Чего только не делал немой Андрей по барским приказаниям для удовлетворения прихотей капризной госпожи, каких только должностей не исправлял. В Спасском на первых порах он был назначен собственным господским скороходом. Одна из бедных дворянок, воспитанниц Варвары Петровны, вспоминала: «До сих пор живо представляется мне, как по дороге, ведущей к нашему дому, шагает гигант с сумкой на шее, с такой же длинной палкой, как и он сам, в одной руке, а в другой — с запиской от Варвары Петровны». Случилось что-нибудь? Как же! Госпожа соскучилась по своей воспитаннице и пригласила ее к себе в гости, для чего барскому скороходу пришлось проделать путь 60 верст в один конец. Бывали капризы и поизощреннее: в 70 верстах от Спасского жила Авдотья Ивановна Лагривая. К ней Андрея посылали периодически за горшочком гречневой каши: по мнению Варвары Петровны, спасение повара гречневую кашу готовить не умели…
   В московском доме на Остоженке немой находился в должности дворника. Об этом периоде его жизни поведал Тургенев читателям в повести «Муму», назвав его Герасимом. Повесть эта во всем достоверна, за исключением концовки: Андрей действительно утопил бедную собачонку, но бросить госпожу и самовольно уйти в родную деревню не решился.
   Поступки Варвары Петровны чем далее, тем более становились непредсказуемыми: по малейшему капризу любой крестьянин или дворовый человек мог быть облагодетельствован ею или низведен до ничтожества, все зависело от ее настроения. В произволе и кураже она доходила подчас до какой-то артистической изощренности. Тургенев вспоминал, что его матушка очень боялась холеры (этот страх сын от нее унаследовал). Однажды ей прочитали в газете, что холерная эпидемия распространяется по воздуху через болезнетворных микробов. Тотчас последовал приказ управляющему: «Устрой для меня что-нибудь такое, чтобы я, гуляя, могла видеть все окружающие меня предметы, но не глотала бы зараженного воздуха!» Долго ломали голову, но выход нашли: спасений столяр сделал носилки со стеклянным колпаком в форме киота, в котором носили чудотворные иконы по деревням. Барыня располагалась там в мягких креслах, а слуги носили ее по окрестностям Спасского. Варвара Петровна осталась довольна таким изобретением, столяр получил в награду золотой. Все шло хорошо, пока не произошел курьезный случай. Встретил однажды странную процессию благочестивый странник-мужик, принял носилки за киот, отвесил земной поклон и положил медный грош «на свечку». Последовал взрыв безудержного гнева; привели пред грозные очи госпожи несчастного столяра-изобретателя, всыпали изрядное количество плетей и сослали на поселение.
   В другой раз Варвара Петровна наблюдала по обычаю за кормлением спасских птиц. Много ворон налетело, и казачок начал их отгонять. «Зачем?» — послышался грозный окрик. Казачок был парень не промах, не растерялся и заявил: «Вороны-то не наши, а господ Завадских». Ответ слуги так понравился барыне, что она тут же распорядилась выдать казачку вольную и отпустить на свободу.
   Все приближенные Варвары Петровны жили в постоянном страхе и трепете, потому что от ее самодурного, эксцентрического характера можно было ожидать в любую минуту все что угодно. Случился однажды пожар в деревне Сычи. Управляющий, полковник Бакунин, прискакал на взмыленной лошади в Спасское, вбежал в барский кабинет. Варвара Петровна, как бы не замечая его, задумчиво ходила по комнате.
   — Варвара Петровна, матушка, Сычи сгорели!
   Никакого внимания, никакой реакции.
   — Варвара Петровна, беда: Сычи сгорели!! — повторил запыхавшийся Бакунин, повышая голос. Гробовое молчание.
   — Сычи сгорели!!! — в отчаянии вскричал Бакунин, сделав шаг по направлению к госпоже.
   Тогда Варвара Петровна быстро повернулась к управляющему и дала ему высочайшую пощечину с гневным криком:
   — Как ты смел мне мешать! Да ты знаешь, где я была? Я была в Париже!
