Страница:
— Ничего, — отвечал Вязмитинов.
— Ниоткуда?
— Ниоткуда.
— А что такое?
— Так.
Зарницын зашагал по комнате, то улыбаясь, то приставляя ко лбу палец. Вязмитинов, зная Зарницына, дал ему порисоваться. Походив, Зарницын остановился перед Вязмитиновым и спросил:
— Ты помнишь этих двух господ?
— Каких? — спокойно спросил Вязмитинов, моргнув при этом каким-то экстраординарным образом.
— Ну, Боже мой! Что были прошлой осенью на бале у Бахарева.
— Да там много было.
— Ну, этот, как его, иностранец… Райнер?
— Помню, — с невозмутимым спокойствием отвечал Вязмитинов.
— С ним был молодой человек Пархоменко.
— И этого помню.
— Вот его письмо.
— Что ж это такое? — спросил Вязмитинов, безучастно глядя на положенное перед ним письмо.
— Читай!
Вязмитинов медленно развернул письмо.
— Вот отсюда читай, — указал Зарницын.
«Нужны люди, способные действовать, вести скорую подземную работу. Я был слишком занят, находясь в вашем городе, но слышал о вас мельком, и, по тем невыгодным отзывам, которые доходили до меня на ваш счёт, вы должны быть наш человек и на вас можно рассчитывать. Надо приготовлять всех. На днях вы получите посылку: книги. Старайтесь их распространять везде, особенно между раскольниками: они все наши, и ими должно воспользоваться. В других местах дело идёт уже очень далеко и идёт отлично.
Пусть моя полная подпись служит вам знаком моего к вам доверия.
Ваш Пархоменко
Р.S. Надеюсь, что вы также не забудете писать все, что совершают ваши безобразники. У нас теперь это отлично устроено: опасаться нечего и на четвёртый день там.
Ещё Р.S. Не стесняйтесь сообщать сведения всякие, там после разберёмся, а если случится ошибка, то каждый м может оправдаться».
Вязмитинов перечёл все письмо второй раз и, оканчивая, произнёс вслух: «А если случится ошибка, то каждый может оправдаться».
— Где же это оправдаться-то? — спросил он, возвращая Зарницыну письмо.
— Да, разумеется, там же!
— А кто же знает туда дорогу?
— Да вот дорога — произнёс Зарницын, ударив рукою по Пархоменкову письму.
— Да ведь это ты знаешь, а другие почём её знают?
— Передам.
Вязмитинову все это казалось очень глупо, и он не стал спорить.
— Ну что же? — спросил его Зарницын.
— Что?
— Ты готов содействовать?
— Я?
Вязмитинов собирался сказать самое решительное «нет», но, подумав, сказал:
— Да, пожалуй.
— Нет, не пожалуй; это надо делать не в виде уступки, а нужно действовать с энергией.
— Да то-то, как действовать? что делать нужно?
— Подогревать, подготовлять, волновать умы.
— На подпись, что ли, склонять? что же вы полагаете-то?
— Мы… — Зарницыну очень приятно прозвучало это мы. — Мы намерены пользоваться всем. Ты видишь, в письме и раскольники, и помещики, и крестьяне. Одни пусть подписывают коллективную бумагу, другие требуют свободы, третьи земли… понимаешь?
— Понимаю, землю-то требовать будут мужики?
— Ну да.
— От тех самых помещиков, которых нужно склонять подписывать коллективную бумагу?
— Ну да, ну да, разумеется. Неужто ты не понимаешь?
— Нет, теперь я понимаю: я это только сначала.
— А вот ведь я помню, как вы с доктором утверждали, что этот Пархоменко глуп.
— Да, это правда.
— А видишь, какой он человек.
— Да.
— Как ты думаешь: доктору сообщить? — шёпотом спросил Зарницын.
— На что путать лишних людей!
— И то правда.
Приятели расстались. Тотчас по уходе Зарницына Вязмитинов оделся и, идучи в училище, зашёл к доктору, с которым они поговорили в кабинете, и, расставаясь, Вязмитинов сказал:
— Смотрите же, Дмитрий Петрович, держите себя так же, как я, будто ничего знать не знаем, ведать не ведаем.
— Добре, — отвечал доктор.
— Да Помаду надрессируйте.
— Добре, добре, — опять отвечал, запирая двери, доктор.
Вечером Вязмитинов писал очень длинное письмо, в котором, между прочим, было следующее место: «Вы, я полагаю, сами согласитесь, что мы и с вами вели себя слишком легкомысленно, позволив себе обещать вам своё содействие в деле столь щекотливом. Будем говорить откровенно. За личность вашу нам никто и ничто не ручается. Лицо, с которым вы, по вашим словам, были так близки, — не снабдило вас ни одной рекомендательной строчкой, а в уполномочии, данном вами такому человеку, как П-ко, мы не можем не видеть или крайнейшей бестактности и недальновидности, или просто плана гораздо худшего. Вы нас извините, мы не подозреваем вас в злонамеренности. Спаси нас Боже! Мы вам верим, но служить делу, начинаемому по вашей инициативе, с такими ещё сотрудниками, мы не можем. Нам нужны старые люди; без них ничего в этом роде не сделаешь, а они прежде всего недоверчивы.
Письмо полковника Стопаненки для нас достаточное ручательство, а для них оно ничего не значит. Без их же участия делу не быть. При связях Роз-ва мы ещё надеялись все кое-как подготовить исподволь и незаметно но теперь, когда вашему политическому другу вздумалось вверить наши планы людям, на скромность и выдержанность которых мы не рассчитываем, нам не остаётся ничего более, как жалеть об этой ошибке и посоветовать вам искать какие-нибудь другие средства для заявления умеренных желаний, которым будет сочувствовать вся страна.
Смею надеяться, что это не испортит наших добрых отношений друг к другу.
Ваш N.В.»
Письмо это было вложено в книгу, зашитую в холст и переданную через приказчиков Никона Родионовича его московскому поверенному, который должен был собственноручно вручить эту посылку иностранцу Райнеру, проживающему в доме купчихи Козодавлевой, вблизи Лефортовского дворца.
Глава тридцатая.
— Ниоткуда?
— Ниоткуда.
— А что такое?
— Так.
Зарницын зашагал по комнате, то улыбаясь, то приставляя ко лбу палец. Вязмитинов, зная Зарницына, дал ему порисоваться. Походив, Зарницын остановился перед Вязмитиновым и спросил:
— Ты помнишь этих двух господ?
— Каких? — спокойно спросил Вязмитинов, моргнув при этом каким-то экстраординарным образом.
— Ну, Боже мой! Что были прошлой осенью на бале у Бахарева.
— Да там много было.
— Ну, этот, как его, иностранец… Райнер?
