Страница:
Но когда «Последнего колдуна» поставил оперный театр в Карлсруэ, где Виардо выступила в роли принца Лемо, спектакль с треском провалился и «под шиканье публики» был «отправлен в могилу». Скандальный провал стал достоянием многих газет, которые с ядовитым сожалением писали о «впавшей в детство» Виардо. Заодно высмеивались и знаменитые писатели, сочиняющие вздор, и знаменитые певицы, пишущие душераздирающую музыку.
Чтобы поддержать тщеславные чувства своей повелительницы, Тургенев пускался на маленькие хитрости: на свои деньги печатал романсы Виардо в России, оплачивая весь тираж, и умолял друзей написать несколько лестных строк о них в русских газетах. Так, он просил А. В. Топорова: «А теперь скажу Вам нечто, которое прошу Вас сохранить в глубочайшем секрете. Иогансен мне ничего не платит за романсы г-жи Виардо, а я, щадя ее самолюбие, говорю, что он мне дает 25 р. сер. за каждый. Напишите мне письмо, в котором Вы скажете, что получили от Иогансена 125 р. сер. за последние пять романсов — а я это письмо ей покажу (она читает по-русски), так как она начинает подозревать мою дружескую хитрость — и я ей эти деньги заплачу, а Вы их будто задержите в Петербурге».
В жизни Тургенева начиналась полоса второй духовной эмиграции, более страшной, чем та, которая случилась в юности. «Я очень хорошо понимаю, что мое постоянное пребывание за границей вредит моей литературной деятельности — да так вредит, что, пожалуй, и совсем ее уничтожит: но и этого изменить нельзя». В этих словах Тургенева гораздо больше правды, чем в тех, которые он же сказал Е. Е. Ламберт в самом начале своего переселения в Баден-Баден: «Нет никакой необходимости писателю непременно жить в своей родине и стараться улавливать видоизменения ее жизни — во всяком случае, нет необходимости делать это постоянно; я довольно потрудился на этом поприще — и теперь, почему Вы знаете? может, я намерен приступить к сочинению, которое не будет иметь значения специально русского — а поставит себе цель более обширную?» Чего не скажешь в пылу полемики с близким человеком, который упрекает тебя в отступничестве, в желании оберечь себя от волнений, которые в трудные минуты истории переживает Россия. В рассуждениях о всеевропейских замыслах, вне национального корня и насущных российских проблем, чувствуется уже влияние той атмосферы, какая царила в семействе Виардо. Дальше «Слишком много жен» и «Последнего колдуна» в своих всеевропейских замыслах Тургенев не пошел.
Заметно охлаждается в эти годы интерес Тургенева к родной литературе. «Что делать?» Чернышевского он все-таки прочел, но едва осилил: манера этого писателя вызвала в нем «физическое отвращение, как цицварное семя». «Если это — не говорю художество или красота — но если это ум, дело — то нашему брату остается забиться куда-нибудь под лавку». В Петербурге он избегает «общения с здешними литераторами: эти господа напоминают» ему «погремушки: маленькие, пустые внутри и шумят». Хотя он с нетерпением ждет новых вещей у Островского, тем не менее признается, что «охладел к изображению добродетельных людей в дегтярных тулупах и с суконным языком».
Если раньше Тургенева, как перелетную птицу, с наступлением весенних дней неудержимо тянуло в Россию, то теперь эти порывы в нем затухают, Кратковременные наезды в Петербург и Москву сбивчивы и торопливы. «С самого утра снежная буря бушует, плачет, стонет, воет на унылых улицах Москвы… Ну и хорошая же погодка! Ну и прелестная страна!» Он радуется своему «благополучному прибытию» в Баден-Баден, на его «родину» или, по крайней мере, в «гнездо» : «Все найдено мною в порядке: перед окнами у меня так же зелено и золотисто, как в Москве было бело и тускло».
Параллельно с этим идут «странные», почти юношеские признания в любви: «Никогда еще разлука не была так тяжела: я ночью плакал горькими слезами», «Ах, мои чувства к Вам слишком велики и могучи. Я не могу больше жить вдали от Вас, — я должен чувствовать Вашу близость, наслаждаться ею, — день, когда мне не светили Ваши глаза, — день потерянный».
Духовная бесприютность, идейная смута и душевный хаос, овладевшие Тургеневым вместе с крахом его либеральных надежд, еще плотнее прибивают его к чужой семье, которую он теперь считает своей. Детей мадам Виардо он любит больше, чем собственную дочь. Им он копит деньги на приданое, продавая поместья, продавая леса. Даже Спасское, разоренное напрочь «реформами» дядюшки, не шевелит в нем никаких покаянных чувств. Он говорит о спасских мужиках, что «свобода не сделала их богаче», и недоумевает, откуда столько берется всех этих нищих, бродяг, хромых, слепых, одноруких — этих немощных существ, взъерошенных от голода? Откуда свалился на него этот «сущий „Двор чудес“?
И в Спасском его не оставляют мысли о Виардо и ее детях. Усевшись на скамью, он вспоминает Полину Виардо, «две великолепные сосны редкой породы» напоминают ему Диди и Марианну. Даже в минуты благотворительной деятельности он не забывает о них. «Я обещал им (мужикам. — Ю. Л. ) восстановить школу, в течение некоторого времени существовавшую в Спасском <…>, и ассигновал на это 150 рублей». И похвалившись, что выдает 825 рублей в год на разные пособия, как бы спохватывается и сообщает: «Купцы из Мценска приезжали торговать у меня здешний лес; если дело устроится, это даст мне от 4000 до 4500 рублей <…> и я смогу, наконец, начать откладывать на приданое Диди». Перед Полиной Виардо он считает себя обязанным давать уже и денежные отчеты.
В России видит он брожение, не чувствует ничего твердого и определенного. «Все наши так называемые направления — словно пена на квасу: смотришь — вся поверхность покрыта — а там и ничего нет и след простыл. Я еще, пожалуй, доживу, что тот же „Современник“ будет бранить меня за мой нигилизм».
