнью природа наталкивает ребятишек у костра на красивые, фантастические сюжеты легенд, диктует их смену, предлагает детям одну загадку за другой и сама же нередко подсказывает возможность их разрешения. Рассказ о русалке, например, предваряется шуршанием камышей и загадочными всплесками на реке, а также полетом падающей звезды — души человеческой по крестьянским поверьям. Образ мифической русалки удивительно чист и как бы соткан из самых разных природных стихий. Она светленькая и беленькая, как облачко, серебряная, как свет месяца или блеск рыбки в воде. И «голосок у ней такой тоненький и жалобный», как голос того загадочного зверка, который «слабо и жалобно пискнул среди камней». Фантазия ребят не бесплотна, не удалена от земли, в ней присутствует стихийный и здоровый материализм, столь свойственный народному миросозерцанию: домовой у них кашляет от сырости в старой рольне, тоненький голосок русалки сравнивается с писком жабы, а волосы её с густой зеленью конопли. На смех и плач поэтичной крестьянской русалки незамедлительно откликается в рассказе ночная природа: «Все смолкли. Вдруг, где-то в отдалении, раздался протяжный, звенящий, почти стенящий звук (отзвук плача русалки и неизбывной грусти Гаврилы. — Ю. Л. ) Казалось, кто-то долго, долго прокричал под самым небосклоном, кто-то другой как будто отозвался ему в лесу тонким, острым хохотом, и слабый, шипящий свист промчался по реке».
   И уже не русалка плачет, а мать утонувшего Васи, крестьянка Феклиста — «плачет, плачет, горько богу жалится». И не русалка смеется, а обманутая полюбовником, сошедшая с ума Акулина — «она ничего не понимает, что бы ей ни говорили, только изредка судорожно хохочет». Мифические существа «Бежина луга» не обособлены от мира несчастий и бед реальной крепостной России, точно так же, как не обособлены они и от того возвышенного и поэтического, чем не менее щедро наполнена крестьянская жизнь. Болезненный крик ночной птицы напоминает о стонах утопленного в омуте Акима-лесника: так душа его «жалобится», а может быть, это просто «лягушки махонькие» жалобно кричат. Белый голубь, внезапно налетевший на трепетный свет костра, — то ли праведная душа, улетающая на небо, то ли птица, случайно отбившаяся от дома. И даже Тришка, лукавый человек, сродни знакомому всем в околотке бочару Вавиле.
   Объясняя таинственные явления природы, сознание крестьянских ребят питается живыми впечатлениями окружающего мира. Самые фантастические существа тысячами нитей связаны с поэзией жизни земной: их драмы — своеобразное продолжение людских драм, их красота — отражение земной красоты. Да и сюжет «Бежина луга» движется от легендарного и фантастического к земному и реалистическому.
   Это движение совершается не только внутри каждой из рассказанных ребятишками историй, но и в последовательной связи их между собою: от мифических существ, русалок, домовых, оборотней в начале рассказа воображение ребят обращается к судьбам человеческим, к несчастной Акулине, к Акиму-леснику, к утонувшему мальчику Васе и матери его Феклисте, к Ивашке Федосееву и бабке Ульяне и, наконец, к легендам о Тришке-избавителе и обетованной земле, — о теплых странах, где зимы не бывает, где живет человек в довольстве и справедливости.
   Тургенев писал и печатал «Бежин луг», когда цензура бдительнее, чем когда-либо, следила за литературой. В тексте первой публикации рассказа во втором номере «Современника» за 1851 год цензура исключила весь рассказ Кости о Тришке-антихристе, заменив последующие упоминания о нем словом «леший».
   Много лет спустя, после реформы 1861 года, земляк Тургенева, писатель-демократ П. И. Якушкин опубликовал в путевых письмах легенды орловских крестьян о Тришке-сибиряке, с юношеских лет знакомые Тургеневу. Варвара Петровна еще в 1839 году сообщала сыну в Берлин: «Тришка у нас проявился вроде Пугачева, — то есть он в Смоленске, а мы трусим в Болхове». Спустя некоторое время она же писала: «Тришку поймали, и слухов о нем больше нет».