— Помню, — с невозмутимым спокойствием отвечал Вязмитинов.
— С ним был молодой человек Пархоменко.
— И этого помню.
— Вот его письмо.
— Что ж это такое? — спросил Вязмитинов, безучастно глядя на положенное перед ним письмо.
— Читай!
Вязмитинов медленно развернул письмо.
— Вот отсюда читай, — указал Зарницын.
«Нужны люди, способные действовать, вести скорую подземную работу. Я был слишком занят, находясь в вашем городе, но слышал о вас мельком, и, по тем невыгодным отзывам, которые доходили до меня на ваш счёт, вы должны быть наш человек и на вас можно рассчитывать. Надо приготовлять всех. На днях вы получите посылку: книги. Старайтесь их распространять везде, особенно между раскольниками: они все наши, и ими должно воспользоваться. В других местах дело идёт уже очень далеко и идёт отлично.
Пусть моя полная подпись служит вам знаком моего к вам доверия.
Ваш Пархоменко
Р.S. Надеюсь, что вы также не забудете писать все, что совершают ваши безобразники. У нас теперь это отлично устроено: опасаться нечего и на четвёртый день там.
Ещё Р.S. Не стесняйтесь сообщать сведения всякие, там после разберёмся, а если случится ошибка, то каждый м может оправдаться».
Вязмитинов перечёл все письмо второй раз и, оканчивая, произнёс вслух: «А если случится ошибка, то каждый может оправдаться».
— Где же это оправдаться-то? — спросил он, возвращая Зарницыну письмо.
— Да, разумеется, там же!
— А кто же знает туда дорогу?
— Да вот дорога — произнёс Зарницын, ударив рукою по Пархоменкову письму.
— Да ведь это ты знаешь, а другие почём её знают?
— Передам.
Вязмитинову все это казалось очень глупо, и он не стал спорить.
— Ну что же? — спросил его Зарницын.
— Что?
— Ты готов содействовать?
— Я?
Вязмитинов собирался сказать самое решительное «нет», но, подумав, сказал:
— Да, пожалуй.
— Нет, не пожалуй; это надо делать не в виде уступки, а нужно действовать с энергией.
— Да то-то, как действовать? что делать нужно?
— Подогревать, подготовлять, волновать умы.
— На подпись, что ли, склонять? что же вы полагаете-то?
— Мы… — Зарницыну очень приятно прозвучало это мы. — Мы намерены пользоваться всем. Ты видишь, в письме и раскольники, и помещики, и крестьяне. Одни пусть подписывают коллективную бумагу, другие требуют свободы, третьи земли… понимаешь?
— Понимаю, землю-то требовать будут мужики?
— Ну да.
— От тех самых помещиков, которых нужно склонять подписывать коллективную бумагу?
— Ну да, ну да, разумеется. Неужто ты не понимаешь?
— Нет, теперь я понимаю: я это только сначала.
— А вот ведь я помню, как вы с доктором утверждали, что этот Пархоменко глуп.
— Да, это правда.
— А видишь, какой он человек.
— Да.
— Как ты думаешь: доктору сообщить? — шёпотом спросил Зарницын.
— На что путать лишних людей!
— И то правда.
Приятели расстались. Тотчас по уходе Зарницына Вязмитинов оделся и, идучи в училище, зашёл к доктору, с которым они поговорили в кабинете, и, расставаясь, Вязмитинов сказал:
— Смотрите же, Дмитрий Петрович, держите себя так же, как я, будто ничего знать не знаем, ведать не ведаем.
— Добре, — отвечал доктор.
— Да Помаду надрессируйте.
— Добре, добре, — опять отвечал, запирая двери, доктор.
Вечером Вязмитинов писал очень длинное письмо, в котором, между прочим, было следующее место: «Вы, я полагаю, сами согласитесь, что мы и с вами вели себя слишком легкомысленно, позволив себе обещать вам своё содействие в деле столь щекотливом. Будем говорить откровенно. За личность вашу нам никто и ничто не ручается. Лицо, с которым вы, по вашим словам, были так близки, — не снабдило вас ни одной рекомендательной строчкой, а в уполномочии, данном вами такому человеку, как П-ко, мы не можем не видеть или крайнейшей бестактности и недальновидности, или просто плана гораздо худшего. Вы нас извините, мы не подозреваем вас в злонамеренности. Спаси нас Боже! Мы вам верим, но служить делу, начинаемому по вашей инициативе, с такими ещё сотрудниками, мы не можем. Нам нужны старые люди; без них ничего в этом роде не сделаешь, а они прежде всего недоверчивы.
Письмо полковника Стопаненки для нас достаточное ручательство, а для них оно ничего не значит. Без их же участия делу не быть. При связях Роз-ва мы ещё надеялись все кое-как подготовить исподволь и незаметно но теперь, когда вашему политическому другу вздумалось вверить наши планы людям, на скромность и выдержанность которых мы не рассчитываем, нам не остаётся ничего более, как жалеть об этой ошибке и посоветовать вам искать какие-нибудь другие средства для заявления умеренных желаний, которым будет сочувствовать вся страна.
Смею надеяться, что это не испортит наших добрых отношений друг к другу.
Ваш N.В.»
Письмо это было вложено в книгу, зашитую в холст и переданную через приказчиков Никона Родионовича его московскому поверенному, который должен был собственноручно вручить эту посылку иностранцу Райнеру, проживающему в доме купчихи Козодавлевой, вблизи Лефортовского дворца.
Глава тридцатая.
Half-Yearly Review[14]
Бахаревская придворная швея Неонила Семёновна, сидя у открытого окна, пела:
Тонкие паутины плелись по темнеющему жнивью, по лиловым мохрам репейника проступала почтённая седина, дикие утки сторожко смотрели, тихо двигаясь зарями по сонному пруду, и резвая стрекоза, пропев свою весёлую пору, безнадёжно ползла, скользя и обрываясь с каждого скошенного стебелечка, а по небу низко-низко тащились разорванные полы широкого шлафора, в котором разгуливал северный волшебник, ожидая, пока ему позволено будет раскрыть старые мехи с холодным ветром и развязать заиндевевший мешок с белоснежной зимой.
Две поры года прошли для некоторых из наших знакомых не бесследно, и мы в коротких словах опишем, что с кем случилось в это время. Бахаревы вскоре после святой недели всей семьёй переехали из города в деревню, а Гловацкие жили, по обыкновению, безвыездно в своём домике.