Порой случаются минуты прозрения. Чаще под влиянием талантливых литературных произведений. «А „Воевода“ Островского меня привел в умиление. Эдаким славным, вкусным, чистым русским языком никто не писал до него!.. Какая местами пахучая, как наша русская роща летом, поэзия!.. Ах, мастер, мастер этот бородач! Ему и книги в руки. Вот уж у него нет „искания мелкой букашки“… Сильно он расшевелил во мне литературную жилу».
В 1865 году Тургенев принимается за работу над новым романом «Дым», опубликованным в «Русском вестнике» в мартовской книжке 1867 года.
«Дым»
«На краюшке чужого гнезда»
Чтобы поддержать тщеславные чувства своей повелительницы, Тургенев пускался на маленькие хитрости: на свои деньги печатал романсы Виардо в России, оплачивая весь тираж, и умолял друзей написать несколько лестных строк о них в русских газетах. Так, он просил А. В. Топорова: «А теперь скажу Вам нечто, которое прошу Вас сохранить в глубочайшем секрете. Иогансен мне ничего не платит за романсы г-жи Виардо, а я, щадя ее самолюбие, говорю, что он мне дает 25 р. сер. за каждый. Напишите мне письмо, в котором Вы скажете, что получили от Иогансена 125 р. сер. за последние пять романсов — а я это письмо ей покажу (она читает по-русски), так как она начинает подозревать мою дружескую хитрость — и я ей эти деньги заплачу, а Вы их будто задержите в Петербурге».
В жизни Тургенева начиналась полоса второй духовной эмиграции, более страшной, чем та, которая случилась в юности. «Я очень хорошо понимаю, что мое постоянное пребывание за границей вредит моей литературной деятельности — да так вредит, что, пожалуй, и совсем ее уничтожит: но и этого изменить нельзя». В этих словах Тургенева гораздо больше правды, чем в тех, которые он же сказал Е. Е. Ламберт в самом начале своего переселения в Баден-Баден: «Нет никакой необходимости писателю непременно жить в своей родине и стараться улавливать видоизменения ее жизни — во всяком случае, нет необходимости делать это постоянно; я довольно потрудился на этом поприще — и теперь, почему Вы знаете? может, я намерен приступить к сочинению, которое не будет иметь значения специально русского — а поставит себе цель более обширную?» Чего не скажешь в пылу полемики с близким человеком, который упрекает тебя в отступничестве, в желании оберечь себя от волнений, которые в трудные минуты истории переживает Россия. В рассуждениях о всеевропейских замыслах, вне национального корня и насущных российских проблем, чувствуется уже влияние той атмосферы, какая царила в семействе Виардо. Дальше «Слишком много жен» и «Последнего колдуна» в своих всеевропейских замыслах Тургенев не пошел.
Заметно охлаждается в эти годы интерес Тургенева к родной литературе. «Что делать?» Чернышевского он все-таки прочел, но едва осилил: манера этого писателя вызвала в нем «физическое отвращение, как цицварное семя». «Если это — не говорю художество или красота — но если это ум, дело — то нашему брату остается забиться куда-нибудь под лавку». В Петербурге он избегает «общения с здешними литераторами: эти господа напоминают» ему «погремушки: маленькие, пустые внутри и шумят». Хотя он с нетерпением ждет новых вещей у Островского, тем не менее признается, что «охладел к изображению добродетельных людей в дегтярных тулупах и с суконным языком».
Если раньше Тургенева, как перелетную птицу, с наступлением весенних дней неудержимо тянуло в Россию, то теперь эти порывы в нем затухают, Кратковременные наезды в Петербург и Москву сбивчивы и торопливы. «С самого утра снежная буря бушует, плачет, стонет, воет на унылых улицах Москвы… Ну и хорошая же погодка! Ну и прелестная страна!» Он радуется своему «благополучному прибытию» в Баден-Баден, на его «родину» или, по крайней мере, в «гнездо» : «Все найдено мною в порядке: перед окнами у меня так же зелено и золотисто, как в Москве было бело и тускло».
Параллельно с этим идут «странные», почти юношеские признания в любви: «Никогда еще разлука не была так тяжела: я ночью плакал горькими слезами», «Ах, мои чувства к Вам слишком велики и могучи. Я не могу больше жить вдали от Вас, — я должен чувствовать Вашу близость, наслаждаться ею, — день, когда мне не светили Ваши глаза, — день потерянный».
Духовная бесприютность, идейная смута и душевный хаос, овладевшие Тургеневым вместе с крахом его либеральных надежд, еще плотнее прибивают его к чужой семье, которую он теперь считает своей. Детей мадам Виардо он любит больше, чем собственную дочь. Им он копит деньги на приданое, продавая поместья, продавая леса. Даже Спасское, разоренное напрочь «реформами» дядюшки, не шевелит в нем никаких покаянных чувств. Он говорит о спасских мужиках, что «свобода не сделала их богаче», и недоумевает, откуда столько берется всех этих нищих, бродяг, хромых, слепых, одноруких — этих немощных существ, взъерошенных от голода? Откуда свалился на него этот «сущий „Двор чудес“?
И в Спасском его не оставляют мысли о Виардо и ее детях. Усевшись на скамью, он вспоминает Полину Виардо, «две великолепные сосны редкой породы» напоминают ему Диди и Марианну. Даже в минуты благотворительной деятельности он не забывает о них. «Я обещал им (мужикам. — Ю. Л. ) восстановить школу, в течение некоторого времени существовавшую в Спасском <…>, и ассигновал на это 150 рублей». И похвалившись, что выдает 825 рублей в год на разные пособия, как бы спохватывается и сообщает: «Купцы из Мценска приезжали торговать у меня здешний лес; если дело устроится, это даст мне от 4000 до 4500 рублей <…> и я смогу, наконец, начать откладывать на приданое Диди». Перед Полиной Виардо он считает себя обязанным давать уже и денежные отчеты.
В России видит он брожение, не чувствует ничего твердого и определенного. «Все наши так называемые направления — словно пена на квасу: смотришь — вся поверхность покрыта — а там и ничего нет и след простыл. Я еще, пожалуй, доживу, что тот же „Современник“ будет бранить меня за мой нигилизм».
Порой случаются минуты прозрения. Чаще под влиянием талантливых литературных произведений. «А „Воевода“ Островского меня привел в умиление. Эдаким славным, вкусным, чистым русским языком никто не писал до него!.. Какая местами пахучая, как наша русская роща летом, поэзия!.. Ах, мастер, мастер этот бородач! Ему и книги в руки. Вот уж у него нет „искания мелкой букашки“… Сильно он расшевелил во мне литературную жилу».
