Тургенев с интересом слушал этих людей и во многом с ними соглашался. Он и сам в последнее время чувствовал отрицательные последствия односторонне-рассудочной манеры гегелевского философствования, с каким-то высокомерием относящегося к реальному и живому многообразию явлений действительности.
   Часто речь шла о судьбах славянского племени. Роль славянства в истории европейского человечества, по мнению Хомякова, явно принижалась немецкими историками и философами. И это тем более удивительно, что, по его мнению, именно немцы наиболее органично усвоили славянский элемент.
   «Вглядитесь в Пруссию, — говорил Хомяков, — в поморье Балтики, во всю сторону доэльбскую. Узнаёте ли вы направление аристократическое германцев в демократизме прусском? Узнаете ли вы германское рыцарство в торговой Ганзе, вольные города которой владели морями и правили судьбой Дании и Швеции, так же, как в старину славянские племена этого берега несколько времени держали под своею строгою опекою воинственных скандинавов? Узнаете ли вы характер германский в республиканском устройстве союзников древнего нашего Новгорода? Зато и теперь, когда поморяне забыли, что они были отраслью семьи славянской, у них еще живет славянский дух труда и торговли. У них еще немец южный учится тайнам просвещенного земледелия, так же как в старину германец занимал от славян все слова, касающиеся земледелия, и многие слова, принадлежащие к домохозяйству. Вглядитесь в нынешнюю жизнь людей, и вы поймете, почему Ганза была в дружбе с Псковом и Новгородом, почему пословица о новгородском могуществе гордо повторялась в городах немецких, почему Любчане были милыми гостями в наших торговых столицах, а наши купцы были приняты в Любеке (Любиче), как братья родные. Вглядитесь в старину, и вам ясны будут прекрасные результаты славянского чисто человеческого начала, воспринятого завоевательным духом германцев и согретого их деятельной энергией».
   К. С. Аксаков резко критиковал современные крепостнические порядки и обрушивался на сословную спесь русской дворянской аристократии: «Я понимаю, откуда возник аристократический взгляд на простой народ у английских лордов, — говорил он, — все они являются потомками дружинников Вильгельма Завоевателя, который разделил между своими приближенными земли покоренных племен. В России же аристократии не было и быть не могло, так как боярство являлось служилым сословием, составлявшим дружину государеву, и пользовалось за свою службу поместьями и вотчинами». — «Да, в России крепостное право есть не что иное как грубая полицейская мера, выдуманная нуждою государственною, но не уничтожившая братства человеческого, а в Англии, да и в германском поморье оно было коренным злом, связанным с завоеванием и насилием племенным», — подхватывал Хомяков.
   Но чем внимательнее вслушивался Тургенев в речи этих умных людей, искренних патриотов своей Родины, как и он, горячо ненавидевших николаевскую Россию, — тем более начинала его смущать одна навязчивая мысль. Настаивая на самобытности исторического развития России, они с некоторым пренебрежением и кичливостью говорили об успехах европейской культуры. Получалось, что русскому человеку вообще нечему учиться на Западе, что Петр Великий, прорубивший окно в Европу, отвлек Россию от её самобытного пути, что европеизированная культура «верхов» призрачна и совершенно оторвана от подлинно народных интересов и потребностей, от исторических преданий. Складывалось впечатление, что в полемике с западниками славянофилы впадали в противоположные общие места; первые отлучали Россию от Европы со знаком минус, вторые — со знаком плюс, а истина оставалась где-то посередине. Тургенев не был склонен идеализировать патриархальный крестьянский быт, судьба с детских лет познакомила его с наиболее темными сторонами крепостничества. Да и национальное самомнение со времен берлинских лекций он считал свойством недостойным и даже унижающим великий народ.
   В Москве Тургенев часто посещал дом Михаила Федоровича Орлова, в котором царил подлинный культ Пушкина. Орлов находился в опале как деятельный участник декабристского движения. Он избежал неминуемой каторги лишь благодаря заступничеству своего брата Алексея, который в день 14 декабря был верным защитником Николая I, а затем одним из его приближенных. Орлов много работал в эти годы над трудом по вопросам финансов и кредита, писал воспоминания об Отечественной войне 1812 года. В доме Орлова Тургенев встретился и подружился с начинающим поэтом Яковом Петровичем Полонским.