Женни оставалась тем, чем она была постоянно. Она только с большим трудом перенесла известие, что брат Ипполит, которого и она и отец с нетерпением ожидали к каникулам, арестован и попал под следствие по делу студентов, расправившихся собственным судом с некоторым барином, оскорбившим одного из их товарищей. Это обстоятельство было страшным ударом для старика Гловацкого. Для Женни это было ещё тяжелее, ибо она страдала и за брата и за отца, терзания которого ей не давали ни минуты покоя. Но, несмотря на все это, она крепилась и всячески старалась утешить страдающего старика.
Вязмитинов беспрестанно писал ко всем своим прежним университетским приятелям, прося их разъяснить Ипполитово дело и следить за его ходом. Ответы приходили редко и далеко не удовлетворительные, а старик и Женни дорожили каждым словом, касающимся арестанта. Самым радостным из всех известий, вымоленных Вязмитиновым во время этой томительной тревоги, был слух, что дело ожидает прибытия сильного лица, в благодушие и мягкосердечие которого крепко веровали.
Ни старик, ни Женни, ни Вязмитинов не осуждали Ипполита, но сильно скорбели об ожидавшей его участи. Зарницын потирал от радости руки и горой стоял за Ипполита.
— Молодец! молодец! — говорил он. — Время слов кончается, надо действовать и действовать. Да, надо действовать, надо. Век жертв очистительных просит; жертв век просит!
Старик и Женни не возражали, они чувствовали только неутешную скорбь. Доктора это обстоятельство тоже сильно поразило. Другое дело слышать об известном положении человека, которого мы лично не знали, и совсем другое, когда в этом положении представляется нам человек близкий, да ещё столь молодой, что привычка все заставляет глядеть на него как на ребёнка. Доктору было жаль Ипполита; он злился и молчал. Лиза относилась к этому делу весьма спокойно.
— Что ж делать! — сказала она, выслушав первый раз отчаянный рассказ Женни. — Береги отца, вот все, что ты можешь сделать, а горем уж ничему не поможешь.
Возвратясь в деревню с семьёю после непродолжительного житья в городе, Лиза опять изменилась. Её глаза совсем выздоровели; она теперь не раздражалась, не сердилась и даже много меньше читала, но, видимо, сосредоточилась в себе и не то чтобы примирилась со всем её окружающим, а как бы не замечала его вовсе. В Лизе обнаружился тонкий житейский такт, которого до сих пор не было. Свои холодные, даже презрительные отношения к ежедневным хлопотам и интересам всех окружающих её людей она выдерживала ровно, с невозмутимым спокойствием, никому ни в чем не попереча, никого ничем не задирая. Ольга Сергеевна находила, что Лиза упрыгалась и начинает браться за ум. Сестры тоже были ею очень довольны. Она равнодушно выслушивала все их заявления, ни в чем почти не возражала и давала на все самые терпимые ответы. К отцу Лиза была очень нежна и внимательна, к Женни тоже. Но как ни спокойна была собственная натура Женни, её не удовлетворяла спокойная внимательность Лизы. Она ничего от неё не требовала, старалась избегать всяких рассуждений о ней, но чуяла сердцем, что происходит в подруге, и нимало не радовалась её видимому спокойствию. Зина, Софи и Ольга Сергеевна были все те же. Зина не могла застегнуть лифа; ходила в широких блузах, необыкновенно шедших к её высокой фигуре, и беспрестанно совещалась с докторами и акушерами. Она готовилась быть матерью, но снова уехала от мужа и проживала в Мереве.
Софи тосковала донельзя; гусары выступили, и в деревне шла жизнь, невыносимая для женщин, подобных этой барышне, безучастной ко всему, кроме болтовни и шума. Ольга Сергеевна Богу молилась, кошек чесала, иногда раскладывала гранпасьянс и в антрактах ныла. Чаще всего они ныли втроём: Ольга Сергеевна, Зина и Софи. Ныли они обо всем: о предстоящих родах Зины, о грубости Егора Николаевича, об отсутствии женихов для Сони, о тоске деревенской жизни и об ехидстве прислуги, за которою никак не усмотришь. Об Ипполите Гловацком они не заныли, но по два раза воскликнули:
— Боже мой! Боже мой! — и успокоились на его счёт. Бахарев горячо принял к сердцу горе своего приятеля.
Он сперва полетел к нему, дёргал усами, дымил без пощады, разводил врозь руки и говорил:
— Ты того, Петруха… Ты не этого… Не падай духом. Все, брат, надо переносить. У нас в полку тоже это случилось. У нас раз одного ротмистра разжаловали в солдаты. Разжаловали, пять лет был в солдатах, а потом отличился и опять пошёл: теперь полициймейстером служит на Волге; женился на немке и два дома собственные купил. Ты не огорчайся: мало ли что в молодости бывает!
Петра Лукича все это нисколько не утешало. Бахарев поехал к сестре. Мать Агния с большим вниманием и участием выслушала всю историю и глубоко вздохнула.
— Что ты думаешь, сестра? — спросил Бахарев.
— Что ж тут думать: не минует, бедняжка, красной шапки да ранца.
— Как бы помочь?
— Ничем тут не поможешь.
— Написать бы кому-нибудь.
— Ну, и что ж выйдет?
— Да все-таки…
— Ничего не сделаешь, будет солдатом непременно.
— Старика жаль.
— Да и его самого не меньше жаль: парень молодой.
— Он-то выслужится!
— Хоть и выслужится, а лучшие годы пропали.
— Ты подумай, сестра, нельзя ли чего попробовать?
Игуменья скрестила на груди руки и задумалась.
— Там кто теперь генерал-губернатором? — спросила она после долгого размышления. Бахарев назвал фамилию.
— Я с его женой когда-то коротка была, да ведь это давно; она забыла уж, я думаю, что я и на свете-то существую.
Вышла пауза.
— Попробуй попроси, — сказал Бахарев.
— Да я сама думаю так. Что ж: спыток — не убыток.
Игуменья медленно встала, вынула из комода зелёный бархатный портфель, достала листок бумаги, аккуратно сравняла его края и, подумав с минутку, написала две заглавные строчки. Бахарев встал и начал ходить по комнате, стараясь ступать возможно тише, как волтижорский и дрессированный конь, беспрестанно смотря на задумчивое лицо пишущей сестры.
Подстерегши, когда мать Агния, дописав страничку, повёртывала листок, опять тщательно сравнивая его уголышки и сглаживая сгиб длинным розовым ногтем, Бахарев остановился и сказал:
— Ведь что публично-то все это наделали, вот что гадко.
— Да не публично этих дел и не делают, — спокойно отвечала игуменья.
— Положим, ну вздуй его, каналью, на конюшне, ну, наконец, на улице; а то в таком здании!
Мать Агния обмакнула перо и, снимая с него приставшее волоконце, проговорила:
— Пословица есть, мой милый, что «дуракам и в алтаре не спускают», — и с этим начала новую страницу.
