В ходе реформы было осуществлено вмешательство и в саму организацию сельского схода. Приговор «мира» согласно «Положению» считался действительным, если за него высказалось не менее 2/3 голосов. Введение голосования нарушало старый народный обычай, требующий согласия всех членов схода. Допущение решающего значения большинству голосов вносило раздор в традиционные убеждения общинников, обостряя конфликты между ними, облегчая кулаческой прослойке деревни обеспечивать большинство голосов на сельских сходах.
   Наконец, самый чувствительный удар реформа нанесла по связи крестьянина с землей. Особенно разрушительно он подействовал на общинную жизнь российского Нечерноземья. Повинности за отведенную землю во много раз превышали реальную доходность земли, особенно в бедных и середняцких хозяйствах. Это повело к резкому, катастрофическому нарастанию недоимок по выкупным платежам и подушным податям. Кулачество воспользовалось сложившейся ситуацией для закабаления и в конечном счете полного разорения значительной массы соседей-общинников. Нарастание недоимок обостряло отношения внутри сельской общины, столкновения между кулаками и разоряющимися общинниками принимали теперь антагонистический характер. На сельских сходах мирской приговор стали вершить кулаки, получавшие всяческую поддержку со стороны правительства и без труда диктовавшие свою волю мужикам, попавшим к ним в экономическую кабалу.
   В первые месяцы после объявления «воли» ожила мирская жизнь мужика, а по отношению к дворянству и правительству приняла грозный характер, доставляя неисчислимые хлопоты провинциальной администрации. Тургенев испытал непокорство спасских мужиков в первое пореформенное лето на собственном опыте. Чтобы сдержать народную инициативу, по всей стране были проведены досрочные выборы сельских старост и волостных старшин. Выборы эти не имели ничего общего с крестьянской демократией. Сельские старосты и волостные старшины фактически назначались мировыми посредниками.
   Выборы укрепили позиции господствующих классов общества. Была продумана целая система подкупов и поощрений: сельских старост и волостных старшин награждали за усердие серебряными медалями, жаловали почетными кафтанами. А в тех случаях, когда они становились на сторону мира и оказывали неповиновение, их жестоко наказывали. Только в Самарской губернии в течение октября — ноября 1861 года были сосланы в Сибирь свыше шестидесяти сельских старост.
   Так правительству удалось совершить противоестественный акт бюрократизации общинного самоуправления, принесший большой нравственный урон живому социальному организму деревни. Сельская власть в общине превращалась в «правительственную агентуру», призванную «обеспечивать беспрекословное повиновение в выполнении крестьянами их повинностей как государству, так и помещикам». Но веривший в основные положения реформы Тургенев во все эти «подробности» крестьянской жизни, по всей вероятности, не вникал.
   Его нападки на общину и артель были связаны также с отрицательным отношением к самой идее социализма. Тургенев считал социалистический идеал чуждым всему европейскому миру — как российскому, так и западноевропейскому. В письме к Герцену, развивая свою мысль о пагубности «общины» и «артели», Тургенев заявлял: «Ты указываешь мне на Петра и говоришь — смотри: „Петр-то умирает, едва дышит“; согласен — да разве из этого следует, что Иван здоров? Особенно, если принять в соображение, что Иван точно такой же комплекции, как и Петр, и тою же болезнью болен. Нет, брат, как ни вертись, — а старик Гёте прав: der Mensch (der euro-päische Mensch) ist nicht geboren frei zu sein[11] — почему? Это вопрос физиологический — а общества рабов с подразделением на классы попадаются на каждом шагу в природе (пчелы и т. д.) — и изо всех европейских народов именно русский менее всех других нуждается в свободе. Русский человек, самому себе предоставленный — неминуемо вырастает в старообрядца — вот куда его гнет — его прет — а вы сами лично достаточно обожглись на этом вопросе, чтобы не знать, какая там глушь, и темь, и тирания. Что же делать? Я отвечаю, как Скриб: prenez mon ours[12] — возьмите науку, цивилизацию — и лечите этой гомеопатией мало-помалу. А то, пожалуй, дойдешь до того, что будешь, как Иван Сергеевич Аксаков, рекомендовать Европе для совершенного исцеления — обратиться в православие. Вера в народность — есть тоже своего рода вера в бога, есть религия — и ты — непоследовательный славянофил — чему я лично, впрочем, очень рад».