   Наконец, после длительной проволочки Тургенев получил отказ на своё прошение: выяснилось, что в Московском университете принимать экзамен некому, так как кафедра философии в нем давно упразднена. Николай I вообще не жаловал немецкой премудрости и не поощрял открытие подобных кафедр. В конце марта 1842 года Тургенев отправляется в Петербург, где ему удается получить разрешение держать магистерские экзамены. Он много готовится и в начале апреля успешно сдает философию и латинскую словесность. Однако, судя по письмам к друзьям, интерес к философской деятельности у него начинает пропадать. «С большим трудом и душераздирающей зевотой» он «читает скучного и сухого Фихте». А после экзамена пишет А. Бакунину: «Объявляю вам, что я выдержал экзамен по философии блестящим образом — то есть наговорил с три короба разных общих мест — и привел профессоров в восторг, хотя я уверен, что все специально-ученые (историки, математики и т.д.) не могли внутренно не презирать и философию и меня». То, чему в Берлине Тургенев поклонялся со священным трепетом, то, чем продолжала жить в Премухине семья Бакуниных, является теперь для него предметом шутки и насмешки. Не в этом ли скрывается подлинная причина его отказа от дальнейших шагов на ученом философском поприще?
   Примечательно, что все письма Тургенева братьям Бакуниным имеют еще один, косвенный адресат. Им является Татьяна Александровна. Зная обычай семьи Бакуниных делиться письмами с родными и близкими, Тургенев не щадит кумира Татьяны, немецкого философа Фихте, называя его «скучным и сухим». Еще раз прощаясь с Т. Бакуниной, Тургенев так завершает письмо от 3 апреля 1842 года: «Поклонитесь от меня Татьяне Александровне и напишите мне, пожалуйста, об её здоровье.
   У меня есть песенка, которая так начинается:
 
О дети вы, о дети,
О, милые, прощайте!
Хотите — позабудьте,
Хотите — вспоминайте!..»
 
   В мае 1842 года Тургенев уезжает в Спасское и предается прелестям весенней охоты на вальдшнепов, а во второй половине июля вместе с братом Николаем сопровождает Варвару Петровну на лечение в Мариенбад. Главная цель этой поездки — свидание с Мишелем, который в 1842 году уехал в Дрезден вместе с известным левогегельянцем Арнольдом Руге и приступил к изданию немецкого революционно-демократического журнала «Deutsche Jahrbücher».
   Мишеля Тургенев не узнал: от былых философских воспарений в заоблачные сферы чистого мышления не осталось и следа. Чтобы устранить всякую неловкость, Тургенев счел необходимым объясниться с другом по деликатному поводу, связанному с любимой сестрой Бакунина Татьяной. Но Мишель перебил его:
   — Александрина Беер писала мне, Тургенев, что то, что произошло между тобою и Танюшей, должно заставить меня порвать наши дружеские связи. Какая нелепость! Для того чтобы я с кем-либо порвал, я должен перестать верить в этого человека. Никакая другая причина не может довести меня до разрыва. Ты знаешь, что я никогда не был рабом условных идей, управляющих светом. А теперь и тем более мне поздно стать им. Мне хорошо известны твои недостатки, Тургенев. Но причина их — в крайней твоей молодости. Брат мой, когда любишь, то не имеешь времени на подсчитывание недостатков. А в том, что я тебя люблю, ты сомневаться не можешь. Так что оставим этот разговор. Я предупреждаю и другой твой вопрос. Ты не выслал обещанные деньги, чтобы полностью покрыть мой долг. И я не сержусь на тебя, ибо знаю, что намерения твои были и остаются чисты, а если их не удалось осуществить — значит, виноваты обстоятельства.