— Ну, вот тебе и письмо, — посылай. Посмотрим, что выйдет, — говорила игуменья, подавая брату совсем готовый конверт.
— Хоть бы скорее один конец был.
— Будет и конец.
Помада кипел и весь расходовался на споры, находя средства поддерживать их даже с Зиной и Софи, не представлявшими ему никаких возражений.
— За идею, за идею, — шумел он. — Идею должно отстаивать. Ну что ж делать: ну, будет солдат! Что ж делать? За идею права нельзя не стоять; нельзя себя беречь, когда идея права попирается. Отсюда выходит индифферентизм: самое вреднейшее общественное явление. Я этого не допускаю. Прежде идея, потом я, а не я выше моей идеи. Отсюда я должен лечь за мою идею, отсюда героизм, общественная возбуждённость, горячее служение идеалам, отсюда торжество идеалов, торжество идей, царство правды!
Помаде обыкновенно никто не возражал в Мереве. Роль Помады в доме камергерши несколько изменилась. Летнее его положение в доме Бахаревых не похоже было на его зимнее здешнее положение. Лизе не нравилось более его неотступное служение идее, которую кандидат воплотил для себя в Лизе, и она его поставила на позицию. Кандидат служил, когда его призывали к его службе, но уже не пажествовал за Лизой, как это было зимою, и опять несколько возвратился к более спокойному состоянию духа, которое в прежние времена не оставляло его во весь летний сезон, пока Бахаревы жили в деревне.
Новая встреча с давно знакомыми женскими лицами подействовала на него весьма успокоительно, но во сне он все-таки часто вздрагивал и отчаянно искал то костяной ножик Лизы, то её носовой платок или подножную скамейку.
Многосторонние удобства Лизиной комнаты не совсем выручали один её весьма неприятный недостаток. Летом в ней с девяти или даже с восьми часов до четырех было до такой степени жарко, что жара этого решительно невозможно было выносить.
Лиза в это время никак не могла оставаться в своей комнате. Каждое утро, напившись чаю, она усаживалась на лёгком плетёном стуле под окном залы, в которую до самого вечера не входило солнце. Здесь Лизе не было особенно приютно, потому что по зале часто проходили и сестры, и отец, и беспрестанно сновали слуги; но она привыкла к этой беготне и не обращала на неё ровно никакого внимания. Лиза обыкновенно спокойно шила у открытого окна, и её никто не отвлекал от работы. Разве отец иногда придёт и выкурит возле неё одну из своих бесчисленных трубок и при этом о чем-нибудь перемолвится; или няня подойдёт да посмотрит на её работу и что-нибудь расскажет, впрочем, более, для собственного удовольствия. Юстин Помада являлся к обеду.
Лизу теперь бросило на работу: благо глаза хорошо служили. Она не покидала иголки целый день и только вечером гуляла и читала в постели. Не только трудно было найти швею прилежнее её, но далеко не всякая из швей могла сравниться с нею и в искусстве.
От полотняной сорочки и батистовой кофты до скромного жаконетного платья и шёлковой мантильи на ней все было сшито её собственными руками. Лиза с жадностью училась работать у Неонилы Семёновны и работала, рук не покладывая и ни в чем уже не уступая своей учительнице.
— Мастерица ты такая! — говорила Марина Абрамовна, рассматривая чистую строчку, которую гнала Лиза на отцовской рубашке, бескорыстно помогая в этой работе Неониле Семёновне.
— Вы, барышня, у нас хлеб скоро отобьёте, — добавляла, любуясь тою же мастерскою строчкою, Неонила Семёновна.
Лиза под окном в зале шила себе серенькое платье из сурового батиста; было утро знойного дня; со стола только что убрали завтрак, и в зале было совершенно тихо.
В воздухе стоял страшный зной, мигавший над полями трепещущею сеткою. Озими налились, и сочное зерно быстро крепло, распирая эластическую ячейку усатого колоса. С деревенского выгона, отчаянно вскидывая спутанными передними ногами, прыгали крестьянские лошади, отмахиваясь головами и хвостами от наседавших на них мух, оводов и слепней. Деревья, как расслабленные, тяжело дремали, опустив свои размягчённые жаром листья, и колосистая рожь стояла неподвижным зелено-бурым морем, изнемогая под невыносимым дыханием летнего бога, наблюдающего своим жарким глазом за спешною химическою работою в его необъятной лаборатории. Только одни листья прибрежных водорослей, то многоугольные, как листья «мать-и-мачехи», то длинные и остроконечные, как у некоторых видов пустынной пальмы, лениво покачивались, роскошничая на мелкой ряби тихо бежавшей речки. Остальное все было утомлено, все потеряло всякую бодрость и, говоря языком поэтов: «просило вечера скорее у бога».
Лиза вшила одну кость в спину лифа и взглянула в открытое окно. В тени дома, лежавшей тёмным силуэтом на ярко освещённых кустах и клумбах палисадника, под самым окном, растянулась Никитушкина Розка. Собака тяжело дышала, высунув свой длинный язык, и беспрестанно отмахивалась от докучливой мухи.
— Что, Розонька? — ласково проговорила Лиза, взглянув на смотревшую ей в глаза собаку, — жарко тебе? Пойди искупайся.
Собака подобрала язык, потянулась и, зевая, ответила девушке протяжным «аиаай».
Лиза вметала другую кость и опять подняла голову.
Далеко-далеко за меревским садом по дороге завиднелась какая-то точка. Лиза опять поработала и опять взглянула на эту точку. Точка разрасталась во что-то вроде экипажа. Видна стала городская, затяжная дуга, и что-то белелось; очевидно, это была не крестьянская телега. Ещё несколько минут, и все это скрылось за меревским садом, но зато вскоре выкатилось на спуск в форме дрожек, на которых сидела дама в белом кашемировом бурнусе и соломенной шляпке.
«Кто бы эта такая? — подумала Лиза. — Женни? Нет, это не Женни; и лошадь не их, и у Женни нет белого бурнуса. Охота же ехать в такую жару!» — подумала она и, не тревожа себя дальнейшими догадками, спокойно начала зашивать накрепко вмётанную полоску китового уса.
За садовою решёткою послышался тяжёлый топот лошади, аккомпанируемый сухим стуком колёс, и дрожки остановились у крыльца бахаревского дома. Розка поднялась, залаяла, но тотчас же досадливо махнула головою, протянула «аиаай» и снова улеглась под свесившуюся травку клумбы.
В залу вошёл лакей. Он с замешательством тщательно запер за собою дверь из передней и пошёл на цыпочках к коридору, но потом вдруг повернул к Лизе и, остановясь, тихо произнёс:
— Какая-то дама приехали.
— Какая дама? — спросила Лиза.