   Революционно-социалистические выводы Герцена, Огарева и Бакунина, основанные на вере в русскую крестьянскую общину и артель, кажутся Тургеневу славянофильским дымом и туманом:
   «Огареву я не сочувствую, во-первых, потому, что в своих статьях, письмах и разговорах он проповедует старинные социалистические теории об общей собственности и т. д., с которыми я не согласен; во-вторых, потому, что он в вопросе освобождения крестьян и тому подобных — показал значительное непонимание народной жизни и современных ее потребностей — а также и настоящего положения дел; в-третьих, наконец, потому, что даже там, где он почти прав <…> он излагает свои воззрения языком тяжелым, вялым и сбивчивым, обличающим отсутствие таланта».
   Противоречия заходили так далеко, что назревал разрыв. И он наступил, когда Тургенев затронул самую чувствительную струну, обвинив Герцена в отрыве от России и указав ему на практическую бесполезность и даже вредность его социалистической пропаганды на страницах «Колокола»:
   — Правда до политических изгнанников так же трудно доходит, как и до царей; обязанность друзей — доводить ее до них. «Колокол» гораздо меньше читается с тех пор, как в нем стал первенствовать Огарев… И это понятно: публике, читающей в России «Колокол», не до социализма: она нуждается в той критике, в той чисто политической агитации, от которой ты отступил, надломив свой меч. «Колокол», напечатавший без протеста 1/2 манифеста Бакунина и социалистические статьи Огарева — уже не герценовский, не прежний «Колокол», как его понимала и любила Россия.
   В ответ издатель «Колокола» заявил, что взгляды его оппонента «представляют полнейший нигилизм устали и отчаяния в противуположность нигилизму задора и разрушительности у Чернышевского, Добролюбова и пр.».
   Нельзя отказать автору «Былого и дум» в точности и меткости социально-психологических определений. Тургенев действительно чувствовал, что в общественной борьбе пореформенной эпохи он теряет ориентиры. Не случайно же в письмах к Герцену он полностью отождествил беды буржуазной цивилизации, переживаемые Западом, с теми же бедами, которые, с его точки зрения, переживала и Россия, а в конце давал Герцену совет: «Шопенгауэра, брат, надо читать поприлежнее, Шопенгауэра». Герцен сразу почувствовал, что мировоззрение Тургенева постепенно лишается социального оптимизма. «Доказательство тебе в том, — писал издатель „Колокола“, — что ты выехал на авторитете идеального нигилиста, буддиста и мертвиста — Шопенгауэра».
   Ссору Тургенева с «лондонскими эмигрантами» еще более обострили внешние политические события. В январе 1863 года вспыхнуло восстание в Польше.
   «Для нас мятеж Польши есть дело семейственное, старинная наследственная распря; мы не можем судить ее по впечатлениям европейским, каков бы ни был, впрочем, наш образ мыслей», — сказал А. С. Пушкин в письме к П. А. Вяземскому от 1 июня 1831 года. И вот история на очередном витке спирали повторила давний, застарелый спор двух славянских народов.
   Еще в июне 1861 года, с тревогой прислушиваясь к первым сигналам нараставшего в Польше революционного брожения, Тургенев писал Е. Е. Ламберт: «Поляки имеют право, как всякий народ, на отдельное существование; это — их что — а как они этого добиваются — это уже второстепенный вопрос. Этим я не хочу сказать, чтобы мы были совершенно неправы во всем этом деле; со времен древней трагедии мы уже знаем, что настоящие столкновения — те, в которых обе стороны до известной степени правы. Я также готов согласиться, что наша роль в Варшаве очень трудна — и что люди, которые отправляются туда, оказывают самоотвержение».
