Но Тургеневу не могла не броситься в глаза некоторая односторонность духовного мира обитательниц Премухина, живущих отголосками былых увлечений его доброго друга; по контрасту с Берлином чувствовался чуть уловимый налет провинциальности в суждениях милых, очаровательных бакунинских сестер. Он читал им Пушкина, Лермонтова, Кольцова и… свои собственные стихи.
   Последнее-то как раз и покорило Татьяну Александровну: она поняла, что Тургенев «рожден поэтом», а поэт, в согласии с её романтическими представлениями, был избранником Бога, органом «мировой души». Воображение её мгновенно вспыхнуло и разыгралось, и уже на третий день пребывания в Премухине, когда Тургенев остался с Татьяной наедине, она с экзальтацией произнесла: «Вы святой, вы чудный, вы избранный Богом. На челе у вас я вижу отпечаток его величия, его славы, и вы будете, как он, велики, могущественны, свободны, блаженны, как он».
   Форма выражения чувства в устах провинциальной барышни слегка покоробила Тургенева, но слова её были так искренни, а темно-голубые глаза так нежны и лучисты… Играть роль божественного избранника он уже не собирался; легко освоившись в приятном, милом обществе, он шутил, дурачился и даже рискнул однажды изобразить сестрицам свой коронный номер, знаменитую «молнию». К тому же у Тургенева, как часто случалось с ним и в Берлине, в ответ на интеллектуальные излишества и умственное перенапряжение, возникало желание говорить глупости, умышленно снижая взвинченный философский разговор.
   Татьяне Александровне все это не нравилось: уж слишком не вязались тургеневские чудачества с определившимся в её умненькой головке представлением о героическом облике поэта. «Вы — как ребенок, в котором скрыто много зародышей и прекрасного и худого, но ни то, ни другое не развилось еще, — говорила она Тургеневу, — а потому можно только надеяться или бояться. Но я не хочу бояться за вас, я хочу только верить».
   Отношения между молодыми людьми приняли довольно своеобразный характер: Татьяна Александровна видела в избраннике младшего брата, нуждающегося в помощи и очищении от всего того, что ей казалось мелочным, наносным. В любви своей к Тургеневу она усматривала божественное откровение. А поскольку она считала, что «луч божества» коснулся её души в большей степени, чем души избранника, она видела своё назначение в том, чтобы направить робкие шаги поэта по пути прямому и героическому, не дать погрязнуть его личности в мелочах, в суетности обыденного существования. «О, Тургенев! Неужели вы будете таким, как и все! Неужели и вы будете счастливы обыкновенным, безмятежным счастьем всех людей!»
   Перед отъездом Тургенева из Премухина Татьяна Александровна призналась ему в любви и, вероятно, получила ответный отклик. В письме с подзаголовком «тотчас после вашего отъезда» экзальтированная девушка просила своего любимого принять тот крест, который она надела на себя со своей умершей сестры Любаши, и заявляла, что первой её любовью был Христос, последней же — Иван Сергеевич. Но сквозь мистический туман — и это чувствовал Тургенев — пробивалась нежная и поэтическая страсть любящей девушки:
   «Вчера вечером мне было глубоко, бесконечно грустно, я много играла и много и долго думала. Молча стояли мы на крыльце с Александрии. Вечер был так дивно хорош. После грозы звезды тихо загорались на небе, и мне казалось, они смотрят мне прямо в душу и хотят, чтобы я надеялась, и я как будто прощалась с землею и с жизнью. И сколь мне было её жаль… Мне грустно было оторваться от вас. Ведь жизнь не повторяется, и смерть отнимает не на один миг, но навсегда. И вдруг я почувствовала, будто оковы спадают с меня. Робость моя исчезла. Я стала свободна, смелость и простота делают свободу нашу, и я почувствовала и смелость и простоту в душе моей, Тургенев! и с вами у меня не было бы робости. Теперь я с вами свободна вполне. Придите же, брат мой, друг мой, примите опять свободное, смелое признание любви моей. Только теперь люблю я вас полной любовью, потому что не знаю ни страха, ни колебания, ни унижения в ней, потому что свободно и гордо отдаюсь ей. Дайте руку, верьте мне. Моя свобода пускай сделает и вас свободным».