— Незнакомые совсем.
— Кто ж такая?
— Ничего не сказали; барина спрашивают-с, дело к ним имеют.
— Ну так чего же ты мне об этом говоришь? Папа в Зининой комнате, — иди и доложи.
Лакей на цыпочках снова отправился к коридору, а дверь из передней отворилась, в залу взошла приехавшая дама и села на ближайший стул. Ни Лиза, ни приезжая дама не сочли нужным раскланяться. Дама, усевшись, тотчас опустила свою голову на руку, а Лиза спокойно взглянула на неё при её входе и снова принялась за иголку.
Приезжая дама была очень молода и недурна собою. Лизе казалось, что она её когда-то видела и даже внимательно её рассматривала, но где именно — этого она теперь никак не могла вспомнить. По коридору раздались скорые и тяжёлые шаги Бахарева, и вслед за тем Егор Николаевич в белом кителе с пышным батистовым галстучком под шеею вступил в залу. Гостья приподнялась при его появлении. Экс-гусар подошёл к ней, вежливо поклонился и ожидал, что она скажет. Лиза спокойно шила.
Дама сначала как будто немного потерялась и не знала, что ей говорить, но тотчас же бессвязно начала:
— Я к вам приехала как к предводителю… Меня некому защитить от оскорблений… У меня никого нет, и я все должна терпеть… Но я пойду всюду, а не позволю…
— В чем дело? в чем дело? — спросил с участием предводитель.
— Мой муж… Я его не осуждаю и не желаю ему вредить ни в чьём мнении, но он подлец, я это всегда скажу… я это скажу всем, перед целым светом. Он, может быть, и хороший человек, но он подлец… И нигде нет защиты! нигде нет защиты!
Дама заплакала, удерживая платком рыдания.
— Успокойтесь; Бога ради, успокойтесь, — говорил мягкий старик. — Расскажите спокойно: кто вы, о ком вы говорите?
— Мой муж — Розанов, — произнесла, всхлипывая, дама.
— Наш доктор?
— Дддааа, — простонала дама снова. Лиза взглянула на гостью, и теперь ей хорошо припомнились расходившиеся из-за платка брови. Услыхав имя Розанова, Лиза быстро встала и начала проворно убирать свою работу.
— Что ж такое? — спрашивал между тем Бахарев.
— Он разбойник, у них вся семья такая, и мать его — все они разбойники.
— Но что я тут могу сделать?
— Он меня мучит; я вся исхудала… моя дитя… он развратник, он меня… убьёт меня.
— Позвольте; Бога ради, успокойтесь прежде всего.
— Я не могу успокоиться.
Розанова опять закрылась и заплакала.
— Ну, сядьте, прошу вас, — уговаривал её Бахарев.
— Это как же… это невозможно… Вы предводитель, ведь непременно должны быть разводы.
— Сядьте, прошу вас, — успокаивал Бахарев.
По гостиной зашелестело шёлковое платье; Лиза быстро дёрнула стул и сказала по-французски:
— Папа! да просите же к себе в кабинет.
— Нет, это все равно, — отозвалась Розанова, — я никого не боюсь, мне нечего бояться, пусть все знают…
Лиза вышла и, встретив в гостиной Зину, сказала ей:
— Не ходи в залу: там папа занят.
— С кем?
— Там с дамой какой-то, — отвечала Лиза и прошла с работою в свою комнату.
Перед обедом к ней зашла Марина Абрамовна.
— Слышала ты, мать моя, камедь-то какая? — спросила старуха, опершись ладонями о Лизин рабочий столик.
— Какая?
— Докторша-то! Экая шальная бабешка: на мужа-то чи-чи-чи, так и стрекочит. А твоя маменька с сестрицами, замест того чтоб судержать глупую, ещё с нею финти-фанты рассуждают.
— Как, маменька с сёстрами? — спросила удивлённая Лиза.
— Да как же: ведь она у маменьки в постели лежит. Шнуровку ей распустили, лодеколоном брызгают.
— Гм!
Лиза незаметно улыбнулась.
— Камедь! — повторила нараспев старуха, обтирая полотенцем губы, и на её умном старческом лице тоже мелькнула ироническая улыбка.
— Эдакая аларма, право! — произнесла старуха, направляясь к двери, и, вздохнув, добавила: — наслал же Господь на такого простодушного барина да этакого — прости Господи — черта с рогами.
Выйдя к обеду, Лиза застала в зале всю семью. Тут же была и Ольга Александровна Розанова и Юстин Помада. Розанова сидела под окном, окружённая Ольгой Сергеевной и Софи. Перед ними стоял, держа сзади фуражку, Помада, а Зина с многозначительной миной на лице тревожно ходила взад и вперёд по зале.
— Лиза! madame Розанова, очень приятное знакомство, — проговорила Ольга Сергеевна вошедшей дочери. — Это моя младшая дочь, — отнеслась она к Ольге Александровне.
— Очень приятно познакомиться, — проговорила Розанова с сладкой улыбкой и тем самым тоном, которым, по нашему соображению, хорошая актриса должна исполнять главную роль в пьесе «В людях ангел — не жена».
Лиза поклонилась молча и, подав мимоходом руку Помаде, стала у другого окна. Все существо кандидата выражало полнейшую растерянность и смущение. Он никак не мог разгадать причину внезапного появления Розановой в бахаревском доме.
— Когда ж Дмитрий Петрович возвратился? — расспрашивал он Ольгу Александровну.
Третьего дня, — отвечала она тем же ласковым голосом из пьесы «В людях ангел».
— Как он только жив с его перелётами, — сочувственно отозвался Помада.
— О-о! он очень здоров, ему это ничего не значит, — отвечала Розанова тем же нежным голосом, но с особым оттенком. Лиза полуоборотом головы взглянула на собранный ротик и разлетающиеся бровки докторши и снова отвернулась.
— Ему, я думаю, ещё веселее в разъездах, — простонала Ольга Сергеевна.
— Натура сносливая, — шутя заметил простодушный Помада. — Вода у них на Волге, — этакой все народ здоровый, крепкий, смышлёный.
Песня на этот раз выражала действительно то, что прошло и что наступило в природе.
Прошло лето, прошла осень,
Прошла тёплая весна,
Наступило злое время,
То холодная зима.
Тонкие паутины плелись по темнеющему жнивью, по лиловым мохрам репейника проступала почтённая седина, дикие утки сторожко смотрели, тихо двигаясь зарями по сонному пруду, и резвая стрекоза, пропев свою весёлую пору, безнадёжно ползла, скользя и обрываясь с каждого скошенного стебелечка, а по небу низко-низко тащились разорванные полы широкого шлафора, в котором разгуливал северный волшебник, ожидая, пока ему позволено будет раскрыть старые мехи с холодным ветром и развязать заиндевевший мешок с белоснежной зимой.