В 1865 году Тургенев принимается за работу над новым романом «Дым», опубликованным в «Русском вестнике» в мартовской книжке 1867 года.
«Дым»
Роман глубоких сомнений и слабо теплящихся надежд, «Дым» резко отличается от всех предшествующих романов писателя. Прежде всего в нем отсутствует типичный герой, вокруг которого организуется сюжет. Литвинов далек от своих предшественников — Рудина, Лаврецкого, Инсарова и Базарова. Это человек не выдающийся, не претендующий на роль общественного деятеля первой величины. Он стремится к скромной и тихой хозяйственной деятельности в одном из отдаленных уголков России. Мы встречаем его за границей, где он совершенствовал свои агрономические и экономические знания, готовясь стать грамотным землевладельцем.
Рядом с Литвиновым — Потугин. Его устами как будто бы высказывает свои идеи автор. Но не случайно у героя такая неполноценная фамилия: он потерял веру и в себя и в мир вокруг. Его жизнь разбита безответной, несчастной любовью.
Наконец, в романе отсутствует и типичная тургеневская героиня, способная на глубокую и сильную любовь, склонная к самоотвержению и самопожертвованию. Ирина развращена светским обществом и глубоко несчастна: жизнь людей своего круга она презирает, но в то же время не может сама от нее освободиться.
Роман необычен и в основной своей тональности. В нем играют существенную роль не очень свойственные Тургеневу сатирические мотивы. В тонах памфлета рисуется в «Дыме» широкая картина русской революционной эмиграции. Много страниц отводит автор сатирическому изображению правящей верхушки русского общества в сцене пикника генералов в Баден-Бадене.
Непривычен и сюжет романа «Дым». Разросшиеся в нем сатирические картины на первый взгляд сбиваются на отступления, слабо связанные с сюжетной линией Литвинова. Да и потугинские эпизоды как будто бы выпадают из основного сюжетного русла романа.
После выхода «Дыма» в свет критика самых разных направлений отнеслась к нему холодно: ее не удовлетворила ни идеологическая, ни художественная сторона романа. Говорили о нечеткости авторской позиции, называли «Дым» романом антипатий, в котором Тургенев выступил в роли пассивного, ко всему равнодушного человека.
Революционно-демократическая критика обращала внимание на сатирический памфлет по адресу революционной эмиграции и упрекала Тургенева в повороте вправо, зачисляя роман в разряд антинигилистических произведений. Либералы были недовольны сатирическим изображением «верхов». Русские «почвенники» (Достоевский, Н. Н. Страхов) возмущались западническими монологами Потугина. Отождествляя героя с автором, они упрекали Тургенева в презрительном отношении к России, в клевете на русский народ и его историю. С разных сторон высказывались суждения, что талант Тургенева иссяк, что роман его лишен художественного единства.
Роман «Дым» — произведение с особой художественной организацией сюжета, связанной с изменившейся точкой зрения Тургенева на русскую жизнь. Он создавался в эпоху кризиса общественного движения 60-х годов, в период идейного бездорожья. Это было смутное время, когда старые надежды не осуществились, а новые еще не народились. «Куда идти? Чего искать? Каких держаться руководящих истин? — задавал тогда и себе и читателям тревожный вопрос М. Е. Салтыков-Щедрин. — Старые идеалы сваливаются с своих пьедесталов, а новые не нарождаются… Никто ни во что не верит, а между тем общество продолжает жить и живет в силу каких-то принципов, тех самых принципов, которым оно не верит». Тургенев тоже оценивал пореформенный период исторического развития России как время переходное, когда старое разрушается, а новое теряется в далеких горизонтах будущего: «Говорят иные астрономы, что кометы становятся планетами, переходя из газообразного существования в твердое; всеобщая газообразность России меня смущает — и заставляет меня думать, что мы еще далеки от планетарного состояния. Нигде ничего крепкого, твердого — нигде никакого зерна; не говорю уже о сословиях — в самом народе этого нет».
В романе «Дым» Тургенев изображает особое состояние мира, периодически повторяющееся: люди потеряли ясную, освещавшую их жизнь цель, смысл жизни заволокло дымом. Герои живут и действуют как будто впотьмах: спорят, ссорятся, суетятся, бросаются в крайности. Им кажется, что они попали во власть каких-то темных стихийных сил. Как отчаявшиеся путники, сбившиеся с дороги, они мечутся в поисках ее, натыкаясь друг на друга и разбегаясь в стороны. Их жизнью правит слепой случай. В лихорадочной скачке мыслей одна идея сменяет другую, но никто не знает, куда примкнуть, на чем укрепиться, где бросить якорь.
В этой сутолоке жизни, потерявшей смысл, и человек теряет уверенность в самом себе, мельчает и тускнеет. Гаснут яркие личности, глохнут духовные порывы. Образ «дыма» — беспорядочного людского клубления, бессмысленной духовной круговерти — проходит через весь роман и объединяет все его эпизоды в симфоническое художественное целое. Развернутая его метафора дается к концу романа, когда Литвинов, покидающий Баден-Баден, наблюдает из окна вагона за беспорядочным кружением дыма и пара.
В романе действительно ослаблена единая сюжетная линия. От нее в разные стороны разбегается несколько художественных ответвлений: кружок Губарева, пикник генералов, история Потугина и его западнические монологи. Но эта сюжетная рыхлость по-своему содержательна. Вроде бы уходя в стороны, Тургенев добивается широкого охвата жизни в романе. Единство же книги держится не на фабуле, а на внутренних перекличках разных сюжетных мотивов. Везде проявляется ключевой образ дыма, образ жизни, потерявшей цель и смысл. Отступления от основного сюжета, значимые сами по себе, отнюдь не нейтральны по отношению к нему: они многое объясняют в любовной истории Литвинова и Ирины. В жизни, охваченной беспорядочным, хаотическим движением, трудно человеку быть последовательным, сохранить свою целостность, не потерять себя.