   В самый разгар крестьянской реформы поляки решили распутать клубок тех противоречий, которые завязывались между Россией и Польшей в течение столетий. Еще в XIV—XVI веках, когда Россия с трудом расправляла плечи после многовекового татарского ига, Польское королевство расширило свои владения за счет древних русских, украинских и белорусских земель. Польские магнаты вели на этих землях политику религиозного угнетения, вызывавшую недовольство и возмущение порабощенных народов. Амбиции королевской власти росли, вынашивались замыслы присоединения к Польше всей Московии. В смутное время начала XVII века эти мечты, казалось, были близки к осуществлению.
   Однако после разгрома польской интервенции в 1612 году под руководством Минина и Пожарского военной мощи Польского королевства был нанесен сокрушительный удар. Обострились внутренние противоречия, еще более ослаблявшие государственную власть, а попытки восстановить былое господство в процессе общеевропейских войн за раздел и передел владений привели к тому, что после трех разделов самой Польши между Пруссией, Австрией и Россией некогда могущественное королевство перестало существовать как самостоятельное государство. Земли, отошедшие в ходе этих разделов Пруссии и Австрии, были методично и жестоко онемечены. Только в русских владениях Польша сохранилась в качестве подчиненного России на правах наместничества Царства Польского и не исчезла почва, питавшая гордый национальный дух.
   Потеря государственной самостоятельности трагически переживалась свободолюбивой нацией и приводила к постоянным вспышкам, перераставшим в восстания, подавлявшиеся царским правительством в 1794, 1831 и, наконец, в 1863 году.
   Уже с первых шагов революционного движения 1863 года стало ясно, что оно обречено на поражение. У руководства восстанием оказались две партии польских патриотов — «белые» и «красные». «Белые», выражавшие интересы польской знати, мечтали о восстановлении границ Польши «от моря до моря»; «красные» считали необходимым при этом учитывать интересы польских крестьян, поддержка которых была гарантией успеха восстания.
   «Лондонские эмигранты», приветствуя борьбу за свободу и самоопределение Польши, пытались организовать в процессе этой борьбы польско-русский революционный союз. В переговорах с Польским центральным национальным комитетом в конце сентября 1862 года Герцен настаивал, что только народный, крестьянский характер восстания может принести успех русским и полякам: «Если в России на вашем знамени не увидят надел земли и волю провинциям, то наше сочувствие вам не принесет никакой пользы, а нас погубит… »
   И в то же время Герцен понимал, сколь тщетны надежды на подъем крестьянского революционного движения в самой России. Об этом свидетельствовали первые шаги тайной организации «Земля и воля». Иначе воспринимал ход событий Бакунин. Во время переговоров с поляками он торжественно заявлял:
   — Жмудь и Волга, Дон и Урал восстанут как один человек, услышав о Варшаве.
   «…Я видел, — иронически замечал Герцен, — что он запил свой революционный запой и что с ним не столкуешь теперь. Он шагал семимильными сапогами через горы и моря, через годы и поколенья. За восстанием в Варшаве он уже видел свою „славную и славянскую“ федерацию, о которой поляки говорили не то с ужасом, не то с отвращением… он уже видел красное знамя „Земли и воли“ развевающимся на Урале и Волге, на Украине и Кавказе, пожалуй, на Зимнем дворце и Петропавловской крепости — и торопился сгладить как-нибудь затруднения, затушевать противуречия, не выполнить овраги, а бросить через них чертов мост… »
   2 февраля 1863 года Бакунин писал Центральному правительству польского восстания: «В этот торжественный час, когда решается участь наших двух стран, я заклинаю вас отвечать мне категорически и откровенно — имеете ли вы доверие к нам? Хотите ли вы, чтоб я пришел в Польшу?» Ответа на это обращение Бакунин не получил. «Белые» в «Национальном правительстве», мечтая о Польше «от моря до моря», отрицательно относились к идее всероссийского крестьянского восстания.
   Но Бакунин не уставал проповедовать: «Русский народ за два века рабства сохранил в неприкосновенности три принципа, которые послужат ему основой будущего развития. Первым является общераспространенное в народе убеждение, что вся земля принадлежит ему. Второй принцип — уважение к общине, организации, которую два века рабства не могли совершенно уничтожить и которую русский народ сохранил в виде обычая… Наконец, третий принцип, источник всей нашей будущей свободы — самоуправление общины.