   Главной заслугой Тришки, по крестьянским легендам, было заступничество за бедных крестьян, причем бескровное: Тришка ни одной христианской души не загубил, добивался своего удалыми шутками. Узнал как-то Тришка-сибиряк, что в Смоленской губернии живет барин, который всех мужиков «в разор разорил». Посылает барину письмо: «Ты, барин, может, и имеешь душу, да анафемскую, а я, Тришка, пришел к тебе повернуть твою душу на путь — на истину. Ты своих мужиков в разор разорил, а я думаю теперь, как тех мужиков поправить. Думал я думал и вот что выдумал: ты виноват, ты и в ответе будь. Ты обижал мужиков, ты их и вознагради; а потому прошу тебя честью: выдай мужикам на каждый двор по пятидесяти рублёв, честию тебя прошу, не введи ты меня, барин, во грех — рассчитайся по божий».
   В конце XVIII — начале XIX века Орловский край действительно славился на всю Россию многочисленными шайками разбойников: «Орел да Кромы — старинные воры, Ливны — всем ворам дивны, Елец — всем ворам отец, да и Карачев на поддачу!» На усиление крепостнического произвола русский мужик плодородного подстепья отвечал неповиновением властям, бегством от крепостной неволи. Бежин луг неспроста «славился в наших околотках»: он служил приютом для беглецов, спасавшихся в глухих местах от помещичьего произвола.
   В первом отдельном издании «Записок охотника» 1852 года Тургенев восстановил изъятый цензурой текст о Тришке. И хотя в авторской интерпретации социальный пафос легенды оставался приглушенным, современники чувствовали его. Рецензент демократического «Журнала для детей» в 1856 году писал: «Да тут светится и серьезная мысль: люди наделали зла, осквернили свет злобой, ложью и неправдой, так их и придет казнить Тришка; а все остальные создания божий — невинны, им и бояться нечего». Судя по рассказам Павлуши, Тришку со страхом ждут именно виновники народных бед: барин, староста со старостихой и Дорофеич, богатый мужик-мироед, по всей вероятности.
   Мирный сон крестьянских детей под звездами овеян в финале рассказа и другой доброй легендой о далекой земле, где зимы не бывает. Она хранит детские сердца от разрушительных воздействий нужды и забот, которыми полна повседневная жизнь крестьянина:
   «— Что это? — спросил вдруг Костя, приподняв голову.
   Павел прислушался.
   — Это кулички летят, посвистывают.
   — Куда ж они летят?
   — А туда, где, говорят, зимы не бывает.
   — А разве есть такая земля?
   — Есть.
   — Далеко?
   — Далеко, далеко, за теплыми морями.
   Костя вздохнул и закрыл глаза».
   Поэзия народных легенд и верований, широко разлившаяся в «Бежином луге» среди таинственных звуков и шорохов летней ночи, постепенно обретает социально активный характер и готовит появление в книге Касьяна, героя с подвижническим отношением к истине, странника и правдоискателя. Поэтому рассказ «Касьян с Красивой Мечи» Тургенев помещает вслед за «Бежиным лугом». В устах Касьяна получает окончательное оформление легенда о далеких землях, мечта народа о братстве и социальной гармонии: «А то за Курском пойдут степи <…> И идут они, люди сказывают, до самых теплых морей, где живет птица Гамаюн сладкогласная, и с дерев лист ни зимой не сыплется, ни осенью, и яблоки растут золотые на серебряных ветках, и живет всяк человек в довольстве и справедливости».