Сначала мы видим Литвинова уверенным в себе и достаточно твердым. Он определил для себя скромную жизненную цель — стать культурным хозяином. У него есть невеста, добрая и честная девушка из небогатой дворянской семьи. Но захваченный баденским вихрем, Литвинов быстро теряет себя, попадает во власть неотвязных людей с их противоречивыми мнениями, с их духовной сутолокой и метаниями. Тургенев добивается почти физического ощущения того, как баденский дым заволакивает сознание Литвинова: «С самого утра комната Литвинова наполнилась соотечественниками: Бамбаев, Ворошилов, Пищалкин, два офицера, два гейдельбергских студента, все привалили разом…» И когда после бесцельной и бессвязной болтовни Литвинов остался один и хотел было заняться делом, «ему точно копоти в голову напустили». И вот уже герой с ужасом замечает, «что будущность, его почти завоеванная будущность, опять заволоклась мраком».
Постепенно Литвинов начинает задыхаться в окружающем его и проникающем в него хаосе. В состоянии потерянности герой и попадает во власть трагически напряженной любви. Она налетает как вихрь и берет в плен всего человека. И для Литвинова, и для Ирины в этой страсти — единственный живой исход и спасение от духоты окружающей жизни. Ирина признается, что ей «стало уже слишком невыносимо, нестерпимо, душно в этом свете», что, встретив «живого человека посреди этих мертвых кукол», она обрадовалась ему, «как источнику в пустыне». Сама катастрофичность, безрассудность и разрушительность этого чувства — не только следствие трагической природы любви, но и результат особой общественной атмосферы, этот трагизм усугубляющей.
Мы видим среду, в которой живет Ирина: придворный генералитет, цвет правящей страной партии. В сцене пикника генералов Тургенев показывает политическую и человеческую ничтожность этих людей. Пошлые, трусливые и растерянные, они открыто выступают против реформ, ратуя за возвращение России назад, и чем дальше, тем лучше.
Их лозунг: «Вежливо, но в зубы!»
На фоне баденского «дыма» роман Литвинова и Ирины прекрасен своей порывистостью, безоглядностью и какой-то огненной, разрушительной, опьяняющей красотой. Но с первых страниц понимаешь, что эта связь — на мгновение, что она тоже плод клубящейся бессмыслицы, царящей вокруг. Литвинов смутно сознает, что его предложение Ирине начать с ним новую жизнь и безрассудно, и утопично: оно продиктовано не трезвым умом, а безотчетным порывом. Но и Ирина понимает, что в ее характере произошли необратимые перемены. «Ах! мне ужасно тяжело! — воскликнула она и приложилась лицом к краю картона. Слезы снова закапали из ее глаз… Она отвернулась: слезы могли попасть на кружева». Светский образ жизни стал уже второй натурой героини, и эта вторая натура берет верх в решительную минуту, когда Ирина отказывается бежать с Литвиновым.
Сатирическими красками рисует Тургенев и русскую революционную эмиграцию во главе с Губаревым. На новом материале Тургенев продолжает здесь тему грибоедовской «репетиловщины» с ее «шумим, братец, шумим!».
Культурнические идеи Тургенева в какой-то мере выражает Потугин — герой, возбудивший всеобщее недовольство современников, которые склонны были полностью отождествлять его с автором. Действительно, многое в речах Потугина отвечает убеждению Тургенева: Россия — европейская страна, которую нельзя искусственно отрывать от Западной Европы; она призвана органически освоить достижения европейской цивилизации, чтобы выработать на этой основе собственные принципы. К концу 60-х годов правительственные круги взяли на вооружение некоторые консервативные положения славянофильских теорий, подвергнув их грубой официальной адаптации. Это вызывало у Тургенева серьезную тревогу. Поэтому удар по официальной идеологии рикошетом отскакивал и в сторону славянофилов, и в сторону революционеров-народников, идеализировавших крестьянскую общину.
Вместе с тем нельзя отождествлять автора с Потугиным, которого сам Тургенев не отделял от баденского «дыма», хотя и считал ведущим героем романа. Писатель чувствовал слабость и своей собственной западнической программы. Потому-то «неисправимый западник» Потугин лишен в романе всяких признаков идеализации. Он велеречив и болтлив под стать всем другим героям романа. Это человек неловкий, не устроенный в жизни, диковатый и бесприютный. Даже юмор его уныл, а речи отзываются не желчью, а печалью. В своих критических «потугах» герой часто хватает через край, впадает в шарж и карикатуру. Есть в его речах нигилистическая бравада. Некоторые его высказывания оскорбительны для национального достоинства русского человека. Но Тургенев дает понять, что сам Потугин страдает от своей желчности и ворчливости, что его выпады — жест отчаяния, порожденный внутренним бессилием потерянного человека.
Надежды Тургенева в романе «Дым» связываются с Литвиновым. Писатель делил лучших представителей рода человеческого на героев и строителей: герои толкают историю вперед, но, как Дон Кихоты, делают это с типичными для них «святыми» ошибками. Творят же историю в конечном счете не они, а «повседневные строители жизни». На долю Лежневых и Литвиновых падает почетная, хотя и скромная задача будничных практических дел. В конце 60-х годов, по Тургеневу, на первый план и вышла такая задача терпеливого и скромного практического труда. Но этот труд имел мало общего с типичным буржуазным предпринимательством, с жаждой только личного обогащения. Литвинов мечтает принести своей деятельностью «пользу всему краю». Однако Тургенев далек и от чрезмерной апологетики литвиновского дела, свойственной, например, либеральным народникам с их теорией «малых дел». Литвиновы — практики переходной эпохи, деятели во имя грядущего возрождения, почву для которого они готовят исподволь, скромным своим трудом.
В финале романа появляется надежда, что в отдаленном будущем Россия перейдет из газообразного состояния в твердое. Мы видим, как медленно освобождается душа Литвинова от «дыма» баденских впечатлений, как в деревенской глуши он ведет хозяйственную и культурническую работу. Его тропинка узка, да на большее он и не способен. Но великое ведь и начинается с малого. Постепенно к Литвинову возвращается уверенность в себе, а вместе с нею и любовь, и прощение Татьяны, той девушки, от которой оторвала его баденская круговерть. Мирный финал романа не ярок, свет в нем приглушен, краски жизни акварельны. Но тем не менее он согревает читателя верой и надеждой в будущность России. В одном из писем начала 70-х годов Тургенев писал: «Народная жизнь переживает воспитательный период внутреннего, хорового развития, разложения и сложения; ей нужны помощники — не вожаки, и лишь только тогда, когда этот период кончится, снова появятся крупные, оригинальные личности».