   В Сычах у Варвары Петровны существовал так называемый гремучий колодец: из каменной горы на изрядной высоте бил источник; струя воды была настолько сильной, что крутила небольшое мельничное колесо и с шумом падала на землю. Шум от этого источника слышался на утренней заре верст за пять и однажды помешал сну Варвары Петровны. Наутро разгневанная барыня позвала сычевского старосту и приказала: «Законопать колодец!» Староста оторопел. Долго думал он наедине, что делать: ведь в случае неудачи ждала его жестокая кара. Решил снова идти к госпоже с просьбой отменить приказ, но Варвара Петровна при первом шаге старосты через порог грозно взглянула на него, повернулась и вышла из комнаты. Староста отвесил поклон в пустоту… Долго совещались доморощенные инженеры, как быть, и в конце концов все-таки ухитрились гремучий колодец законопатить: вода из него пробила ход в другом месте, близко к земле, и шум прекратился.
   Господский произвол распространялся на все живое в доме, даже на домашнюю птицу. Жил, например, в Спасском любимый Варварой Петровной голосистый петух. Раз она увидела в окно, как этого петуха гоняет по двору индюк и клюет его в голову.
   — Бенкендорф!!!
   На крик явился «министр двора».
   — Смотри! Видишь? — произнесла госпожа, указывая пальцем в окно. — Казнить озорника достойным образом!
   И вот «министр двора» вместе со слугами поймал индюка, вырыл на дворе яму и живьем закопал провинившуюся птицу.
   В домашнем быту своем и в управлении имением Варвара Петровна подражала царям. Слугам давала она придворные звания: дворецкий назывался «министром двора» и даже носил определенную барыней фамилию «Бенкендорф», мальчик лет 14 с несколькими помощниками, занимавшийся получением писем и отправкой почтовых корреспонденции, назывался «министром почт». Подчиненные не имели права обращаться к Варваре Петровне по своей инициативе. Явившись на прием, они должны были стоять у притолоки и ждать обращения к ним госпожи. Порой ждать приходилось долго и уходить ни с чем.
   Приезд почты сопровождался специально разработанным ритуалом. Раздавалось несколько ударов большого спасского колокола, висевшего на высоком столбе неподалеку от дома. Затем по коридорам пробегали почтальоны, звоня в маленькие колокольчики. А «министр почт», одетый по форме, преподносил на серебряном подносе газеты и письма госпоже. Во время этой церемонии играла музыка крепостного флейтиста. Если на одном из конвертов была траурная кайма или черная печать, звучала грустная музыка, чтобы предупредить Варвару Петровну о печальном содержании письма. Если же печати были красные, флейтист наигрывал веселую мелодию.
   При спасском доме, в мезонине правого флигеля, находилась собственная господская контора. Каждый день по утрам Варвара Петровна приходила в контору, занимала место на «троне» и выслушивала донесение главного управляющего о выполнении господских приказов, а затем писари заносили в книгу новые. Тургенев посвятил этой стороне деятельности своей матушки специальный рассказ «Собственная господская контора»:
   «Левой вынул из ящика своего стола голубую книжку с надписью на переплете: „Заметки барыни“, — раскрыл ее и принялся читать:
   — «Понедельник, 11-го июня.
   Во-первых: дворовым я желаю сделать другое распоряжение; хочу из дворовых сделать колонистов ; а колонисты мои будут делать разные работы, домашние и прочие; построю им каменные флигеля; заведу фабрики, как швейные, так и кружевные, — ткацкую, белильню — и доведу, до того, чтобы Введенские фабрики были известны в России; а ненужных дворовых продам или отпущу по разным местам. Начальник моих колонистов — Куприян Семенов». — Левой остановился.
   — Какая по этому сделана отметка? — спросила барыня.
   — «Принято к соображению. А насчет Куприяна — исполнено».
   Сумасбродные распоряжения и фантастические прожекты госпожи Тургеневой причиняли крепостному люду спасской усадьбы неисчислимые беды, калечили и коверкали человеческие судьбы. Варвара Петровна не допускала, например, чтобы ее служанки выходили замуж, произвольно изменяла их имена, преследовала и угнетала за каждую мелочь. Главная горничная ее Александра Семеновна вспоминала: «Два раза, батюшка, ссылала она меня на скотный двор в дальнюю деревню; один раз за то, что, подавая чай, не доглядела, как попала муха в чашку с чаем, а другой раз я не успела стереть пыль с рабочего столика».