   Так вслед за кратковременными страхами летняя ночь приносит охотнику и крестьянским ребятишкам проблески надежд, а затем мирный сон и успокоение. Всесильная и всевластная по отношению к человеку, ночь сама по себе лишь миг в живом дыхании космических сил природы, восстанавливающих в мире свет и гармонию. «Свежая струя пробежала по моему лицу. Я открыл глаза: утро зачиналось <…> Не успел я отойти двух верст, как уже полились кругом меня <…> сперва алые, потом красные, золотые потоки молодого, горячего света <…> Все зашевелилось, проснулось, запело, зашумело, заговорило. Всюду лучистыми алмазами зарделись крупные капли росы; мне навстречу, чистые и ясные, словно тоже обмытые утренней прохладой, принеслись звуки колокола, и вдруг мимо меня, погоняемый знакомыми мальчиками, промчался отдохнувший табун».
   Восходом могучего светила и открывается и закрывается «Бежин луг» — один из лучших рассказов о русской природе и детях ее. В «Записках охотника» Тургенев создавал единый образ живой поэтической России, увенчивала который жизнеутверждающая солнечная природа. В крестьянских детях, живущих в союзе с нею, он прозревал «зародыш будущих великих дел, великого народного развития».
   От рассказа к рассказу в книге Тургенева растет и крепнет русское единство. Групповые образы в ней динамичны. В переходах от одного героя к другому — от Калиныча к Касьяну, от Касьяна к Якову — те или иные качества группового портрета не просто повторяются: происходит духовное обогащение, лучшее цементируется и крепнет, слабое отсеивается и отпадает.
   С широкой, общенациональной точки зрения смотрит Тургенев на крепостное иго, мучительное для мужика, но опасное и для барина. Презрение к оголтелым крепостникам не снимает у него сочувствия к тем дворянам, которые сами оказываются жертвами крепостничества. Образ России живой в «Записках охотника» в социальном отношении не однороден. В книге есть целая группа дворян, наделенных национально-русскими чертами характера. Таковы, например, мелкопоместные дворяне типа Петра Петровича Каратаева или однодворцы, среди которых выделяется Овсяников. Живые силы нации Тургенев находит и в кругу образованного дворянства. Василий Васильевич, которого охотник называет Гамлетом Щигровского уезда, мучительно переживает свою беспочвенность, свой отрыв от России, от народа. Он с горечью говорит о том, как полученное им философское образование превращает его в умную ненужность. Живые силы нации Тургенев находит и в дворянской и в крестьянской среде. Он убежден, что с общенациональным врагом, каким является в его книге крепостничество, должна бороться вся Россия, не только крестьянская, но и дворянская.
   В «Записках охотника» Тургенев впервые ощутил Россию как единство, как живое художественное целое. По отношению к этому универсальному образному миру с его внутренней гармонией будет оцениваться жизнеспособность лучших героев в романах Тургенева, да и в творчестве других русских писателей. В ряду тургеневских преемников упоминают в этом случае Николая и Глеба Успенских, Левитова, Решетникова, Слепцова, Эр-теля, Засодимского. Далее традицию ведут к Чехову, Короленко и от них к Горькому с его циклом «По Руси». Но значение «Записок охотника» этим не ограничивается. Книга Тургенева открывает 60-е годы в истории русской литературы, предвосхищает их. Прямые дороги от «Записок охотника» идут не только к романам Тургенева, но и к эпосу «Войны и мира» Толстого.

Годы скитаний

   «У нас — русских — две родины: наша Русь и Европа, — утверждал Достоевский. — Многое, очень многое из того, что мы взяли из Европы и пересадили к себе, мы не скопировали только, как рабы у господ, <…> а привили к нашему организму, в нашу плоть и кровь; иное же пережили и даже выстрадали самостоятельно, точь-в-точь как те, там — на Западе, для которых всё это было своё родное. <…> Я утверждаю и повторяю, что всякий европейский поэт, мыслитель, филантроп, кроме земли своей, из всего мира, наиболее и наироднее бывает понят и принят всегда в России <…> Это русское отношение к всемирной литературе есть явление, почти не повторявшееся в других народах в такой степени, во всю всемирную историю, и если это свойство есть действительно наша национальная русская особенность — то какой обидчивый патриотизм, какой шовинизм был бы вправе сказать что-либо против этого явления и не захотеть, напротив, заметить в нем прежде всего самого широко обещающего и самого пророческого факта в гаданиях о нашем будущем».