Рядом с Литвиновым — Потугин. Его устами как будто бы высказывает свои идеи автор. Но не случайно у героя такая неполноценная фамилия: он потерял веру и в себя и в мир вокруг. Его жизнь разбита безответной, несчастной любовью.
Наконец, в романе отсутствует и типичная тургеневская героиня, способная на глубокую и сильную любовь, склонная к самоотвержению и самопожертвованию. Ирина развращена светским обществом и глубоко несчастна: жизнь людей своего круга она презирает, но в то же время не может сама от нее освободиться.
Роман необычен и в основной своей тональности. В нем играют существенную роль не очень свойственные Тургеневу сатирические мотивы. В тонах памфлета рисуется в «Дыме» широкая картина русской революционной эмиграции. Много страниц отводит автор сатирическому изображению правящей верхушки русского общества в сцене пикника генералов в Баден-Бадене.
Непривычен и сюжет романа «Дым». Разросшиеся в нем сатирические картины на первый взгляд сбиваются на отступления, слабо связанные с сюжетной линией Литвинова. Да и потугинские эпизоды как будто бы выпадают из основного сюжетного русла романа.
После выхода «Дыма» в свет критика самых разных направлений отнеслась к нему холодно: ее не удовлетворила ни идеологическая, ни художественная сторона романа. Говорили о нечеткости авторской позиции, называли «Дым» романом антипатий, в котором Тургенев выступил в роли пассивного, ко всему равнодушного человека.
Революционно-демократическая критика обращала внимание на сатирический памфлет по адресу революционной эмиграции и упрекала Тургенева в повороте вправо, зачисляя роман в разряд антинигилистических произведений. Либералы были недовольны сатирическим изображением «верхов». Русские «почвенники» (Достоевский, Н. Н. Страхов) возмущались западническими монологами Потугина. Отождествляя героя с автором, они упрекали Тургенева в презрительном отношении к России, в клевете на русский народ и его историю. С разных сторон высказывались суждения, что талант Тургенева иссяк, что роман его лишен художественного единства.
Роман «Дым» — произведение с особой художественной организацией сюжета, связанной с изменившейся точкой зрения Тургенева на русскую жизнь. Он создавался в эпоху кризиса общественного движения 60-х годов, в период идейного бездорожья. Это было смутное время, когда старые надежды не осуществились, а новые еще не народились. «Куда идти? Чего искать? Каких держаться руководящих истин? — задавал тогда и себе и читателям тревожный вопрос М. Е. Салтыков-Щедрин. — Старые идеалы сваливаются с своих пьедесталов, а новые не нарождаются… Никто ни во что не верит, а между тем общество продолжает жить и живет в силу каких-то принципов, тех самых принципов, которым оно не верит». Тургенев тоже оценивал пореформенный период исторического развития России как время переходное, когда старое разрушается, а новое теряется в далеких горизонтах будущего: «Говорят иные астрономы, что кометы становятся планетами, переходя из газообразного существования в твердое; всеобщая газообразность России меня смущает — и заставляет меня думать, что мы еще далеки от планетарного состояния. Нигде ничего крепкого, твердого — нигде никакого зерна; не говорю уже о сословиях — в самом народе этого нет».
В романе «Дым» Тургенев изображает особое состояние мира, периодически повторяющееся: люди потеряли ясную, освещавшую их жизнь цель, смысл жизни заволокло дымом. Герои живут и действуют как будто впотьмах: спорят, ссорятся, суетятся, бросаются в крайности. Им кажется, что они попали во власть каких-то темных стихийных сил. Как отчаявшиеся путники, сбившиеся с дороги, они мечутся в поисках ее, натыкаясь друг на друга и разбегаясь в стороны. Их жизнью правит слепой случай. В лихорадочной скачке мыслей одна идея сменяет другую, но никто не знает, куда примкнуть, на чем укрепиться, где бросить якорь.
В этой сутолоке жизни, потерявшей смысл, и человек теряет уверенность в самом себе, мельчает и тускнеет. Гаснут яркие личности, глохнут духовные порывы. Образ «дыма» — беспорядочного людского клубления, бессмысленной духовной круговерти — проходит через весь роман и объединяет все его эпизоды в симфоническое художественное целое. Развернутая его метафора дается к концу романа, когда Литвинов, покидающий Баден-Баден, наблюдает из окна вагона за беспорядочным кружением дыма и пара.
В романе действительно ослаблена единая сюжетная линия. От нее в разные стороны разбегается несколько художественных ответвлений: кружок Губарева, пикник генералов, история Потугина и его западнические монологи. Но эта сюжетная рыхлость по-своему содержательна. Вроде бы уходя в стороны, Тургенев добивается широкого охвата жизни в романе. Единство же книги держится не на фабуле, а на внутренних перекличках разных сюжетных мотивов. Везде проявляется ключевой образ дыма, образ жизни, потерявшей цель и смысл. Отступления от основного сюжета, значимые сами по себе, отнюдь не нейтральны по отношению к нему: они многое объясняют в любовной истории Литвинова и Ирины. В жизни, охваченной беспорядочным, хаотическим движением, трудно человеку быть последовательным, сохранить свою целостность, не потерять себя.
Сначала мы видим Литвинова уверенным в себе и достаточно твердым. Он определил для себя скромную жизненную цель — стать культурным хозяином. У него есть невеста, добрая и честная девушка из небогатой дворянской семьи. Но захваченный баденским вихрем, Литвинов быстро теряет себя, попадает во власть неотвязных людей с их противоречивыми мнениями, с их духовной сутолокой и метаниями. Тургенев добивается почти физического ощущения того, как баденский дым заволакивает сознание Литвинова: «С самого утра комната Литвинова наполнилась соотечественниками: Бамбаев, Ворошилов, Пищалкин, два офицера, два гейдельбергских студента, все привалили разом…» И когда после бесцельной и бессвязной болтовни Литвинов остался один и хотел было заняться делом, «ему точно копоти в голову напустили». И вот уже герой с ужасом замечает, «что будущность, его почти завоеванная будущность, опять заволоклась мраком».