   При Спасском существовала своя «полиция» из отставных гвардейских солдат. К «полиции» Варвара Петровна прибегала всякий раз, когда требовалось применение силы. Суд и расправу госпожа чинила в особой комнате, прозванной ею «залом суда». В назначенные дни она являлась в это судилище с хлыстом в руках, садилась в кресло и творила приговоры, заставляя безотлагательно приводить в исполнение свои наказания. Часто по малейшему, пустячному поводу разрушались семьи, отнимались дети от матерей, люди ссылались в дальние деревни или отправлялись в солдаты.
   Однажды жертвой господской несправедливости оказался добрый друг Ванички Тургенева Леонтий Серебряков… Уже сидя в телеге, обутый в лапти и старую холщовую рубаху, почитатель Ломоносова и Хераскова обратился к молодому барчуку с речью, которую Тургенев запомнил на всю жизнь и воспроизвел в повести «Пунин и Бабурин»: «Урок вам, молодой господин; помните нынышнее происшествие и, когда вырастете, постарайтесь прекратить таковые несправедливости. Сердце у вас доброе, характер пока еще не испорченный… Смотрите, берегитесь: этак ведь нельзя!» Сквозь слезы, обильно струившиеся по моему носу, по губам, по подбородку, я пролепетал, что буду… буду помнить, что обещаюсь… сделаю… непременно… непременно…»
   Мимо постылого дома, мимо ненавистных строений с надписями «конторка села Спасского», «полиция села Спасского» бежал мальчик в самую глубь и глушь сада, в то заветное, укромное место, где они с Леонтием упивались музыкой российского стиха. А в ушах звучали наполненные конкретным, живым смыслом строки Державина:
 
Ваш долг — спасать от бед невинных,
Несчастливым подать покров,
От сильных защищать бессильных…
Исторгнуть бедных из оков!
 
   О, трижды благословенный спасений сад! Он стал для будущего писателя олицетворением простора, света и свободы, живых творческих сил его любимой Родины. Потрясенный домашними бедами, здесь мальчик отходил душой и сердцем; по контрасту с домашним адом острее воспринималась поэзия русской вольной природы, живущей своей многообещающей и таинственной жизнью. Этот сад не походил на чинный регулярный английский парк; деревья росли в нем в том неприхотливом беспорядке, в каком растут они в лесу: клены вперемежку с березами, елями, зарослями орешника, черемухи. Высокие купы вековых дубов и лип чередовались с маленькими полянками, заросшими травой, в которой красными капельками проступала лесная земляника. Сад «был очень стар и велик и заканчивался с одной стороны проточным прудом, в котором не только водились караси и пескари, но даже гольцы попадались, знаменитые, ныне почти везде исчезнувшие гольцы. В голове этого пруда засел густой лозняк; дальше вверх, по обоим бокам косогора, шли сплошные кусты орешника, бузины, жимолости, терна, проросшие снизу вереском и зорей. Лишь кое-где между кустами выдавались крохотные полянки с изумрудно-зеленой, шелковистой, тонкой травой, среди которой, забавно пестрея своими розовыми, лиловыми, палевыми шапочками, выглядывали приземистые сыроежки и светлыми пятнами загорались золотые шарики „куриной слепоты“. Тут по вёснам певали соловьи, свистали дрозды, куковали кукушки; тут и в летний зной стояла прохлада», и маленький Тургенев «любил забиваться в эту глушь и чащу», где у пего «были фаворитные, потаенные местечки», известные — так, по крайней мере, он воображал! — только ему одному.