   Эти три принципа в их наиболее широком значении содержат в зародыше всю будущность России. Их развитие должно иметь своим первым следствием соединение общин в округа, затем округов — в области, наконец областей — в государство». Принимая общину за исходный пункт, Бакунин хотел «превратить чисто немецкую бюрократическую администрацию в национально-выборную систему и заменить насильственную централизацию империи федерацией независимых и свободных провинций».
   1863 год не оправдал его надежд: крестьянской революции в России не произошло, а националистически настроенные польские патриоты отнеслись к программе Бакунина с откровенным недоверием и даже враждебностью. Польское восстание было подавлено, русские либералы, напуганные революционным движением в Польше, отвернулись от «Колокола» Герцена, на демократическую интеллигенцию России обрушились репрессии.
   Тургенев, считавший надежды «лондонских эмигрантов» на крестьянскую революцию наивными, с первых шагов польского восстания почувствовал его трагическую обреченность. В письме к П. В. Анненкову от 25 января 1863 года он заявлял: «Известия из Польши горестно отразились и здесь. Опять кровь, опять ужасы… Когда же все это прекратится, когда войдем мы, наконец, в нормальные и правильные отношения к ней?! Нельзя не желать скорейшего подавления этого безумного восстания, столько же для России, сколько для самой Польши».
   Тургенев считал польское восстание необдуманным и безрассудным. В период, когда реформы «сверху» делали первые шаги, польские патриоты невольно помогали реакционным кругам России объединиться и уничтожить молодые ростки либерализма. Так оно и случилось. После поражения восстания наступил резкий спад не только революционно-демократического, но и либерального движения.
   Окончательный удар по либеральным иллюзиям Тургенева принесло неожиданное известие о вызове его в Сенат по делу «о лицах, обвиняемых в сношениях с лондонскими пропагандистами» — так называемое «Дело 32-х».
   Летом 1862 года из Лондона в Петербург отправился П. А. Ветошников с большим количеством нелегальных изданий и писем, адресованных Герценом, Бакуниным, Огаревым и В. И. Кельсиевым друзьям-единомышленникам в России. На границе Ветошников был арестован, и в руках III отделения оказались письма Бакунина, в которых упоминалось имя Тургенева, обещавшего Бакунину денежную помощь. В других письмах и инструкциях Тургенев представал как близкий и доверенный Герцену человек, через которого поддерживались связи «лондонских эмигрантов» с Россией и черпались сведения для обличения правительственных верхов в «Колоколе». Дело принимало неприятный для Тургенева оборот. 22 января 1863 года ему вручили официальный вызов.
   Тургенев был в смятении, не зная, что предпринять. «Вызывать меня теперь (в Сенат) <…> когда я окончательно — чуть не публично — разошелся с лондонскими изгнанниками, т. е. с их образом мыслей — это совершенно непонятный факт», — писал он П. В. Анненкову. После некоторых колебаний по совету посланника русского посольства в Париже Тургенев написал личное письмо Александру II с просьбой выслать «допросные пункты» за границу. Одновременно он вызвал к себе брата Николая, чтобы договориться с ним о своих имущественных делах на случай возможной конфискации имения.
   Вскоре в Париж пришли «допросные пункты», Тургенев ответил на них и несколько успокоился. Однако Сенат не удовлетворился ответами, и вызов в Россию был повторен. Поскольку Тургенев довольно долго откладывал поездку под предлогом болезни, в Петербурге распространился слух, что писатель испугался судебной ответственности и решил остаться в эмиграции. Сочувствующие пострадавшим по этому делу люди упрекали Тургенева в том, что он своей неявкой отягощает положение других обвиняемых. Писатель оказался, таким образом, в весьма щекотливой ситуации как справа, со стороны правительственных верхов, так и слева, со стороны радикальной части русского общества. Пришлось ехать в Россию.