Две поры года прошли для некоторых из наших знакомых не бесследно, и мы в коротких словах опишем, что с кем случилось в это время. Бахаревы вскоре после святой недели всей семьёй переехали из города в деревню, а Гловацкие жили, по обыкновению, безвыездно в своём домике.
Женни оставалась тем, чем она была постоянно. Она только с большим трудом перенесла известие, что брат Ипполит, которого и она и отец с нетерпением ожидали к каникулам, арестован и попал под следствие по делу студентов, расправившихся собственным судом с некоторым барином, оскорбившим одного из их товарищей. Это обстоятельство было страшным ударом для старика Гловацкого. Для Женни это было ещё тяжелее, ибо она страдала и за брата и за отца, терзания которого ей не давали ни минуты покоя. Но, несмотря на все это, она крепилась и всячески старалась утешить страдающего старика.
Вязмитинов беспрестанно писал ко всем своим прежним университетским приятелям, прося их разъяснить Ипполитово дело и следить за его ходом. Ответы приходили редко и далеко не удовлетворительные, а старик и Женни дорожили каждым словом, касающимся арестанта. Самым радостным из всех известий, вымоленных Вязмитиновым во время этой томительной тревоги, был слух, что дело ожидает прибытия сильного лица, в благодушие и мягкосердечие которого крепко веровали.
Ни старик, ни Женни, ни Вязмитинов не осуждали Ипполита, но сильно скорбели об ожидавшей его участи. Зарницын потирал от радости руки и горой стоял за Ипполита.
— Молодец! молодец! — говорил он. — Время слов кончается, надо действовать и действовать. Да, надо действовать, надо. Век жертв очистительных просит; жертв век просит!
Старик и Женни не возражали, они чувствовали только неутешную скорбь. Доктора это обстоятельство тоже сильно поразило. Другое дело слышать об известном положении человека, которого мы лично не знали, и совсем другое, когда в этом положении представляется нам человек близкий, да ещё столь молодой, что привычка все заставляет глядеть на него как на ребёнка. Доктору было жаль Ипполита; он злился и молчал. Лиза относилась к этому делу весьма спокойно.
— Что ж делать! — сказала она, выслушав первый раз отчаянный рассказ Женни. — Береги отца, вот все, что ты можешь сделать, а горем уж ничему не поможешь.
Возвратясь в деревню с семьёю после непродолжительного житья в городе, Лиза опять изменилась. Её глаза совсем выздоровели; она теперь не раздражалась, не сердилась и даже много меньше читала, но, видимо, сосредоточилась в себе и не то чтобы примирилась со всем её окружающим, а как бы не замечала его вовсе. В Лизе обнаружился тонкий житейский такт, которого до сих пор не было. Свои холодные, даже презрительные отношения к ежедневным хлопотам и интересам всех окружающих её людей она выдерживала ровно, с невозмутимым спокойствием, никому ни в чем не попереча, никого ничем не задирая. Ольга Сергеевна находила, что Лиза упрыгалась и начинает браться за ум. Сестры тоже были ею очень довольны. Она равнодушно выслушивала все их заявления, ни в чем почти не возражала и давала на все самые терпимые ответы. К отцу Лиза была очень нежна и внимательна, к Женни тоже. Но как ни спокойна была собственная натура Женни, её не удовлетворяла спокойная внимательность Лизы. Она ничего от неё не требовала, старалась избегать всяких рассуждений о ней, но чуяла сердцем, что происходит в подруге, и нимало не радовалась её видимому спокойствию. Зина, Софи и Ольга Сергеевна были все те же. Зина не могла застегнуть лифа; ходила в широких блузах, необыкновенно шедших к её высокой фигуре, и беспрестанно совещалась с докторами и акушерами. Она готовилась быть матерью, но снова уехала от мужа и проживала в Мереве.
Софи тосковала донельзя; гусары выступили, и в деревне шла жизнь, невыносимая для женщин, подобных этой барышне, безучастной ко всему, кроме болтовни и шума. Ольга Сергеевна Богу молилась, кошек чесала, иногда раскладывала гранпасьянс и в антрактах ныла. Чаще всего они ныли втроём: Ольга Сергеевна, Зина и Софи. Ныли они обо всем: о предстоящих родах Зины, о грубости Егора Николаевича, об отсутствии женихов для Сони, о тоске деревенской жизни и об ехидстве прислуги, за которою никак не усмотришь. Об Ипполите Гловацком они не заныли, но по два раза воскликнули:
— Боже мой! Боже мой! — и успокоились на его счёт. Бахарев горячо принял к сердцу горе своего приятеля.
Он сперва полетел к нему, дёргал усами, дымил без пощады, разводил врозь руки и говорил:
— Ты того, Петруха… Ты не этого… Не падай духом. Все, брат, надо переносить. У нас в полку тоже это случилось. У нас раз одного ротмистра разжаловали в солдаты. Разжаловали, пять лет был в солдатах, а потом отличился и опять пошёл: теперь полициймейстером служит на Волге; женился на немке и два дома собственные купил. Ты не огорчайся: мало ли что в молодости бывает!
Петра Лукича все это нисколько не утешало. Бахарев поехал к сестре. Мать Агния с большим вниманием и участием выслушала всю историю и глубоко вздохнула.
— Что ты думаешь, сестра? — спросил Бахарев.
— Что ж тут думать: не минует, бедняжка, красной шапки да ранца.
— Как бы помочь?
— Ничем тут не поможешь.
— Написать бы кому-нибудь.
— Ну, и что ж выйдет?
— Да все-таки…
— Ничего не сделаешь, будет солдатом непременно.
— Старика жаль.
— Да и его самого не меньше жаль: парень молодой.
— Он-то выслужится!
— Хоть и выслужится, а лучшие годы пропали.
— Ты подумай, сестра, нельзя ли чего попробовать?
Игуменья скрестила на груди руки и задумалась.
— Там кто теперь генерал-губернатором? — спросила она после долгого размышления. Бахарев назвал фамилию.
— Я с его женой когда-то коротка была, да ведь это давно; она забыла уж, я думаю, что я и на свете-то существую.
Вышла пауза.
— Попробуй попроси, — сказал Бахарев.
— Да я сама думаю так. Что ж: спыток — не убыток.
Игуменья медленно встала, вынула из комода зелёный бархатный портфель, достала листок бумаги, аккуратно сравняла его края и, подумав с минутку, написала две заглавные строчки. Бахарев встал и начал ходить по комнате, стараясь ступать возможно тише, как волтижорский и дрессированный конь, беспрестанно смотря на задумчивое лицо пишущей сестры.