   И, пожалуй, никто из русских писателей XIX века с такой последовательностью не выразил эту коренную особенность русской души и русской судьбы, как Иван Сергеевич Тургенев.
   В январе 1847 года он вновь очутился в Берлине, где на сцене Королевской оперы пела Полина Виардо. Ревниво всматривался Тургенев в облик города, где прошли лучшие годы его студенческой юности. Наружность Берлина мало изменилась с сорокового года, но произошли большие внутренние перемены. О них Тургенев писал в редакцию «Современника»: «Начнем, например, с университета. Помните ли восторженные описания лекций Вердера, ночной серенады под окнами, его речей, студенческих слез и криков?.. Все эти невинные проделки давным-давно позабыты. Участие, некогда возбуждаемое в юных и старых сердцах чисто спекулятивной философией, исчезло совершенно — по крайней мере в юных сердцах. В сороковом году с волнением ожидали Шеллинга, <…> воодушевлялись при одном имени Вердера, воспламенялись от Беттины». А теперь Шеллинг умолк, Беттина перестала красить свои волосы… И только Вердер («с одним собою знакомый»!) «с прежним жаром комментировал логику Гегеля, не упуская случая приводить стихи из 2-й части „Фауста“; но увы! — перед тремя слушателями… Отшумели и сошли со сцены левогегельянцы, с которыми был дружен Мишель Бакунин. Говорили, что Бруно Бауэр живет в Берлине, но никто его не видит и не слышит. На концерте Тургенев встретил „прилизанного и печально смиренного“… Макса Штирнера. Того самого недавнего бунтаря, отрицавшего все — и государство, и право, и семью — и провозглашавшего эгоизм альфой и омегой современности. Как много, торжественно и громко говорил о нем Бакунин в последнюю встречу 1842 года! Пять-шесть лет всего прошло, а как изменилась духовная жизнь Германии, России, да и всей Европы! Река времени ускоряла свое течение, и Тургенев вновь и вновь переживал ощущение непрочности и хрупкости жизненных явлений, вчера рожденных, а сегодня обреченных на смерть. Он всматривался в себя, мысленно восстанавливал духовный путь, пройденный им за последние годы. И недавнее прошлое казалось далеким, какой-то роковой чертой отрезанным от настоящего, и сам себе казался он убеленным сединами стариком: сколько отшумело и умерло в нём навсегда за последнее десятилетие.
   Но вместе с тем жизнь шла вперед, и то новое, молодое, что шло на смену старому, обнадеживало и вселяло уверенность. Забыли Шеллинга, Гегеля, Бауэра… И понятно, почему их забыли: Фейербах не забыт, напротив! И хорошо, что кончилась «теоретическая, философская, фантастическая эпоха германской жизни». Грустно оттого, что ты сам был её частицей; погребают эпоху — и… одновременно частицу тебя самого.
   Берлинский театр живо напомнил Тургеневу время студенческих увлечений: особенный восторг тогда вызывал Зейдельман, отличившийся в роли Мефистофеля. Какие ухватки, свидетельствующие о дьявольском происхождении своего героя, он выдумывал! Ходил неровно, большими шагами, как будто копытцам его неловко было в узких башмаках. Беспрестанно выправлялся: казалось, что испанская куртка помяла ему крылья. А с какой духовной силой господствовал он над Фаустом! Но и Берлинский театр был другой, перестроенный после пожара 1843 года. Над сценой находились портреты четырех главных немецких композиторов: Бетховена, Моцарта, Вебера и Глюка… Тургенев с грустью думал, что первые два жили и умерли в бедности, а Вебер и Глюк нашли приют в чужой земле… В чужой… Вот и он, Тургенев, бежал из родного гнезда, покинул милый его сердцу орловский край. Вставали в памяти поля и перелески далекой родины. Орел, Курск, Жиздра так и ходили около… Но открывался занавес — и снова слушал он волшебный голос Виардо…
   Когда весной 1848 года он жил в Париже, из Петербурга до берегов Сены донеслась весть, в которую невозможно, трудно было поверить: 26 мая скончался Виссарион Григорьевич Белинский. В душе образовалась пустота, которую могли заполнить лишь воспоминания. Но и они не смягчали боль утраты, а обжигали запоздалым чувством вины, обиды на себя.