   С приездом в Петербург в начале января 1864 года Тургенев срочно восстанавливает все свои великосветские связи и знакомства. В его защиту выступают поэт А. К. Толстой, фрейлина Э. Ф. Раден, великая княгиня Елена Павловна, чиновник государственной канцелярии Министерства внутренних дел, писатель-романист Б. М. Маркевич.
   6 января Тургенев побывал в Сенате: «Меня ввели с некоторой торжественностью в большую комнату, где я увидел шестерых старцев в мундирах и со звездами. Меня продержали стоя в течение часа, мне прочитали ответы, посланные мною. Меня спросили, не имею ли я чего-нибудь прибавить, потом меня отпустили, сказав явиться в понедельник на очную ставку». Скрывая свое участие в изданиях Герцена, Тургенев отвечал: «Герцена я знал хорошо и находился с ним в приятельских отношениях. Я долгое время не прерывал с ним связи, хотя знал, что он действует против правительства; нечего прибавлять, что я не принимал никакого участия в этих действиях, будучи, по самому существу своему, врагом всего, что походит на заговор».
   Очной ставки не состоялось. При следующем посещении Сената судьи удовольствовались тем, что вручили Тургеневу досье его дела и указали страницы, на которых упоминалось его имя, предложив дать письменные разъяснения. Дело завершилось полным оправданием Тургенева. Ему был разрешен выезд из России. Но с этих пор в некоторых кругах общества стали распространяться сплетни, что Тургенев получил освобождение вследствие покаяния, а может быть, и доноса. Слухи эти доползли до Лондона и вызвали осуждающую Тургенева заметку Герцена в «Колоколе».
   Пребывание Тургенева в светских и придворных кругах Петербурга не прошло бесследно для его творчества. Общение с людьми правительственной партии показало ему, что многие из них отреклись от дорогого, великого дела реформ, что настроение правительственных особ поворачивает вспять. Впоследствии писатель использовал свои наблюдения в романе «Дым».
   19 января 1864 года умер А. В. Дружинин. Тургенев был на его похоронах и у раскрытого гроба друга протянул руку одному из своих бывших приятелей. «Ко мне подошел Анненков, — вспоминал И. А. Гончаров, — и сказал, что Тургенев желает подать мне руку — как я отвечу? — „Подам свою“, — отвечал я, и мы опять сошлись, как ни в чем не бывало. И опять пошли свидания, разговоры, обеды — я все забыл».
   Петербург не прибавил Тургеневу ни надежд, ни оптимизма. Он постепенно терял веру в благодетельность правительственных реформ. «Время, в которое мы живем, — с горечью замечал писатель, — сквернее того, в котором прошла наша молодость. Тогда мы стояли перед наглухо заколоченной дверью: теперь дверь как будто несколько приотворена, но пройти в нее еще труднее». Вера в истинность идей, провозглашенных реформой, у Тургенева теплилась, но в современной России он не видел общественной силы, которая способна возглавить и повести дело реформы вперед. В правительственной партии он разочаровался, не оправдали надежд и либеральные круги культурного дворянства: после реформы 1861 года и польского восстания они круто повернули вправо. К революционному движению и народническому социализму Герцена Тургенев тоже относился скептически.
   Вернувшись из России, он прочел в «Колоколе»! «Корреспондент наш говорит об одной седовласой Магдалине (мужского рода), писавшей государю, что она лишилась сна и аппетита, покоя, белых волос и зубов, мучаясь, что государь еще не знает о постигнувшем ее раскаянии, в силу которого она прервала все связи с друзьями юности». Заметка Герцена глубоко оскорбила Тургенева и даже заставила написать следующее письмо: «Не далеко же ты отстал от покойного Николая Павловича, который также осудил меня, не спросив даже у меня, точно ли я виноват? Если бы я мог показать тебе ответы, которые я написал на присланные вопросы — ты бы, вероятно, убедился, что, ничего не скрывая, я не только не оскорбил никого из друзей своих, но и не думал от них отрекаться…»
   Волею судеб и собственными усилиями Тургенев оказался в духовном вакууме: идейные связи с Россией истончились и в основном были порваны, вера в единство либерально мыслящей интеллигенции развеялась как дым. Углублялся философский пессимизм писателя, возникали сомнения в самой возможности устранения социального зла на земле. История человечества представлялась трагикомической борьбой С «неизменяемым» и «неизбежным». Эти сомнений отчетливо прозвучали в двух повестях Тургенева тех лет — «Призраки» (1864) и «Довольно» (1865).