Подстерегши, когда мать Агния, дописав страничку, повёртывала листок, опять тщательно сравнивая его уголышки и сглаживая сгиб длинным розовым ногтем, Бахарев остановился и сказал:
— Ведь что публично-то все это наделали, вот что гадко.
— Да не публично этих дел и не делают, — спокойно отвечала игуменья.
— Положим, ну вздуй его, каналью, на конюшне, ну, наконец, на улице; а то в таком здании!
Мать Агния обмакнула перо и, снимая с него приставшее волоконце, проговорила:
— Пословица есть, мой милый, что «дуракам и в алтаре не спускают», — и с этим начала новую страницу.
— Ну, вот тебе и письмо, — посылай. Посмотрим, что выйдет, — говорила игуменья, подавая брату совсем готовый конверт.
— Хоть бы скорее один конец был.
— Будет и конец.
Помада кипел и весь расходовался на споры, находя средства поддерживать их даже с Зиной и Софи, не представлявшими ему никаких возражений.
— За идею, за идею, — шумел он. — Идею должно отстаивать. Ну что ж делать: ну, будет солдат! Что ж делать? За идею права нельзя не стоять; нельзя себя беречь, когда идея права попирается. Отсюда выходит индифферентизм: самое вреднейшее общественное явление. Я этого не допускаю. Прежде идея, потом я, а не я выше моей идеи. Отсюда я должен лечь за мою идею, отсюда героизм, общественная возбуждённость, горячее служение идеалам, отсюда торжество идеалов, торжество идей, царство правды!
Помаде обыкновенно никто не возражал в Мереве. Роль Помады в доме камергерши несколько изменилась. Летнее его положение в доме Бахаревых не похоже было на его зимнее здешнее положение. Лизе не нравилось более его неотступное служение идее, которую кандидат воплотил для себя в Лизе, и она его поставила на позицию. Кандидат служил, когда его призывали к его службе, но уже не пажествовал за Лизой, как это было зимою, и опять несколько возвратился к более спокойному состоянию духа, которое в прежние времена не оставляло его во весь летний сезон, пока Бахаревы жили в деревне.
Новая встреча с давно знакомыми женскими лицами подействовала на него весьма успокоительно, но во сне он все-таки часто вздрагивал и отчаянно искал то костяной ножик Лизы, то её носовой платок или подножную скамейку.
Многосторонние удобства Лизиной комнаты не совсем выручали один её весьма неприятный недостаток. Летом в ней с девяти или даже с восьми часов до четырех было до такой степени жарко, что жара этого решительно невозможно было выносить.
Лиза в это время никак не могла оставаться в своей комнате. Каждое утро, напившись чаю, она усаживалась на лёгком плетёном стуле под окном залы, в которую до самого вечера не входило солнце. Здесь Лизе не было особенно приютно, потому что по зале часто проходили и сестры, и отец, и беспрестанно сновали слуги; но она привыкла к этой беготне и не обращала на неё ровно никакого внимания. Лиза обыкновенно спокойно шила у открытого окна, и её никто не отвлекал от работы. Разве отец иногда придёт и выкурит возле неё одну из своих бесчисленных трубок и при этом о чем-нибудь перемолвится; или няня подойдёт да посмотрит на её работу и что-нибудь расскажет, впрочем, более, для собственного удовольствия. Юстин Помада являлся к обеду.
Лизу теперь бросило на работу: благо глаза хорошо служили. Она не покидала иголки целый день и только вечером гуляла и читала в постели. Не только трудно было найти швею прилежнее её, но далеко не всякая из швей могла сравниться с нею и в искусстве.
От полотняной сорочки и батистовой кофты до скромного жаконетного платья и шёлковой мантильи на ней все было сшито её собственными руками. Лиза с жадностью училась работать у Неонилы Семёновны и работала, рук не покладывая и ни в чем уже не уступая своей учительнице.
— Мастерица ты такая! — говорила Марина Абрамовна, рассматривая чистую строчку, которую гнала Лиза на отцовской рубашке, бескорыстно помогая в этой работе Неониле Семёновне.
— Вы, барышня, у нас хлеб скоро отобьёте, — добавляла, любуясь тою же мастерскою строчкою, Неонила Семёновна.
Лиза под окном в зале шила себе серенькое платье из сурового батиста; было утро знойного дня; со стола только что убрали завтрак, и в зале было совершенно тихо.
В воздухе стоял страшный зной, мигавший над полями трепещущею сеткою. Озими налились, и сочное зерно быстро крепло, распирая эластическую ячейку усатого колоса. С деревенского выгона, отчаянно вскидывая спутанными передними ногами, прыгали крестьянские лошади, отмахиваясь головами и хвостами от наседавших на них мух, оводов и слепней. Деревья, как расслабленные, тяжело дремали, опустив свои размягчённые жаром листья, и колосистая рожь стояла неподвижным зелено-бурым морем, изнемогая под невыносимым дыханием летнего бога, наблюдающего своим жарким глазом за спешною химическою работою в его необъятной лаборатории. Только одни листья прибрежных водорослей, то многоугольные, как листья «мать-и-мачехи», то длинные и остроконечные, как у некоторых видов пустынной пальмы, лениво покачивались, роскошничая на мелкой ряби тихо бежавшей речки. Остальное все было утомлено, все потеряло всякую бодрость и, говоря языком поэтов: «просило вечера скорее у бога».
Лиза вшила одну кость в спину лифа и взглянула в открытое окно. В тени дома, лежавшей тёмным силуэтом на ярко освещённых кустах и клумбах палисадника, под самым окном, растянулась Никитушкина Розка. Собака тяжело дышала, высунув свой длинный язык, и беспрестанно отмахивалась от докучливой мухи.
— Что, Розонька? — ласково проговорила Лиза, взглянув на смотревшую ей в глаза собаку, — жарко тебе? Пойди искупайся.
Собака подобрала язык, потянулась и, зевая, ответила девушке протяжным «аиаай».
Лиза вметала другую кость и опять подняла голову.
Далеко-далеко за меревским садом по дороге завиднелась какая-то точка. Лиза опять поработала и опять взглянула на эту точку. Точка разрасталась во что-то вроде экипажа. Видна стала городская, затяжная дуга, и что-то белелось; очевидно, это была не крестьянская телега. Ещё несколько минут, и все это скрылось за меревским садом, но зато вскоре выкатилось на спуск в форме дрожек, на которых сидела дама в белом кашемировом бурнусе и соломенной шляпке.
«Кто бы эта такая? — подумала Лиза. — Женни? Нет, это не Женни; и лошадь не их, и у Женни нет белого бурнуса. Охота же ехать в такую жару!» — подумала она и, не тревожа себя дальнейшими догадками, спокойно начала зашивать накрепко вмётанную полоску китового уса.