   Премухинский роман длился около полутора лет. Решающую роль в нем играла Татьяна Александровна. В заботе о развитии таланта своего избранника она советовала ему покинуть Россию: «Здесь нет жизни, здесь мертво всё. Здесь страшное рабство, вы сами это говорили прежде. И надо много, много силы, чтобы в самом рабстве сохранить свою самобытность, свою свободу, и в этом темном загрязнившемся мире создать себе новый, светлый, чистый, воздвигнуть храм, достойный присутствия Вога живого».
   Наконец эти отношения стали тяготить его. Не имея силы поступить смело и решительно — и разом обрубить затянувшиеся объяснения, Тургенев, по врожденной и благоприобретенной слабости характера, поддерживал игру, только усиливая и взвинчивая любовную лихорадку со стороны Татьяны Александровны.
   «Знаете, Тургенев, иногда всё внутри меня бунтует против вас. И я готова разорвать эту связь, которая бы должна унижать меня в моих собственных глазах. Я готова ненавидеть вас за ту власть, которой я как будто невольно покорилась. Но один глубокий внутренний взгляд на вас смиряет меня. Я не могу не верить в вас».
   Щепетильная деликатность Тургенева, желание не причинять сердечной боли влюбленной девушке заставляли его, при всей уклончивости и увиливаниях, оставлять в ее сердце какую-то надежду, и при внутреннем раздражении делать вид если не влюбленного, то готового полюбить человека. А в ответ он получал всё новые и новые письма, восторженный пафос которых нарастали углублялся:
   «О, вы были мне больше, чем брат, больше, чем друг. Вы были Христом моим, и я до земли склонялась перед вами. Я вам молюсь. Вас благословляю, вас благодарю за все. В вас я узнала всё величие Бога, всю беспредельную любовь Его».
   Это было уже слишком… Тургенев понял, что надо кончать, и написал Т. А. Бакуниной следующее письмо:
   «Мне невозможно оставить Москву, Татьяна Александровна, не сказавши Вам задушевного слова. <…> Я бы хотел влить в Вас и надежду и силу и радость… Послушайте — клянусь Вам Богом: я говорю истину — я говорю, что думаю, что знаю: я никогда ни одной женщины не любил более Вас — хотя не люблю и Вас полной и прочной любовью».
   Нелегко перенесла этот удар Татьяна Александровна. В ответном письме она трезво оценила слабые стороны характера своего избранника: «Удивительно, как некоторые люди могут себе воображать всё что им угодно, как самое святое становится для них игрою и как они не останавливаются перед тем, чтобы погубить чужую жизнь. Почему они никогда не могут быть правдивы, серьезны, просты с самими собою — и с другими — неужели у них совершенно нет понятия ни об истине, ни о любви, — я говорю о любви в общем смысле; мне кажется, кто носит её в сердце, кто проникнут её духом — тот всегда прост, велик и добросовестен относительно себя, как и относительно других; он не может легкомысленно играть, как дитя, с самым святым — с жизнью другого человека…»
   Не случайно за Тургеневым в первой половине 40-х годов установилась репутация разочарованного скептика и даже легкомысленного человека. В своих светских увлечениях он напоминал Евгения Онегина: ходил в щегольском синем фраке с золотыми пуговицами, изображающими львиные головы, в светлых клетчатых панта-лоиах, белом жилете и цветном галстуке. В его манерах замечалась вялая небрежность и усталость. А. И. Герцен после первой встречи с Тургеневым в Москве в 1844 году посчитал его «Хлестаковым, образованным и умным, внешней натурой». Однако В. А. Панаев отзывался иначе: «Многие старались ломать из себя Онегиных, но они являлись по преимуществу карикатурными, чего никак нельзя было приписать Тургеневу. В нем было столько общего по всем условиям с Онегиным, что его можно было признать за родного брата пушкинского героя».