   Как всегда бывает при встрече друзей после долгой разлуки, разговор между Тургеневым и Бакуниным долго прыгал с пятого на десятое, прежде чем попал на существенную стезю:
   — Увы, брат мой, — сказал Бакунин, тряхнув по привычке своей львиной гривой, — время берлинской юности ушло и уже никогда не возвратится, ты знаешь это не хуже меня. Оно было прекрасно, как юность, и заключало в себе все преимущества, достоинства и недостатки юности. Теперь настала пора действительности, мужества, дела. Я почувствовал ее приближение тотчас после твоего отъезда из Берлина. Слава Богу, время теории прошло: все более или менее чувствуют это. Заря нового мира осеняет нас. С тех пор как христианство перестало быть связующим европейские государства цементом, что же еще связывает их? Святой дух свободы и равенства, в громе и молнии французской революции открывшийся людям, подобно семенам новой жизни рассеивается повсюду посредством революционных войн. Мы находимся накануне великого всемирно-исторического поворота, Тургенев, накануне последней борьбы за религию демократии, за коммунизм, призванный осуществить лучшие заветы христианства не в потусторонней действительности, а здесь, на этой земле!
   — Но позволь, Мишель, — возражал Тургенев, — я сочувствую демократическим идеям, но иначе понимаю сущность демократии. Она действительно утверждается, но постепенно, через конституционные формы ограничения самодержавия, через политико-экономические перемены. Партию демократов я признаю в качестве неизбежной оппозиции к другой, консервативной партии, признаю необходимость борьбы между ними, но не до полного истребления. Поскольку та и другая представляют крайние полюсы противоречия — истина лежит посередине. Я склонен считать, что в общественной борьбе оба полюса лишь до известной степени правы. Что же касается коммунизма — я в него не верю: вряд ли стоит нам увлекаться несбыточными фантазиями и подхватывать стоптанные башмаки с ног Сен-Симона и Фурье.
   — Ты глубоко не прав! — горячился Мишель. — Ведь слияние консерваторов и демократов — положительных и отрицательных полюсов противоречия, — о котором ты печешься, невозможно. Ведь всё значение отрицательного заключается в разрушении положительного. Ты — типичный соглашатель, плохо усвоивший логику Гегеля. Вспомни, что «противоположение есть не равновесие, а перевес отрицательного, который составляет его преобладающий момент». Отрицательное, как подготовляющее жизнь новому порядку, содержит в себе одном цельность противоположения, а потому является абсолютно правомочным! И для демократа страсть революционного отрицания — созидательная страсть! В сладости разрушения есть творческое наслаждение! Ты же пытаешься отнять у противоположения его движение, его жизненность, всю его душу. Ты напоминаешь мне польских евреев. В 1830 году они старались служить одновременно обеим борющимся сторонам, как русским, так и полякам — и вешались теми и другими!
   — Но не возвращаешься ли ты, Мишель, с твоими раздельно существующими крайностями к абстрактной точке зрения, преодоленной Шеллингом и Гегелем? Разве Гегель не сделал важного замечания о том, что в чистом свете так же плохо видно, как и в абсолютной темноте, и что только конкретное единство обоих делает возможным зрение? И разве не Гегель доказывал, что каждое живое существо лишь потому жизненно, что его отрицание находится не вне его, а в нем как непременное условие жизни, и что если бы оно было только положительно и имело отрицание вне себя, то оно было бы неподвижно и безжизненно?
   — Но что это доказывает? Живой организм только потому и жизненен, что носит в себе зародыш своей смерти. И если ты хочешь цитировать Гегеля, так цитируй его, не усекая. Тогда ты увидишь, что отрицание остается условием жизни данного организма лишь до тех пор, пока оно находится в нем как определенный момент в его цельности. На переходном этапе постепенное действие отрицания внезапно прекращается, отрицание превращается в самостоятельный принцип — и этот момент есть смерть данного организма, переход природы в качественно новый мир, свободный мир духа!
   Не то же ли наблюдается и в истории? Принцип свободы давал о себе знать, например, в католическом мире с самого начала его существования. Принцип этот был источником всех ересей, которыми так богат был католицизм. Но без этого принципа католицизм был бы инертен. Он являлся принципом его жизненности до тех пор, пока оставался лишь элементом в цельности католицизма. Отсюда постепенно зарождался протестантизм. Начало его относится к началу католицизма. Но в известный момент эта постепенность оборвалась, и принцип теоретической свободы вырос в самостоятельный, независимый принцип. И тут только противоположение сказалось во всей полноте. Помнишь, Тургенев, что сказал Лютер соглашателям его времени, когда они предложили свои услуги?!