За садовою решёткою послышался тяжёлый топот лошади, аккомпанируемый сухим стуком колёс, и дрожки остановились у крыльца бахаревского дома. Розка поднялась, залаяла, но тотчас же досадливо махнула головою, протянула «аиаай» и снова улеглась под свесившуюся травку клумбы.
В залу вошёл лакей. Он с замешательством тщательно запер за собою дверь из передней и пошёл на цыпочках к коридору, но потом вдруг повернул к Лизе и, остановясь, тихо произнёс:
— Какая-то дама приехали.
— Какая дама? — спросила Лиза.
— Незнакомые совсем.
— Кто ж такая?
— Ничего не сказали; барина спрашивают-с, дело к ним имеют.
— Ну так чего же ты мне об этом говоришь? Папа в Зининой комнате, — иди и доложи.
Лакей на цыпочках снова отправился к коридору, а дверь из передней отворилась, в залу взошла приехавшая дама и села на ближайший стул. Ни Лиза, ни приезжая дама не сочли нужным раскланяться. Дама, усевшись, тотчас опустила свою голову на руку, а Лиза спокойно взглянула на неё при её входе и снова принялась за иголку.
Приезжая дама была очень молода и недурна собою. Лизе казалось, что она её когда-то видела и даже внимательно её рассматривала, но где именно — этого она теперь никак не могла вспомнить. По коридору раздались скорые и тяжёлые шаги Бахарева, и вслед за тем Егор Николаевич в белом кителе с пышным батистовым галстучком под шеею вступил в залу. Гостья приподнялась при его появлении. Экс-гусар подошёл к ней, вежливо поклонился и ожидал, что она скажет. Лиза спокойно шила.
Дама сначала как будто немного потерялась и не знала, что ей говорить, но тотчас же бессвязно начала:
— Я к вам приехала как к предводителю… Меня некому защитить от оскорблений… У меня никого нет, и я все должна терпеть… Но я пойду всюду, а не позволю…
— В чем дело? в чем дело? — спросил с участием предводитель.
— Мой муж… Я его не осуждаю и не желаю ему вредить ни в чьём мнении, но он подлец, я это всегда скажу… я это скажу всем, перед целым светом. Он, может быть, и хороший человек, но он подлец… И нигде нет защиты! нигде нет защиты!
Дама заплакала, удерживая платком рыдания.
— Успокойтесь; Бога ради, успокойтесь, — говорил мягкий старик. — Расскажите спокойно: кто вы, о ком вы говорите?
— Мой муж — Розанов, — произнесла, всхлипывая, дама.
— Наш доктор?
— Дддааа, — простонала дама снова. Лиза взглянула на гостью, и теперь ей хорошо припомнились расходившиеся из-за платка брови. Услыхав имя Розанова, Лиза быстро встала и начала проворно убирать свою работу.
— Что ж такое? — спрашивал между тем Бахарев.
— Он разбойник, у них вся семья такая, и мать его — все они разбойники.
— Но что я тут могу сделать?
— Он меня мучит; я вся исхудала… моя дитя… он развратник, он меня… убьёт меня.
— Позвольте; Бога ради, успокойтесь прежде всего.
— Я не могу успокоиться.
Розанова опять закрылась и заплакала.
— Ну, сядьте, прошу вас, — уговаривал её Бахарев.
— Это как же… это невозможно… Вы предводитель, ведь непременно должны быть разводы.
— Сядьте, прошу вас, — успокаивал Бахарев.
По гостиной зашелестело шёлковое платье; Лиза быстро дёрнула стул и сказала по-французски:
— Папа! да просите же к себе в кабинет.
— Нет, это все равно, — отозвалась Розанова, — я никого не боюсь, мне нечего бояться, пусть все знают…
Лиза вышла и, встретив в гостиной Зину, сказала ей:
— Не ходи в залу: там папа занят.
— С кем?
— Там с дамой какой-то, — отвечала Лиза и прошла с работою в свою комнату.
Перед обедом к ней зашла Марина Абрамовна.
— Слышала ты, мать моя, камедь-то какая? — спросила старуха, опершись ладонями о Лизин рабочий столик.
— Какая?
— Докторша-то! Экая шальная бабешка: на мужа-то чи-чи-чи, так и стрекочит. А твоя маменька с сестрицами, замест того чтоб судержать глупую, ещё с нею финти-фанты рассуждают.
— Как, маменька с сёстрами? — спросила удивлённая Лиза.
— Да как же: ведь она у маменьки в постели лежит. Шнуровку ей распустили, лодеколоном брызгают.
— Гм!
Лиза незаметно улыбнулась.
— Камедь! — повторила нараспев старуха, обтирая полотенцем губы, и на её умном старческом лице тоже мелькнула ироническая улыбка.
— Эдакая аларма, право! — произнесла старуха, направляясь к двери, и, вздохнув, добавила: — наслал же Господь на такого простодушного барина да этакого — прости Господи — черта с рогами.
Выйдя к обеду, Лиза застала в зале всю семью. Тут же была и Ольга Александровна Розанова и Юстин Помада. Розанова сидела под окном, окружённая Ольгой Сергеевной и Софи. Перед ними стоял, держа сзади фуражку, Помада, а Зина с многозначительной миной на лице тревожно ходила взад и вперёд по зале.
— Лиза! madame Розанова, очень приятное знакомство, — проговорила Ольга Сергеевна вошедшей дочери. — Это моя младшая дочь, — отнеслась она к Ольге Александровне.
— Очень приятно познакомиться, — проговорила Розанова с сладкой улыбкой и тем самым тоном, которым, по нашему соображению, хорошая актриса должна исполнять главную роль в пьесе «В людях ангел — не жена».
Лиза поклонилась молча и, подав мимоходом руку Помаде, стала у другого окна. Все существо кандидата выражало полнейшую растерянность и смущение. Он никак не мог разгадать причину внезапного появления Розановой в бахаревском доме.
— Когда ж Дмитрий Петрович возвратился? — расспрашивал он Ольгу Александровну.
Третьего дня, — отвечала она тем же ласковым голосом из пьесы «В людях ангел».
— Как он только жив с его перелётами, — сочувственно отозвался Помада.
— О-о! он очень здоров, ему это ничего не значит, — отвечала Розанова тем же нежным голосом, но с особым оттенком. Лиза полуоборотом головы взглянула на собранный ротик и разлетающиеся бровки докторши и снова отвернулась.
— Ему, я думаю, ещё веселее в разъездах, — простонала Ольга Сергеевна.
— Натура сносливая, — шутя заметил простодушный Помада. — Вода у них на Волге, — этакой все народ здоровый, крепкий, смышлёный.