   В саду судьба свела Тургенева с людьми из народа, чуткими к красоте родной природы, знатоками и ценителями птичьего пения, людьми с доброй и вольной душой. Об одной из таких встреч любовно рассказал писатель в повести «Пунин и Бабурин»: «Вышедши из бабушкиного кабинета, я прямо отправился в одно из тех местечек, прозванное мною „Швейцарией“. Но каково было мое изумление, когда, еще не добравшись до „Швейцарии“, я сквозь частый переплет полузасохших прутьев и зеленых ветвей увидал, что кто-то открыл ее кроме меня! Какая-то длинная-длинная фигура, в желтом фризовом балахоне и высоком картузе, стояла на самом облюбленном мною местечке! Я подкрался поближе и разглядел лицо, совершенно мне незнакомое, тоже предлинное, мягкое, с небольшими красноватыми глазками и презабавным носом: вытянутый, как стручок, он точно повис над пухлыми губками; и эти губки, изредка, вздрагивая и округляясь, издавали тонкий свист, между тем как длинные пальцы костлявых рук, поставленные дружка против дружки на вышине груди, проворно двигались круговращательным движением. Время от времени движение рук замирало, губы переставали свистать и вздрагивать, голова наклонялась вперед, как бы прислушиваясь. Я пододвинулся еще поближе, вгляделся еще внимательнее… Незнакомец держал в каждой руке по небольшой плоской чашечке, вроде тех, которыми дразнят и заставляют петь канареек. Сук хрустнул у меня под ногою; незнакомец дрогнул, устремил свои слепые глазенки в чащу и попятился было… да наткнулся на дерево, охнул и остановился.
   Я вышел на полянку. Незнакомец улыбнулся.
   — Здравствуйте, — промолвил я.
   — Здравствуйте, барчук!
   Мне не понравилось, что он меня назвал барчуком. Что за фамильярность!
   — Что вы здесь делаете? — спросил я строго.
   — А вот видите, — отвечал он, не переставая улыбаться. — Птичек на пение вызываю. — Он показал мне свои чашечки. — Зяблики отлично ответствуют! Вас, по младости ваших лет, пение пернатых должно услащать беспременно! Извольте прислушать: я стану щебетать, а они за мною сейчас — как приятно!
   Он начал тереть свои чашечки. Точно, зяблик отозвался на ближней рябине. Незнакомец засмеялся беззвучно и подмигнул мне глазом».
   К счастью, Варвара Петровна поощряла разбуженную в сыне дворовыми — хранителями сада — любовь к природе. Головастый, большеглазый, рассудительный и не по годам серьезный мальчик с любопытством слушал рассказы садовников, лесных сторожей, охотников о жизни зверей и птиц. А потом он увлекся ловлей пернатых в западни, силки и на клей; пойманных птичек он сажал в большую зеленую клетку, стоящую в одной из комнат. Внимательно выслушивал Ваничка рассказы лесника об отличиях птиц разных пород, об их повадках и образе жизни. Мальчик привязался к этому добродушному и чуткому человеку, прозванному Борзым за свой высокий рост и худые ноги. Варвара Петровна назначила его хранителем комнатных птиц, и Тургенев имел возможность ежедневно общаться с Борзым, часами слушать его рассказы в саду, в окрестных лесах или дома, в птичьей комнате.
   На Благовещенье, 25 марта, по принятой на всей Руси традиции — Благовещенье — птиц на волю отпущенье, — зеленую клетку выносили на балкон, и Ваничка, в присутствии самой Варвары Петровны, выпускал пернатых пленниц на свободу, любуясь, как они стремительно взмывают вверх и тают в небесной синеве. В этот день лицо матери смягчалось, в глазах теплилась материнская ласка.
   Ивана она действительно любила, как могла. Временами ему позволялись такие вольности, какие были ни для кого в доме не допустимы. По утрам Варвара Петровна составляла расписание занятий для всех домочадцев, в котором строго регламентировался весь день. Расписание это переписывалось в нужном количестве экземпляров на специальные листки-таблички и вручалось каждому члену семьи, включая воспитанниц и приживалок. А Ваничку с раннего утра тянуло в сад, на простор и приволье любимой природы. Забираясь в укромный уголок, он часами просиживал там в одиночестве, всматриваясь и вслушиваясь в тайную жизнь, тихо струившуюся вокруг. Окутанный свежестью и тенью, он иногда читал, обдумывая прочитанное, а чаще «предавался тому ощущению полной тишины», «прелесть которого состоит в едва сознательном, немотствующем подкарауливанье широкой жизненной волны, непрерывно катящейся и кругом нас и в нас самих». Отступало все плохое и горькое, широко и легко дышала грудь, и время, казалось, прекращало бег свой: «расписание» забывалось, и только звуки большого спасского колокола, зовущие к обеду, выводили мальчика из состояния блаженного оцепенения.