Постепенно Литвинов начинает задыхаться в окружающем его и проникающем в него хаосе. В состоянии потерянности герой и попадает во власть трагически напряженной любви. Она налетает как вихрь и берет в плен всего человека. И для Литвинова, и для Ирины в этой страсти — единственный живой исход и спасение от духоты окружающей жизни. Ирина признается, что ей «стало уже слишком невыносимо, нестерпимо, душно в этом свете», что, встретив «живого человека посреди этих мертвых кукол», она обрадовалась ему, «как источнику в пустыне». Сама катастрофичность, безрассудность и разрушительность этого чувства — не только следствие трагической природы любви, но и результат особой общественной атмосферы, этот трагизм усугубляющей.
Мы видим среду, в которой живет Ирина: придворный генералитет, цвет правящей страной партии. В сцене пикника генералов Тургенев показывает политическую и человеческую ничтожность этих людей. Пошлые, трусливые и растерянные, они открыто выступают против реформ, ратуя за возвращение России назад, и чем дальше, тем лучше.
Их лозунг: «Вежливо, но в зубы!»
На фоне баденского «дыма» роман Литвинова и Ирины прекрасен своей порывистостью, безоглядностью и какой-то огненной, разрушительной, опьяняющей красотой. Но с первых страниц понимаешь, что эта связь — на мгновение, что она тоже плод клубящейся бессмыслицы, царящей вокруг. Литвинов смутно сознает, что его предложение Ирине начать с ним новую жизнь и безрассудно, и утопично: оно продиктовано не трезвым умом, а безотчетным порывом. Но и Ирина понимает, что в ее характере произошли необратимые перемены. «Ах! мне ужасно тяжело! — воскликнула она и приложилась лицом к краю картона. Слезы снова закапали из ее глаз… Она отвернулась: слезы могли попасть на кружева». Светский образ жизни стал уже второй натурой героини, и эта вторая натура берет верх в решительную минуту, когда Ирина отказывается бежать с Литвиновым.
Сатирическими красками рисует Тургенев и русскую революционную эмиграцию во главе с Губаревым. На новом материале Тургенев продолжает здесь тему грибоедовской «репетиловщины» с ее «шумим, братец, шумим!».
Культурнические идеи Тургенева в какой-то мере выражает Потугин — герой, возбудивший всеобщее недовольство современников, которые склонны были полностью отождествлять его с автором. Действительно, многое в речах Потугина отвечает убеждению Тургенева: Россия — европейская страна, которую нельзя искусственно отрывать от Западной Европы; она призвана органически освоить достижения европейской цивилизации, чтобы выработать на этой основе собственные принципы. К концу 60-х годов правительственные круги взяли на вооружение некоторые консервативные положения славянофильских теорий, подвергнув их грубой официальной адаптации. Это вызывало у Тургенева серьезную тревогу. Поэтому удар по официальной идеологии рикошетом отскакивал и в сторону славянофилов, и в сторону революционеров-народников, идеализировавших крестьянскую общину.
Вместе с тем нельзя отождествлять автора с Потугиным, которого сам Тургенев не отделял от баденского «дыма», хотя и считал ведущим героем романа. Писатель чувствовал слабость и своей собственной западнической программы. Потому-то «неисправимый западник» Потугин лишен в романе всяких признаков идеализации. Он велеречив и болтлив под стать всем другим героям романа. Это человек неловкий, не устроенный в жизни, диковатый и бесприютный. Даже юмор его уныл, а речи отзываются не желчью, а печалью. В своих критических «потугах» герой часто хватает через край, впадает в шарж и карикатуру. Есть в его речах нигилистическая бравада. Некоторые его высказывания оскорбительны для национального достоинства русского человека. Но Тургенев дает понять, что сам Потугин страдает от своей желчности и ворчливости, что его выпады — жест отчаяния, порожденный внутренним бессилием потерянного человека.
Надежды Тургенева в романе «Дым» связываются с Литвиновым. Писатель делил лучших представителей рода человеческого на героев и строителей: герои толкают историю вперед, но, как Дон Кихоты, делают это с типичными для них «святыми» ошибками. Творят же историю в конечном счете не они, а «повседневные строители жизни». На долю Лежневых и Литвиновых падает почетная, хотя и скромная задача будничных практических дел. В конце 60-х годов, по Тургеневу, на первый план и вышла такая задача терпеливого и скромного практического труда. Но этот труд имел мало общего с типичным буржуазным предпринимательством, с жаждой только личного обогащения. Литвинов мечтает принести своей деятельностью «пользу всему краю». Однако Тургенев далек и от чрезмерной апологетики литвиновского дела, свойственной, например, либеральным народникам с их теорией «малых дел». Литвиновы — практики переходной эпохи, деятели во имя грядущего возрождения, почву для которого они готовят исподволь, скромным своим трудом.
В финале романа появляется надежда, что в отдаленном будущем Россия перейдет из газообразного состояния в твердое. Мы видим, как медленно освобождается душа Литвинова от «дыма» баденских впечатлений, как в деревенской глуши он ведет хозяйственную и культурническую работу. Его тропинка узка, да на большее он и не способен. Но великое ведь и начинается с малого. Постепенно к Литвинову возвращается уверенность в себе, а вместе с нею и любовь, и прощение Татьяны, той девушки, от которой оторвала его баденская круговерть. Мирный финал романа не ярок, свет в нем приглушен, краски жизни акварельны. Но тем не менее он согревает читателя верой и надеждой в будущность России. В одном из писем начала 70-х годов Тургенев писал: «Народная жизнь переживает воспитательный период внутреннего, хорового развития, разложения и сложения; ей нужны помощники — не вожаки, и лишь только тогда, когда этот период кончится, снова появятся крупные, оригинальные личности».