   — Допустим, что ты прав, Мишель. Но о каком революционном отрицании можно говорить сейчас? Откуда ты взял, что искомый тобой «момент» наступил в Европе? Посмотри вокруг. Везде спокойно, движение улеглось, материальные интересы стали едва ли не главным делом политики и общей культуры.
   — Мир, — говоришь ты. Я же, напротив, утверждаю, что еще никогда противоречия европейского развития не выступали в форме противоположения свободы и несвободы. В наше время это противоположение сходно с критическими периодами языческого мира. Что же, ты слеп и глух? Не видишь и не слышишь, что вокруг происходит? Нет, Тургенев, революционный дух не побежден; он только снова ушел в себя, после того как его первое появление потрясло весь мир до основания. Вскоре он снова прорвется в качестве творческого принципа. А сейчас он роется, как крот под землею, и трудится не напрасно. Оглянись на обломки, которыми покрыта ныне наша религиозная, политическая и социальная почва. Скажи мне, что уцелело от старого католического и протестантского мира? Разве ты не читал Штрауса, Фейербаха, Бруно Бауэра? Разве ты не видишь, что вся немецкая литература проникнута духом отрицания? Ясно, что дух, этот старый крот, выполнил свою подземную работу и скоро явится вновь, чтобы держать свой суд. Повсюду, особенно во Франции и Англии, образуются социалистически-религиозные союзы. Все народы и все люди полны каких-то предчувствий. Даже в России, в этом беспредельном, покрытом снегами царстве, собираются мрачные, предвещающие грозу тучи! О, воздух душен, он чреват бурями! Взываю к тебе, мой заблудший брат, покайся, царство Божие близко! Раскрой сердце для истины. Доверься великому духу, который потому разрушает и уничтожает, что он есть неисчерпаемый и вечно-созидающий источник всякой жизни!
   Трудно было совладать Тургеневу с утонченным диалектиком, страстным пропагандистом своей веры, Дон Кихотом революционной идеи.
   — Почему же нельзя употребить твою юность и энергию для освобождения России? Разве там, на Родине, нет места для приложения живых, творческих сил?
   — Я не гожусь для теперешней России, — возражал Бакунин, — а здесь я чувствую, что я хочу еще жить, я могу здесь действовать, мою юность и энергию я решил отдать освобождению Европы!
   Меня ожидает великая будущность, Тургенев. Предчувствия мои не могут меня обманывать. Дела, дела, широкого, святого дела хочу я. Передо мною широкое поле, и моя участь — не жалкая участь.
   …В спорах с Тургеневым рождалась знаменитая статья Бакунина «Реакция в Германии», опубликованная в журнале «Deutshe Jahrbücher» от 17—21 октября 1842 года под псевдонимом «Жюль Елизар». Лейтмотивом через всю статью проходила ставшая крылатой фраза Бакунина: «Die Lust der Zerstörung ist eine schaffende Lust». («В сладости разрушения есть творческое наслаждение»). Бакунинская «Реакция в Германии» вызвала большой шум и привлекла внимание немецкой полиции. Бакунин сообщал Тургеневу, что собирается эмигрировать в Швейцарию.
   — Прощай, друг! — сказал Мишель при расставании. — Мы идем совершенно разными, противоположными путями. И все же не забывай меня, — я тебя никогда не позабуду, никогда, никогда не перестану действительно, конкретно любить тебя. Хорошо, что мы еще раз свиделись; мы узнали друг друга, и я уверен, что где бы нам ни пришлось встретиться, в каких бы обстоятельствах мы ни были, — мы пожмем друг другу руку.
   Бакунин считал, что почва для революции в России не созрела, а ко всякого рода реформистским, постепенным изменениям он относился отрицательно. Так началось идейное расхождение между Бакуниным и Тургеневым, которое с годами всё более и более углублялось. Бакунин шел к революционному отрицанию самого крайнего, анархистского толка — ему было суждено стать основоположником мирового анархического движения. Тургенев же в своих общественных взглядах становился либералом-постепеновцем, сторонником медленных экономических и социальных реформ.