   Благоприобретенный скептицизм Тургенева осложнялся в те годы глубоким кризисом романтического мироощущения. После премухинского романа Тургенев уже не мог относиться к любви так, как, например, Н. П. Огарев в письмах к своей возлюбленной: «Я чувствую, некий Бог живет и говорит во мне; пойдем куда нас зовет Его голос. Если я имею довольно души, чтобы любить тебя, наверное, я буду иметь довольно силы, чтобы идти по следам Иисуса — к освобождению человечества… Наша любовь, Мария, заключает в себе зерно освобождения человечества. Будь горда ею. Наша любовь, Мария, будет пересказываться из рода в род. Все последующие поколения сохранят нашу память как святыню. Я предрекаю тебе это, Мария, ибо я — пророк, ибо я чувствую, что Бог, живущий во мне, нашептывает мне мою участь и радуется моей любви».
   В разгоряченных душах молодых философов-романтиков наступало отрезвление. В. Г. Белинский дал следующую характеристику сестрам Бакуниным на примере Александры: «Это девушка, глубокая по натуре, святое, чистое, полное грации созданье — но её натура искажена до последней возможности, без всякой надежды на исправление <…> Она давно отвыкла от жизни сердцем, и сердце у нее — покорный слуга воображения. Воображение живет в голове, следовательно, голова у нее повелевает сердцем <…> Потому у ней нет истинных чувств и истинных потребностей; ей нужен не мужчина, а идеал мужчины, и она может глубоко полюбить мужчину, которого никогда не видала, которого знает по слухам, и несмотря на то, в ее фантастическом чувстве будет столько сердечной мистики, столько лиризма, что перед ним преклонит колена всякий, у кого только есть человеческая душа. Она никогда не увидит и не оценит в мужчине человека — глубокое гуманистическое начало, доступность всему высокому и прекрасному, здоровая натура, благородный характер — обо всем этом ей не снилось и во сне: ей нужно блеску, ей нужен герой, хоть Дон Кихот, только герой, — и идеал её героя — брат её Михаил Александрович. Может быть, я жестоко выражаюсь, но это так».
   Трагедия сестер Бакуниных заключалась еще и в том, что их брат и кумир к 1842 году в письмах в Премухино стал беспощадно разрушать символы былой веры. 9 октября 1842 года он спрашивал сестер: «Вы верно точно так же, как и я, чувствуете в себе непреодолимую потребность вырваться из этого мира призраков, бессильных чувств и безжизненных мыслей, в котором мы во время оно более или менее жили, для вас верно так же необходимо, как и мне, называть вещи их именами и жить только теми чувствами и мыслями, которые имеют силу непосредственного, живого осуществления. Только действительность может удовлетворить нас, и это потому, что только действительность есть сила энергическая, то есть истинная истина. Всё же остальное есть вздор, призрак и, если Варинька позволит употребить это выражение, постный идеализм».
   Мишель безжалостно ниспровергает теперь в душах сестер тот храм, который он с таким рвением выстраивал в конце 30-х годов: «Стыдно утешать себя ложью. Достоинство человека неразрывно связано с действительностью его жизни; идеализм только потому свят и истинен, что он есть идеализм живого, реального мира, а всякий идеалист, будь он хоть семи пядей во лбу, если он — только идеалист, если он не бросается страстно и смело в роскошные и сначала чуждые для него волны действительной жизни, если он не осуществил внутреннего мира своего в живой любви и в живом деле, если он не преклонил своей теоретической гордости, своего мудреного идеального мира перед евангельскою простотой действительности, — такой идеалист, Варинька, несмотря на то, что у него скрываются в душе
 
И всяки высокие мысли,
И разны глубокие чувства
 
   ни копейки не стоит!»