   В смутный период духовного бездорожья Тургенев вновь попал в сферу притяжения главного светила своей жизни — Полины Виардо: «Я чувствую на своей голове добрую тяжесть Вашей любимой руки — и так счастлив сознанием, что Вам принадлежу, что мог бы уничтожиться в непрестанном поклонении!»
   24 апреля 1863 года в Лирическом театре Парижа состоялось прощальное представление «Орфея» Глюка и «при бесконечных аплодисментах» Полина Виардо простилась с публикой и Парижем. Голос ее сдавал, и она решила оставить сцену и покинуть Францию. В конце апреля 1863 года семья Виардо поселилась в Баден-Бадене, а 3 мая сюда приехал Тургенев. Полина открывала в Баден-Бадене школу вокального искусства и окружила себя целой колонией русских учениц из богатых семейств. Тургенев приехал сюда вместе с дочерью, но постоянно напряженные отношения девушки с семьею Виардо на этот раз закончились навсегда тяжелой сценой и «незаслуженными обвинениями» в адрес хозяйки дома. Дочь оставила Баден-Баден и в семье Виардо больше никогда не появлялась. В 1865 году она вышла замуж за управляющего, а потом и владельца стекольной фабрики в Ружмоне Гастона Брюэра.
   Тургенев поселился в Баден-Бадене, а в 1865 году приобрел здесь участок земли, прилегавший к вилле Виардо, и построил дом в стиле Людовика XIII, с мансардами, высокими крышами и трубами — по словам немецкого литератора, друга Тургенева Людвига Пича, — сказочный замок среди леса и полян. Связи писателя с Родиной все более и более ослабевали. Даже любимая страсть — охота — уже не манила его в родные места, на просторы орловского края. Он охотился с Луи Виардо в Шварцвальдских лесах и в письмах к друзьям говорил, что культурно организованная охота имеет ряд преимуществ.
   В доме Виардо звучала музыка, обсуждались новинки европейской литературы и искусства, составлялись программы домашних концертов, которые вскоре превратились в музыкальный центр этой летней столицы Европы. На музыкальных «утренниках» играли выдающиеся пианисты, среди которых был А. Рубинштейн, партию фортепиано на одном из концертов исполнял Брамс. Появлялись на вилле Виардо и Бисмарк, и нидерландский король.
   Полина стала заниматься сочинением музыки: писала романсы на стихи русских поэтов — Пушкина, Лермонтова, Кольцова и Фета, сочинила оперу «Золушка, или Ночь святого Сильвестра», затем совместно с Тургеневым обратилась к оперетте, и автор «Записок охотника» сочинял ей «всеевропейские» либретто «Слишком много жен» и «Последний колдун».
   Для постановки опереток Тургенев отдавал большой зал своей виллы: соорудили сцену, повесили зеленый занавес, несколько кустов олеандров изображали дремучий лес, заставленное окно — хижину. В «Последнем колдуне» Тургенев играл безмолвную роль паши; в момент, когда по сценарию он распластывался на сцене, на неподвижных губах присутствовавшей на представлении баденской кронпринцессы «медленно скользила легкая усмешка презрения». Но чего не мог сделать Тургенев ради прелестной мадам Виардо?! Правда, в письме к Анненкову, описывая этот пассаж, он замечал: «Что-то во мне дрогнуло! Даже при моем слабом уважении к собственной персоне, мне представилось, что дело зашло уж слишком далеко». Так оно и было в действительности. Когда речь шла о Полине Виардо, Тургеневу изменяло не только эстетическое чувство, но подчас и элементарный здравый смысл. «Последнему колдуну» он пророчит большой музыкальный успех на европейской оперной сцене. Некоторые дуэты в нем он ставит в ряд выдающихся явлений оперной музыки.