   Вернувшись в Россию, Тургенев поселился в Петербурге и, отбросив мечты о философии, о карьере ученого, решил поступить на государственную службу в министерство внутренних дел. Такой выбор был не случайным. Деятельностью этого министерства, возглавляемого бывшим декабристом Л. А. Перовским, интересовались в то время многие противники крепостного права в России. В 1842 году Николай I предложил Перовскому проекты «О юридическом и экономическом положении крестьян», на основе которых в 1845 году Перовский подал государю записку «Об уничтожении крепостного состояния в России». Служба в этом министерстве отвечала, таким образом, сути «аннибаловской клятвы» Тургенева, его желанию практически содействовать упразднению крепостного права. В декабре 1842 года Тургенев работает над запиской «Несколько замечаний о русском хозяйстве Е русском крестьянине», являющейся своеобразным экзаменом к зачислению на службу. Тургеневская записка — очень важный документ, раскрывающий существо общественных убеждений будущего автора «Записок охотника», проясняющий границы его «западничества».
   Тургенев выступает здесь сторонником развития русского народа по пути, указанному Петром Великим, но отрицательно относится к европейским буржуазным порядкам и говорит о необходимости сохранения в России крестьянского сословия, наделенного землей и освобожденного от крепостной зависимости.
   Главное зло крепостного права, по Тургеневу, заключается в отсутствии законности во взаимоотношениях двух основных сословий русского общества — помещиков и крестьян. По существу, крестьяне находятся в полной зависимости от прихотей своих владельцев, и этот порядок вещей пагубно действует на нравственную природу русского мужика и его гражданские убеждения. У него слабо развито чувство гражданской ответственности и политическое мышление, потому что от рождения и до смерти он не чувствует над собой никакой опеки государственной власти, его личность никакими государственными законами не защищена. Поэтому крестьянин вынужден отстаивать право на свое существование, опираясь лишь на самого себя, на свою хитрость и изворотливость. Следствием такого положения вещей является гражданская незрелость и неразвитость народа.
   Шаткость и ненадежность существования при крепостном праве, полная зависимость от произвола помещика воспитывают равнодушие, притупляют самодеятельное, творческое начало, чувство хозяина своей земли и своей судьбы. Крестьянин, в силу ложного своего положения, не думает об улучшении труда, отвыкает заботиться о своем благосостоянии и предается пьянству ради нескольких часов забвения. И он в этом не виноват, корни зла лежат в противоестественных условиях его существования, которые должны быть изменены реформами сверху, так как сам народ, веками находившийся в крепостной зависимости, лишен исторической инициативы и твердых гражданских убеждений. Его судьба находится пока в руках общественных «верхов».
   Обращаясь к владельцам крепостных душ, Тургенев наносит чувствительный удар по сословной спеси русского дворянства, без всяких оснований считающего себя «особой породой», аристократией на манер английских лордов. Здесь Тургенев повторяет аргументы, ходившие в кругах славянофилов. В России не было ни победителей, ни побежденных: все говорили одним языком, и у дворян, и у крестьян был один и тот же русский склад лица, а в жилах их текла одна и та же русская кровь.
   Дворяне, по Тургеневу, не выполняют своих обязанностей перед государством и народом: они забыли о призвании трудолюбиво обрабатывать землю и заботиться об улучшении условий труда крестьян, находящихся в их власти, они не занимаются их просвещением и не являются проводниками культуры. Время ставит перед русским дворянством важную историческую задачу. «Весь наш сельский быт должен измениться» и в перевороте — медленном и постепенном — должно принять самое активное участие дворянское сословие.