   Опыт «премухинского романа» многое дал Тургеневу — прозаику и поэту. Отношениями с Татьяной Бакуниной навеяны стихи «Нева», «К***», «Заметила литы, о друг мой молчаливый», «Осень», «Долгие тучи плывут», «Осенний вечер», «Дай мне руку — и пойдем мыв поле». Отголоски этого романа чувствуются в повести в стихах «Андрей», в письме Дуняши к герою. Что же касается прозы, то в ней Тургенев отнесся критически к обоим участникам драмы. В «Андрее Колосове» явно автобиографичен образ рассказчика, разыгравшего «плохую, крикливую и растянутую комедию» из желания щегольнуть великодушием, самолюбиво поиграть преданным сердцем: «О господа! человек, который расстается с женщиною, некогда любимой, в тот горький и великий миг, когда он невольно сознает, что его сердце не всё, не вполне проникнуто ею, этот человек, поверьте мне, лучше и глубже понимает святость любви, чем те малодушные люди, которые от скуки, от слабости продолжают играть на полупорванных струнах своих вялых и чувствительных сердец!» В противоположность рассказчику создается образ Андрея Колосова, который, увидев ложность своих чувств, решительным и быстрым разрывом исправляет положение. Прототип Андрея — Н. В. Станкевич: передается история его любви к Любаше Бакуниной.
   Некоторыми чертами Татьяны Александровны Тургенев наделил впоследствии старую деву, философку в рассказе «Татьяна Борисовна и её племянник», вошедшем в «Записки охотника». Эта дева довела своими разговорами до умопомрачения простоватую патриархальную помещицу, пытаясь воспитать её «богатую природу», а лотом влюбилась в проезжего студента и вступила с ним в деятельную переписку, благословляя, как водится, на святую и прекрасную жизнь. При этом приносила себя в жертву, требовала одного имени сестры, вдавалась в описания природы, упоминала о Гёте, Шиллере, Бет-тине и немецкой философии, — «и довела, наконец, бедного юношу до мрачного отчаяния. Но молодость взяла своё: в одно прекрасное утро проснулся он с такой остервенелой ненавистью к своей „сестре и лучшему другу“, что едва сгоряча не прибил своего камердинера и долгое время чуть не кусался при малейшем намеке на возвышенную и бескорыстную любовь».
   Роман с Татьяной Бакуниной заставил Тургенева всерьез задуматься о драматических последствиях одностороннего развития, следуя которому даже прекрасные, талантливые люди теряли ощущение реальности и погружались в мир умозрительных химер, имеющих самое отдаленное отношение к живой жизни. Эти мысли были для Тургенева не новыми. Они созревали в нем еще в Берлине на вечерах у Фроловых, в общении с Мишелем. Но теперь те смутные сомнения принимали более определенную форму, с настойчивостью возникал вопрос: что делать дальше, как жить, какую область деятельности избрать? В Берлине Тургенев твердо решил стать магистром философии Московского университета. По возвращении он подал прошение на имя ректора о допуске к сдаче магистерских экзаменов. Теперь, поселившись в новом доме на Остоженке, купленном к приезду сына из Берлина Варварой Петровной, он ждал решения, готовился к предстоящим испытаниям, посещал московские литературно-философские кружки и салоны, познакомился с братьями Михаила Бакунина Алексеем и Александром, студентами Московского университета. «Чудный, живой, одухотворяющий человек! — писали они о Тургеневе. — Как он рассказывает! Будто сам вместе с ним всё видишь и переживаешь!»
   Встретился Тургенев и с Грановским, теперь уже преподавателем кафедры западноевропейской истории Московского университета, человеком, нашедшим свое призвание и устроившим семейную жизнь. Дом Грановского на Никитской улице явился тогда средоточием «западнического» направления в умственной жизни московского общества. Тургенева удивили перемены в. направлении мыслей Грановского и его кружка, куда входили В. П. Боткин, актер М. С. Щепкин, молодой кандидат Московского университета, будущий историк П. Н. Кудрявцев, магистр гражданского права К. Д. Кавелин. Здесь уже не велись отвлеченные философские споры о «явлении и сущности», «первооснове» или «перехватывающем духе»; речь шла об исторических судьбах России, о перспективах её роста и развития. Западники начинали жить тесным и обособленным кружком, решительно противопоставляя себя славянофилам; между формирующимися кружками шла напряженная борьба; и те и другие подходили к оценке мыслящего человека с точки зрения «наших» и «не наших». Такая поляризация общественного движения озадачивала Тургенева: слишком всё это не походило на то, что он видел в Берлине; там царило единодушие, взаимопонимание, общий интерес, там все шли к одной цели, по одному пути, вслед за светлой личностью Станкевича. Теперь члены некогда дружного кружка расходились друг с другом на разные концы баррикад.