   За обедом Варвара Петровна строго всматривалась в проясненное, одухотворенное лицо своего сына и, тайно любуясь им, прощала «вольности и прегрешения». Но материнское великодушие и снисходительные ласки не пробуждали в душе мальчика тихой и теплой радости; подкатывал к горлу комок, все существо пронизывало горькое чувство обиды, хотелось плакать, долго и неутешно. Было в этом великодушии и в этих торопливых ласках что-то похожее на оскорбительную подачку: слишком уж часто и круто сменялись они приступами ничем не оправданной жестокости, торжеством злой и грубой силы. Присутствие в доме этой нерассуждающей силы отравляло все существование и обесценивало легковесную доброту.
   Не довелось Ивану Сергеевичу испытать под кровом родного дома глубокого чувства семьи и семейственности, охраняющей теплоты родственных уз, укрепляющей душу материнской ласки и участия, поэзии семейных отношений. Он вышел в большой мир незащищенным, личностно неукорененным, не имея в себе того внутреннего ядра, той крепости и силы, которая оберегает личность в житейских драмах и испытаниях.
   Это не значит, конечно, что в семейном быту обитателей Спасского царили только произвол и деспотизм, что ничего светлого и доброго Тургенев от своих родителей не унаследовал, не позаимствовал. Тургеневы на всю округу славились своим хлебосольством и гостеприимством. Всякий раз после праздничной службы в Спасской церкви толпы народа устремлялись к барскому дому поздравить господ. Дворецкий приказывал накрывать столы, ставить горячие пироги, закуски и вина. Варвара Петровна широко и радостно улыбалась, была на редкость щедра и добродушна. Прояснялись лица спасских мужиков, расправлялись морщины, звучала веселая плясовая, водились перед домом крестьянские хороводы.
   А на храмовый праздник 15 сентября, в день святого Никиты, с вечера по длинным аллеям, ведущим к дому, тянулись вереницы экипажей: гости собирались ко всенощной. В эти дни Тургеневы не чинились, и в барские хоромы допускались по древнему христианскому обычаю все — и богатые, и мелкопоместные, и даже однодворцы. Равно желанными гостями были и богатый вельможа, и хромой инвалид, и слепая старушка помещица.
   В день праздника, по возвращении из церкви, садились за праздничные столы, потом часть гостей разъезжалась по домам. Оставались в Спасском любители охоты: они выходили на балкон, перед которым егеря устраивали смотр охотничьих собак и лошадей. На другой день, ранним утром, едва начинала брезжить заря, охотники съезжали со двора. Барыни тоже сопутствовали им в тяжелых четырехместных каретах. Охотники со сворами собак рыскали по полям, а их жены и малые дети останавливались на кромке озимого поля, у опушки леса, и поджидали, когда кто-нибудь из охотников для всеобщего удовольствия загонит зайца или лисицу под самые дверцы кареты. В ожидании этой потехи дамы доставали из узелков пирожки и конфеты, пряники, орехи и прочие лакомства, дети играли и резвились на свежем осеннем воздухе.
   С сумерками возвращались. Вдали уже виднелся ярко освещенный дом, а в нем гремела музыка и ждал гостей богатый ужин. Начинался веселый бал с маскарадом, устраивались интересные домашние спектакли. Одна из боковых галерей спасского дома была приспособлена для театральных представлений. Участвовали в спектаклях и сами господа, и их гости, приехавшие из дальних уездов. Замечательными сценическими талантами обладал, например, Александр Алексеевич Плещеев. В своем имении Чернь он устраивал спектакли, участниками которых были Н. М. Карамзин и В. А. Жуковский. Плещеев вместе с Жуковским часто гостили в Спасском-Лутовинове, и у Тургенева-ребенка остались смутные воспоминания о том, как на спасской сцене Жуковский исполнял роль волшебника.
   Варвара Петровна, следуя требованиям спартанской «педагогики», музыке детей не учила, но музыку любила страстно, до конца дней своих. В Спасском имелся прекрасный оркестр крепостных музыкантов, поэтому стихия музыки с детских лет вошла в душу Тургенева и пленила ее. Впоследствии он не раз с упреком говорил Варваре Петровне: «Била бы ты меня, маман, но и музыке выучила бы!» Содержали Тургеневы и собственный балет из крепостных актрис, которые славились по всей округе и часто сдавались внаем за определенную плату в богатые имения орловских и тульских помещиков.