   Записка Тургенева свидетельствует о глубине и зрелости антикрепостнических убеждений писателя. Отдельные страницы документа показывают, что во время путешествий по Германии и Богемии Тургенев внимательно наблюдал за жизнью местных крестьян. Однако очевидно и другое: в официальном документе, поданном в одну из высших государственных инстанций, Тургенев не мог высказать свои мысли во всей их резкости и полноте. Он сделал это чуть позднее, укрывшись фамилией Луи Виар-до: свою Тургенев поставить не решался. В журнале французских социалистов-утопистов «Revue Indépendante» (1846) записка вышла с дополнениями: глубокой критике подвергнуто правительство за промедление в решении крестьянского вопроса, указано, что эта нерешительность чревата вспышкой недовольства, крестьянской революцией.
   Готовясь стать чиновником, Тургенев не бросал писательской работы. «Я много приготовил, Вы, может быть, скоро обо мне услышите», — сообщал он Алексею Бакунину.
   В конце февраля 1843 года состоялось знакомство с В. Г. Белинским, пока еще официальное, на квартире критика, жившего тогда в доме Лопатина у Аничкова моста. С Белинским свёл Тургенева Зиновьев, друг Варвары Александровны Бакуниной. Тургенев шел к Белинскому и с любопытством, и не без робости. Его критические статьи производили шум в Москве и Петербурге. В великосветском обществе ходили слухи, «что и наружность его самая ужасная; что это какой-то циник, бульдог, призренный Надеждиным с целью травить им своих врагов. Упорно, и как бы в укоризну, называли его „Беллынским“. Но от Станкевича и Мишеля Бакунина Тургенев слышал другое.
   И вот Тургенев переступил порог дома Белинского. Его встретил «человек среднего роста, на первый взгляд довольно некрасивый и даже нескладный, худощавый, со впалой грудью и понурой головой». Он постоянно кашлял, и следы чахотки всякого, даже не медика, поражали в нем. «Лицо он имел небольшое, бледно-красноватое, нос неправильный, как бы приплюснутый, рот слегка искривленный, особенно когда раскрывался, маленькие частые зубы; густые белокурые волосы падали клоком на белый прекрасный, хоть и низкий лоб».
   Но, присмотревшись повнимательнее, Тургенев вздрогнул, встретив обращенный к нему взгляд. Он не видал глаз, более прелестных, чем у Белинского. Голубые, с золотистыми искорками в глубине зрачков, эти глаза, до сей поры полузакрытые ресницами, «вдруг расширились и засверкали»; он воодушевился, когда речь зашла о Бакунине, о Станкевиче. Говорил Белинский слабым хрипловатым голосом, с особенными ударениями и придыханиями, «упорствуя, волнуясь и спеша». «Его выговор, манеры, телодвижения… вся его повадка была чисто русская, московская». «Недаром, — подумалось Тургеневу, — в жилах его текла беспримесная кровь — принадлежность нашего великорусского духовенства, сколько веков недоступного влиянию иностранной породы». Разговор о поэтических увлечениях Тургенева не получил серьезного отклика у Белинского. Критик засмеялся, весело и искренне, как ребенок, и перевел разговор на более серьезную для него тему о попытках Бакунина создать за границей русскую революционную колонию…
   Весной 1843 года, уезжая в Спасское за материнским благословением на службу, через посредников Тургенев передал Белинскому на суд свое новое художественное произведение — поэму «Параша», только что вышедшую в Петербурге отдельным изданием за подписью «Т. Л.». Молодой поэт решился на очень рискованный поступок. Ведь именно в эти годы Белинский объявил последний бой романтизму и со всею силою своего критического темперамента обрушился на поэтическое «лепетание в стихах», производя, по словам А. И. Герцена, настоящие разгромы в умах читателей. «Проглотят очередную статью с лихорадочным сочувствием — и трех-четырех верований как не бывало».
   И вот уже в Спасском в майской книжке «Отечественных записок» Тургенев прочел отзыв Белинского о своем произведении: «один из прекрасных снов на минуту проснувшейся русской поэзии», «глубокая идея», «стих обнаруживает необыкновенный поэтический талант»!.. Такого Тургенев не ожидал и, вероятно, почувствовал больше смущения, чем радости. «И когда в Москве, — вспоминал он впоследствии, — покойный Киреевский подошел ко мне с поздравлениями, я поспешил отказаться от своего детища, утверждая, что сочинитель „Параши“ не я».