   — Ты не можешь вообразить, — говорил Грановский Тургеневу о славянофилах, — какая у этих людей философия. Главные их положения: Запад сгнил, и от него уже не может быть ничего; русская история испорчена Петром. Мы оторваны насильственно от родного исторического основания и живем наудачу; единственная выгода нашей современной жизни состоит в возможности беспристрастно наблюдать чужую историю; это даже наше назначение в будущем; вся мудрость человеческая истощена в творениях святых отцов греческой церкви, писавших после отделения от западной. Их только нужно изучать: дополнять нечего, — всё сказано. Гегеля упрекают в неуважении к фактам. Киреевский говорит эти вещи в прозе, Хомяков в стихах. Досадно то, что они портят студентов: вокруг них собирается много хорошей молодежи и впитывают эти прекрасные идеи… Славянский патриотизм здесь ужасно господствует: я с кафедры восстаю против него, разумеется, не выходя из пределов моего предмета, за что меня упрекают в пристрастии к немцам. Дело идет не о немцах, а о Петре, которого здесь не понимают и неблагодарны к нему.
   Тургенев не очень понимал, почему славянский патриотизм вызывает у Грановского и его друзей такое негодование. Его и в гегелевской концепции исторического процесса коробило пренебрежительное отношение к славянским народам вообще и к России в частности. Но Гегель был немец, а пристало ли русскому человеку нигилистически оценивать свое историческое прошлое, да еще делать на этой основе оптимистические выводы. А западники, как казалось Тургеневу, склонялись именно к этому парадоксу. Да, говорили они, прошлое допетровской России являет собою черты деспотизма, невежества и азиатчины, от него мы действительно не унаследовали никаких исторических преданий, но и тем лучше для нас, тем успешнее мы можем перенести на русскую почву последние достижения науки и цивилизации; народ, лишенный прочной исторической памяти, не обремененный традициями, преданиями и авторитетами, гораздо легче усвоит социальные и культурные ценности, выработанные западноевропейским историческим развитием. Гуманные, демократические идеи потому трудно осуществляются в Европе, что она не в силах отрешиться от своего исторического прошлого; это прошлое тянет её назад, висит на ней мертвым грузом. Русскому же человеку оглядываться назад незачем, а потому он смело глядит вперед и заимствует всё передовое, что достигнуто современной цивилизацией.
   Такой ход мысли западников Тургенев разделял лишь в той мере, в какой русскому народу они ставили в заслугу переимчивость, отзывчивость на все новое и ценное, чем располагает Запад. Пренебрежительное отношение своих друзей к историческому прошлому России Тургенев признать не мог. Несмотря на все мерзости крепостничества, пережитые и переживаемые им под кровом родительского дома, у Тургенева было развито чувство родовой и исторической памяти. Космополитизм западнических воззрений Грановского и его друзей вызывал у него глубокие сомнения. Россия должна усваивать достижения западноевропейской цивилизации, но не бездумно, а с учетом тех позитивных ценностей, которые созданы её собственным развитием. Поэтому в кружке западников Тургенев часто высказывал мысли, расходившиеся с «символом веры» его участников. Придавая большое значение просвещению России, распространению в ней передовых идеалов гуманизма и демократии, он оставался подлинным ценителем народной культуры, чутким знатоком отечественной истории. Поворот к народной теме четко обозначился тогда и в некоторых его стихах — «Баллада», «Конец жизни», «Федя».
   Западнические пристрастия Тургенева не мешали ему внимательно прислушиваться к мнениям людей противоположной партии. Славянофилы подвергали решительной критике все общественные теории, не опирающиеся на опыт исторического прошлого. Они утверждали идею культурно-исторической самобытности России, принципиального отличия её истории от истории Западной Европы. Культура Запада, считали они, уходит своими корнями в римскую государственность и католичество, а культура России вырастает на почве органической и полнокровной греческой, эллинской традиции. Разные культурные прививки определили различие исторических путей России и Запада. Запад унаследовал начала римского рационализма, римской государственности, католической схоластики и, лишившись духовной полноты, впал в одностороннюю рассудочность, формализм и эгоизм. Россия, унаследовав живые ростки эллинской культуры, сохранила духовную цельность и гармонию как в представлении о личности, так и в общественных идеалах.