«На краюшке чужого гнезда»
Тургенев привез роман «Дым» в Петербург 25 февраля 1867 года. Здесь он прожил десять дней на квартире В. П. Боткина, решив, по обыкновению, предварить публикацию романа чтением и обсуждением в кругу друзей. Чтение состоялось в первый же день по приезде, Тургенев с удовлетворением сообщал П. Виардо: «Успех моего чтения чем дальше, тем больше возрастал; кончил все вчера, к двенадцати ночи — читал почти семь часов подряд, изнемогая от усталости, но то впечатление, которое, я видел, производило мое чтение, поддерживало и бодрило меня. Словом, по-видимому, из всего написанного мною это наименее плохо, и мне сулят золотые горы. Тем лучше, тем лучше. Я в особенности счастлив тем, что ваше мнение — единственное решающее для меня — подтверждается». Тургенев еще не понимал, что его литературные советчики — В. П. Боткин, П. В. Анненков, В. А. Соллогуб и Б. М. Маркович, которые прослушали роман, уже далеко не отражали подлинного общественного мнения России.
В Петербурге Тургенев познакомился на сей раз с известным ценителем живописной и музыкальной культуры России Владимиром Васильевичем Стасовым. Встреча произошла на концерте «Русского музыкального общества» в зале Благородного собрания. «Я в первый раз видел эту крупную, величавую, немного сутуловатую фигуру, его голову с густой гривой тогда еще не седых волос, его добрые, немножко потухшие глаза», — писал Стасов о первом своем впечатлении. Завязался разговор по поводу живописного наследия Брюллова, и поскольку Стасов был его противником, Тургенев оживился, встретив единомышленника. Но единство и взаимопонимание оказалось иллюзорным. Едва речь зашла, о музыке, как их взгляды резко разошлись. Тургенев воспитывался в салоне Виардо на классических традициях Бетховена и Моцарта, к новаторским исканиям русской «Могучей кучки» он относился недоверчиво. «Завязался спор, горячий, сердитый, первый из тех споров, какие мне суждено было вести с Тургеневым в продолжение стольких еще лет впереди», — вспоминал Стасов.
Тогда же состоялась первая встреча Тургенева с Дмитрием Ивановичем Писаревым. «Писарев, великий Писарев, бывший критик „Русского слова“, зашел ко мне, — шутливо рассказывал Тургенев писателю М. В. Авдееву, — и оказался человеком весьма не глупым и который может еще выработаться: а главное — он выглядит „ребенком из хорошей семьи“, как говорится, ручки имеет прекрасные, и ногти необыкновенной длины, что для нигилиста несколько странно».
Впоследствии Тургенев так вспоминал об этом визите: «Я останавливался тогда у В. Боткина. Надо вам сказать, что Боткин бывал частенько очень груб. Когда он узнал, что пришел Писарев, он взволновался: „Зачем этот явился? Неужто ты его примешь?“ Я говорю: „Конечно, приму, а если тебе неприятно, ты бы лучше ушел“. „Нет, — говорит, — останусь“. Мне очень хотелось, чтобы Боткин ушел, — я знал его и боялся, чтобы он не выкинул чего-нибудь. Но делать было нечего, не мог же я гнать хозяина из дома. Я их познакомил. Боткин поклонился небрежно и уселся в угол. „Ну, думаю, быть беде!“ И действительно, только что Писарев что-то сказал — как мой Боткин вскочил и начал: „Да как вы, — говорит, — мальчишки, молокососы, неучи!.. Да как вы смеете?..“ Писарев отвечал учтиво, сдержанно, заявив, что едва ли г. Боткин настолько знает современную молодежь, чтоб называть ее огульно „неучами“. Что же касается самого укора в молодости, то это еще не вина: придет время — и эта молодость созреет. Таким образом, оказалось, что поклонник всего изящного, прекрасного и утонченного оказался совершенно грубым задирой, а предполагаемый «нигилист», «циник» и т. п. — истым джентльменом. Я после стыдил этим Боткина. «Не могу, — оправдывался он, — не могу переносить их».
Вероятно все-таки, что Тургенев несколько смягчил конфликтный разговор, возникший между ним и Писаревым: «В течение разговора я откровенно высказался перед ним… „Вы, — начал я, — втоптали в грязь, между прочим, одно из самых трогательных стихотворений Пушкина (обращение его к последнему лицейскому товарищу, долженствующему остаться в живых: «Несчастный друг“ и т. д.). Вы уверяете, что поэт советует приятелю просто взять да с горя нализаться. Эстетическое чувство в вас слишком живо: вы не могли сказать это серьезно — вы это сказали нарочно, с целью. Посмотрим, оправдает ли вас эта цель. Я понимаю преувеличение, я допускаю карикатуру, — но преувеличение, карикатуру в дельном смысле, в настоящем направлении. Если б у нас молодые люди теперь только и делали, что стихи писали, как в блаженную эпоху альманахов, я бы понял, я бы, пожалуй, даже оправдал ваш злобный укор, вашу насмешку, я бы подумал: несправедливо, но полезно! А то, помилуйте, в кого вы стреляете? Уж точно по воробьям из пушки! Всего-то у нас осталось три-четыре человека, старички пятидесяти лет и свыше, которые еще упражняются в сочинении стихов; стоит ли яриться против них? Как будто нет тысячи других, животрепещущих вопросов, на которые вы, как журналист, обязанный прежде всего ощущать, чуять насущное, нужное, безотлагательное, должны обратить внимание публики? Поход на стихотворцев в 1886 году! Да это антикварная выходка, архаизм! Белинский — тот никогда бы не впал в такой просак!» Не знаю, что подумал Писарев, но он ничего не ответил мне. Вероятно, он не согласился со мною».
Молчал ли Писарев? Есть основания усомниться в этом. С какой целью он нанес визит Ивану Сергеевичу? Тургенев об этом почему-то умалчивает. В какой-то мере корректируют тургеневский рассказ не слишком доброжелательные по отношению к автору «Дыма», но не лишенные, вероятно, известной доли истины воспоминания П. Мартьянова. Писарев пришел к Тургеневу по поручению демократической редакции журнала «Дело» с предложением о публикации нового романа в их издании. И Писарев высказал Тургеневу горький упрек, когда узнал, что «Дым» предназначен для консервативного редактора «Русского вестника» М. Н. Каткова.