   Супруги Тургеневы знали цену образования, были очень начитанными людьми, регулярно пополняли спасскую библиотеку русской, французской, немецкой и английской литературой. Отец внимательно следил за успехами своих детей в науках. Он очень рано заболел неизлечимой тогда желчнокаменной болезнью и в последние годы часто лечился за границей. Сыновья обязаны были писать ему письма в форме «журналов» — подробных отчетов за каждый прожитый день. Сергей Николаевич порой упрекал сыновей: «Вы всё мне пишете по-французски или по-немецки, — а за что пренебрегаете наш природный? Если вы в оном очень слабы, это меня очень удивляет. Пора! Пора! Уметь хорошо не только на словах, но и на письме объясняться по-русски — это необходимо. И для того вы можете писать ваши журналы следующим образом: понедельник по-французски, вторник по-немецки, середа по-русски и так далее в очередь».
   Не без влияния родителей в сознание Тургенева с детских лет вошли раздумья о судьбе опальных декабристов. Мальчику было семь лет, когда 14 декабря 1825 года прогремели пушки на Сенатской площади. Восстание декабристов, следствие по их делу и жестокий приговор Николая I были предметом самых заинтересованных пересудов в кругах российского дворянства. По соседству с родовым имением отца, селом Тургеневом, жил дальний его родственник Сергей Иванович Кривцов. Причастный к заговору, он вместе с другими декабристами был сослан в Сибирь. Отец и мать Тургенева глубоко сочувствовали несчастной судьбе Сергея Ивановича и посылали в Сибирь вещи и деньги. Отец даже заказал копию с бестужевского портрета С. И. Кривцова, который декабристы прислали из Читы. Тургенев-мальчик, вероятно, знал об этом и не раз слышал беседы взрослых о положении ссыльных дворян. Варвара Петровна в письмах к сыну в Берлин не случайно писала: «И ежели бы ты был сослан в 1826 г. в Сибирь, я бы не осталась — с тобою, с тобою». Конечно, Варвара Петровна, будучи убежденной крепостницей, не разделяла взглядов передового дворянства, но человечески сочувствовала пострадавшим и считала своим долгом помогать знакомым и близким из их числа, не боясь скомпрометировать свое имя в светских и придворных кругах.
   В доме Тургеневых жил молчаливый, глухой камердинер Варвары Петровны Михаил Филиппович. Рассказывали, что в день 14 декабря 1825 года он был с солдатами на Сенатской площади, видел страшную картину расстрела восставших. В Спасском считали, что орудийные выстрелы явились причиной его глухоты. Эти полулегендарные рассказы не могли не тревожить воображения впечатлительного мальчика, не могли не рождать в его пытливом уме серьезных вопросов.
   Из разговоров родителей Иван Сергеевич уже тогда мог узнать, что Николай I относился ко всем Тургеневым настороженно и недоброжелательно. В 1832 году, например, император лично приказал вести за Сергеем Николаевичем секретное наблюдение, так как он был в отдаленном родстве с Николаем Ивановичем Тургеневым, одним из самых крупных идеологов декабристского движения, а с его братом, Александром Ивановичем, вел дружескую переписку и в 1832 году встречался с ним в Париже. И отдаленное родство, и тесные дружеские связи с прогрессивно мыслящими дворянами настораживали правительственные круги и заставляли Николая I держать семью Тургеневых под особым наблюдением.
   Так или иначе, но, по словам Тургенева, «ненависть к крепостному праву уже тогда жила» в нем, «она, между прочим, была причиной тому, что» он, «выросший среди побоев и истязаний, не осквернил руки своей ни одним ударом». Но до серьезного осознания этих вопросов было еще далеко.

Годы учения

   В начале 1827 года Тургеневы приобрели дом в Москве на Самотеке (ныне — Садово-Самотечная, 12), и все семейство переехало на новое место жительства: пришла пора готовить детей к поступлению в высшие учебные заведения. В то время дворяне гнушались отдавать своих сыновей в гимназию, где учились дети разночинцев. Гимназический курс дворянские мальчики проходили, как правило, в благородных пансионах. Николая и Ивана Тургеневых родители определили в частный пансион Вейденгаммера на полное содержание и уехали за границу: тяжело больной отец нуждался в длительном лечении. Наступила двухлетняя разлука Ванички Тургенева с матерью и отцом.