   Общественным идеалом Запада славянофилы считали «ассоциацию», а России — «соборность». «Ассоциация» представляет собою формальное объединение людей по принципу господства большинства над меньшинством. Это мертвое единство, требующее от его членов принудительного подчинения: на практике оно приводит к постоянной сословной вражде, войнам и революциям. В «соборности» общество объединяется в целое не внешними постановлениями, не юридическими законами, а добровольным, сердечным согласием между людьми. Классическим примером «соборного» общежития славянофилы считали крестьянскую общину с её жизнью «миром», с полюбовным решением на миру всех спорных вопросов. Общинное владение землей, с их точки зрения, потому и сохранилось в крестьянской России, что оно отвечало духу самобытной русской культуры, христианской религии в её восточном, православном существе.
   Отстаивая самобытную культуру России, славянофилы много сил отдавали изучению устного народного творчества, русских летописей, трудов православных отцов церкви: «Корень и основа, — говорил А. С. Хомяков, — Кремль, Киев, Саровская пустынь, народный быт с его песнями и обрядами, и по преимуществу община сельская».
   В европеизации России славянофилы видели угрозу самой сущности русского национального бытия. Поэтому они резко отрицательно относились к петровским преобразованиям и русской бюрократии, выступали активными противниками крепостного права. Они ратовали за свободу слова и за решение всех экономических и политических вопросов на Земском соборе, состоящем из представителей всех сословий русского общества. Но одновременно славянофилы решительно возражали против введения в России форм буржуазной демократии, считая необходимым сохранение самодержавия, реформированного в духе «соборных» идеалов. Самодержавие, с их точки зрения, обанкротилось и противопоставило себя народу и «земле» в целом. Этот разрыв «земли» и «власти» усугубила реформа Петра I, создавшая на Руси царство враждебной народу, паразитической бюрократии, оторвавшая культурный слой общества от народа. Самодержавие нуждается в радикальном переустройстве. Оно должно встать на путь добровольного содружества с «землею», а в своих решениях опираться на мнение народное, периодически созывая Земский собор. Государь призван выслушивать мнение всех сословий, но принимать окончательное решение единолично, в согласии с духом простоты, добра и правды, так как и большинство не всегда бывает право. Не демократия с её голосованием и победой большинства над меньшинством, а согласие, приводящее к единогласию, единодушному подчинению державной воле, которая должна быть свободной от сословной ограниченности и служить общенациональным интересам.
   В салоне Авдотьи Петровны Елагиной в конце 1841-го — начале 1842 года Тургенев встречался и беседовал с братьями Киреевскими, Алексеем Степановичем Хомяковым и Константином Сергеевичем Аксаковым. Это были люди славянофильской партии. Тургеневу импонировала их любовь к родной истории, интерес, который они проявляли к русским народным песням, былинам, балладам, преданиям. Не без увлеченности стариной и устным народным творчеством, которая царила в этом кружке, Тургенев написал стихи в подражание народным песням. Привлек Тургенева Хомяков, человек широких философских познаний, блистательный полемист и увлекательный собеседник. В отличие от многих московских мыслителей-философов он не разделял увлечения Гегелем.
   — Из разбора свойств и явлений одного разума с исключением всех других, не менее важных нравственных сил человека, никакой философии, заслуживающей этого имени, быть не может, — утверждал Хомяков.
   Его поддерживал Иван Васильевич Киреевский:
   — Мышление, отделенное от сердечного стремления, есть такое же развлечение для души, как и бессознательная веселость. Раздробив цельность духа на части и отдельному логическому мышлению предоставив высшее сознание истины, человек в глубине своего самосознания оторвался от всякой связи с действительностью и сам явился на земле существом отвлеченным как зритель в театре, равно способный всему сочувствовать, всё одинаково любить, ко всему стремиться под условием только, чтобы физическая личность его ни от чего не страдала и не беспокоилась.