— Как! — возмутился Писарев и словно ужаленный вскочил со стула. — Вы!.. Вы — наш лучший писатель, доступный современному движению молодого поколения и им за то чтимый!.. Вы — человек независимый, имеющий громадное состояние, работающий не для заработка, Вы отдаете свой роман Каткову!.. Для чего?.. С какой целью? Что общего между Вами и этим… (тут последовало несколько жестких слов по адресу М. Н.). Или Вам деньги нужны?.. За деньги Вы готовы идти на сделку с совестью? Кто же Вы после этого? Что я должен о Вас думать!
В Петербурге Тургенев познакомился на сей раз с известным ценителем живописной и музыкальной культуры России Владимиром Васильевичем Стасовым. Встреча произошла на концерте «Русского музыкального общества» в зале Благородного собрания. «Я в первый раз видел эту крупную, величавую, немного сутуловатую фигуру, его голову с густой гривой тогда еще не седых волос, его добрые, немножко потухшие глаза», — писал Стасов о первом своем впечатлении. Завязался разговор по поводу живописного наследия Брюллова, и поскольку Стасов был его противником, Тургенев оживился, встретив единомышленника. Но единство и взаимопонимание оказалось иллюзорным. Едва речь зашла, о музыке, как их взгляды резко разошлись. Тургенев воспитывался в салоне Виардо на классических традициях Бетховена и Моцарта, к новаторским исканиям русской «Могучей кучки» он относился недоверчиво. «Завязался спор, горячий, сердитый, первый из тех споров, какие мне суждено было вести с Тургеневым в продолжение стольких еще лет впереди», — вспоминал Стасов.
Тогда же состоялась первая встреча Тургенева с Дмитрием Ивановичем Писаревым. «Писарев, великий Писарев, бывший критик „Русского слова“, зашел ко мне, — шутливо рассказывал Тургенев писателю М. В. Авдееву, — и оказался человеком весьма не глупым и который может еще выработаться: а главное — он выглядит „ребенком из хорошей семьи“, как говорится, ручки имеет прекрасные, и ногти необыкновенной длины, что для нигилиста несколько странно».
Впоследствии Тургенев так вспоминал об этом визите: «Я останавливался тогда у В. Боткина. Надо вам сказать, что Боткин бывал частенько очень груб. Когда он узнал, что пришел Писарев, он взволновался: „Зачем этот явился? Неужто ты его примешь?“ Я говорю: „Конечно, приму, а если тебе неприятно, ты бы лучше ушел“. „Нет, — говорит, — останусь“. Мне очень хотелось, чтобы Боткин ушел, — я знал его и боялся, чтобы он не выкинул чего-нибудь. Но делать было нечего, не мог же я гнать хозяина из дома. Я их познакомил. Боткин поклонился небрежно и уселся в угол. „Ну, думаю, быть беде!“ И действительно, только что Писарев что-то сказал — как мой Боткин вскочил и начал: „Да как вы, — говорит, — мальчишки, молокососы, неучи!.. Да как вы смеете?..“ Писарев отвечал учтиво, сдержанно, заявив, что едва ли г. Боткин настолько знает современную молодежь, чтоб называть ее огульно „неучами“. Что же касается самого укора в молодости, то это еще не вина: придет время — и эта молодость созреет. Таким образом, оказалось, что поклонник всего изящного, прекрасного и утонченного оказался совершенно грубым задирой, а предполагаемый «нигилист», «циник» и т. п. — истым джентльменом. Я после стыдил этим Боткина. «Не могу, — оправдывался он, — не могу переносить их».
Вероятно все-таки, что Тургенев несколько смягчил конфликтный разговор, возникший между ним и Писаревым: «В течение разговора я откровенно высказался перед ним… „Вы, — начал я, — втоптали в грязь, между прочим, одно из самых трогательных стихотворений Пушкина (обращение его к последнему лицейскому товарищу, долженствующему остаться в живых: «Несчастный друг“ и т. д.). Вы уверяете, что поэт советует приятелю просто взять да с горя нализаться. Эстетическое чувство в вас слишком живо: вы не могли сказать это серьезно — вы это сказали нарочно, с целью. Посмотрим, оправдает ли вас эта цель. Я понимаю преувеличение, я допускаю карикатуру, — но преувеличение, карикатуру в дельном смысле, в настоящем направлении. Если б у нас молодые люди теперь только и делали, что стихи писали, как в блаженную эпоху альманахов, я бы понял, я бы, пожалуй, даже оправдал ваш злобный укор, вашу насмешку, я бы подумал: несправедливо, но полезно! А то, помилуйте, в кого вы стреляете? Уж точно по воробьям из пушки! Всего-то у нас осталось три-четыре человека, старички пятидесяти лет и свыше, которые еще упражняются в сочинении стихов; стоит ли яриться против них? Как будто нет тысячи других, животрепещущих вопросов, на которые вы, как журналист, обязанный прежде всего ощущать, чуять насущное, нужное, безотлагательное, должны обратить внимание публики? Поход на стихотворцев в 1886 году! Да это антикварная выходка, архаизм! Белинский — тот никогда бы не впал в такой просак!» Не знаю, что подумал Писарев, но он ничего не ответил мне. Вероятно, он не согласился со мною».
Молчал ли Писарев? Есть основания усомниться в этом. С какой целью он нанес визит Ивану Сергеевичу? Тургенев об этом почему-то умалчивает. В какой-то мере корректируют тургеневский рассказ не слишком доброжелательные по отношению к автору «Дыма», но не лишенные, вероятно, известной доли истины воспоминания П. Мартьянова. Писарев пришел к Тургеневу по поручению демократической редакции журнала «Дело» с предложением о публикации нового романа в их издании. И Писарев высказал Тургеневу горький упрек, когда узнал, что «Дым» предназначен для консервативного редактора «Русского вестника» М. Н. Каткова.
— Как! — возмутился Писарев и словно ужаленный вскочил со стула. — Вы!.. Вы — наш лучший писатель, доступный современному движению молодого поколения и им за то чтимый!.. Вы — человек независимый, имеющий громадное состояние, работающий не для заработка, Вы отдаете свой роман Каткову!.. Для чего?.. С какой целью? Что общего между Вами и этим… (тут последовало несколько жестких слов по адресу М. Н.). Или Вам деньги нужны?.. За деньги Вы готовы идти на сделку с совестью? Кто же Вы после этого? Что я должен о Вас думать!