   Тургенев вспомнил, что Белинский ещё перед отъездом за границу написал ему письмо: «Ах, если бы и с Вами свидеться! Где Вы будете в это время? Не в Берлине ли, которого мне не миновать по пути… Или не в Дрездене ли, откуда Вам ничего не будет стоить приехать повидаться со мною? Да одного этого достаточно для выздоровления, кроме приятной поездки, отдыха, целебного воздуха, прекрасной природы и минеральных вод».
   Белинский собирался за границу впервые и на эту поездку возлагал последние надежды поправить совсем расстроенное здоровье. Он был беспомощным на чужбине без знания иностранного языка, и Тургенев с радостью согласился быть его «нянькой» и «опекуном».
   Но что-то не заладилось с первой минуты. Письмо запоздало, и Тургенев не знал о точном дне прибытия друга. Пока Белинский нашел его квартиру, он пережил немало хлопот и «комических несчастий». Комических для других, но не для него, впервые оказавшегося в совершенно чужом иноязычном городе.
   Зачем он повез Белинского в Дрезден? Ведь он же знал, что его друг не жалует Виардо и увлечение ею считает то ли блажью, то ли умопомрачением. Зачем он потащил полуживого Белинского в оперу, где вместе с восторженной немецкой публикой кричал: «Браво! Браво! Вернитесь к нам скорей!» — а его друг сидел сгорбленный и погруженный в какие-то свои, нерадостные думы.
   Тургенев постоянно ловил себя на мысли, что он вел себя как юноша, как эгоист. Конечно, у него была надежда: вдруг Белинский оценит и поймет его любовь; ему нужно было сочувствие человека, которому он верил больше, чем себе. И втайне он досадовал, сердился, а временами спорил с Белинским по поводу оценок некоторых людей и упрекал его в идеализме, в неумении разбираться в людях.
   В Зальцбрунне им тоже не везло. Стояла ужасная, редчайшая для этих мест погода: день и ночь шли нескончаемые дожди, а в комнатах висела промозглая сырость, и было холодно, как осенью. Белинский находился в тяжелом состоянии духа: он пережил жестокое разочарование в Гоголе. С какой страстностью, до полного нервного истощения, переживал Белинский факт публикации «Выбранных мест из переписки с друзьями» Гоголя и писал знаменитое, обращенное к автору «Мертвых душ» письмо: «Да, я любил Вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своей страною, может любить её надежду, честь, славу, одного из великих вождей её на пути сознания, развития, прогресса. <…> Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможности, строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть <…> И в это-то время великий писатель, который своими дивно-художественными, глубоко-истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на себя самое как будто в зеркале, — является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, ругая их неумытыми рылами!.. <…>
   Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что Вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь Вы стоите над бездною…»
   Укрывшись пледом, сидя в кресле, Белинский поеживался и нервно вздрагивал, слушая только что написанный Тургеневым рассказ «Бурмистр». Когда кончилось чтение, он встал, с благодарностью взглянул на Тургенева и с чувством досады и презрения сказал: «Что за мерзавец с тонкими вкусами!» Он понимал, что в характере культурного крепостника остро схвачено Тургеневым социальное явление, далеко выходящее за провинциальные пределы. «Пеночкины» потенциально присутствовали даже в самых культурных и образованных людях России.