— Что это ты, Помада? — спрашивал его Розанов.
   — Что? Так, Бог его знает, детские годы… старое все как-то припомнил, и скучно расстаться с вами.
   Чем его более ласкали здесь, тем он становился расстроеннее и тем чаще у него просились на глаза слезы. Вещи свои, заключающиеся в давно известном нам ранце, он ещё с вечера перевёз к Розанову и от него хотел завтра уехать.
   — Увидимся ещё завтра? — спрашивала его Женни. — Поезд идёт в Москву в двенадцать часов.
   — Нет, Евгения Петровна, я завтра у дяди буду.
   Никак нельзя было уговорить его, чтобы он завтра показался. Прощаясь у Вязмитиновых со всеми, он расцеловал руки Женни и вдруг поклонился ей в ноги.
   — Что вы! что вы делаете? Что с вами, Юстин Феликсович? — спрашивала Женни.
   — Так… расстроился, — тихо произнёс Помада и, вдруг изменив тон, подошёл спокойною, твёрдою поступью к Лизе.
   — Я вам много надоедал, — начал он тихо и ровно. — Я помню каждое ваше слово. Мне без вас было скучно. Ах, если бы вы знали, как скучно! Не сердитесь, что я приезжал повидаться с вами.
   Лиза подала ему обе руки.
   — Прощайте! — пролепетал Помада и, припав к руке Лизы, зарыдал как ребёнок.
   — Живите с нами, — сказала ему сквозь слезы Лиза.
   — Нет, друг мой, — Помада улыбнулся и сказал: — можно вас назвать «другом»?
   Лиза отвечала утвердительным движением головы.
   — Нет, друг мой, мне с вами нельзя жить. Я так долго жил без всякой определённой цели. Теперь мне легко. Это только так кажется, что я расстроен, а я в самом деле очень, очень спокоен.
   — Что с ним такое? — говорила Лиза, обращаясь к Розанову и Женни.
   — Ну вот! Ах вы, Лизавета Егоровна! — воскликнул Помада сквозь грустную улыбку. — Ну скажите, ну что я за человек такой? Пока я скучал да томился, никто над этим не удивлялся, а когда я, наконец, спокоен, это всем удивительно. На свою дорогу напал: вот и все.
   Приехав к Розанову, Помада попросил его дать ему бумаги и тотчас же сел писать. Он окончил своё писание далеко за полночь, а в восемь часов утра стоял перед Розановым во всем дорожном облачении.
   — Куда ты так рано? — спросил его, просыпаясь, доктор.
   — Прощай, мне пора.
   — Да напейся же чаю.
   — Нет, пора.
   — Ведь до двенадцати часов ещё долго.
   — Нет пора, пора: прощай, брат Дмитрий.
   — Постой же, лошадей запрягут.
   Розанов крикнул человека и велел скорее запрячь лошадей, а сам наскоро одеваться.
   — Ты что хочешь делать?
   — Проводить тебя хочу.
   — Нет! Бога ради, не надо, не надо этого! Ни лошадей твоих не надо, ни ты меня не провожай.
   Розанов остановился, выпялив на него глаза.
   — Прощай! Вот это письмо передай, только не по почте. Я не знаю адреса, а Красин его знает. Передай и оставайся.
   — Да что же это такое за мистификация! Куда ты едешь, Помада? Ты не в Москву едешь.
   — Будь же умен и деликатен: простимся, и оставь меня.
   С этими словами Помада поцеловал Розанова и быстро вышел.
   — Живи! — крикнул он ему из-за двери, взял первого извозчика и поехал.

Глава пятнадцатая.
Механики

   Письмо, оставленное Помадою в руках Розанова, было надписано сестре Мечниковой, Агате. Розанов положил это письмо в карман и около десяти часов того же утра завёз его Райнеру, а при этом рассказал и странности, обнаруженные Помадою при его отъезде.
   — Да, все это странно, очень странно, — говорил Райнер, — но погодите, у меня есть некоторые догадки… С этой девушкой делают что-нибудь очень скверное.
   Райнер взял письмо и обещался доставить его сам. Вечером Розанов, встретив его у Вязмитиновых и улучив минуту, когда остались одни, спросил:
   — Ну, что ваши догадки?
   — Оправдались.
   — Что же с этой девушкой?
   — Очень нехорошо. О Боже мой! если б вы знали, какие есть мерзавцы на свете!
   — Очень знаю.
   — Нет, не знаете.
   — Помилуйте, на земле четвёртый десяток начинаю жить.
   — Нет, ни на какой земле не встречал я таких мерзавцев, как здесь.
   — Болотные, — подсказал Розанов.
   После этого разговора, при котором Райнер казался несколько взволнованным, его против обыкновения не было видно около недели, и он очень плохо мог рассказать, где он все это время исчезал и чем занимался.
   Расскажем, что делал в течение этого времени Райнер. Тотчас, расставшись с Розановым, он отправился с письмом Помады в Болотную улицу и, обойдя с бесполезными расспросами несколько печальных домов этой улицы, наконец нашёл квартиру Агаты.
   — Пожалуйте, пожалуйте за мной, — трещала ему кривая грязная баба, идя впереди его по тёмному вонючему коридорчику с неровным полом, заставленным вёдрами, корытами, лоханками и всякой нечистью. — Они давно уж совсем собрамшись; давно ждут вас.
   — Приехали за вами! — крикнула баба, отворив дверь в небольшой чуланчик, оклеенный засаленными бумажками.
   К двери быстро подскочила Агата. Она много изменилась в течение того времени, как Райнер не видал её: лицо её позеленело и немного отекло, глаза сделались ещё больше, фигура сильно испортилась в талии. Агата была беременна, и беременности её шёл седьмой месяц. Белоярцев давно рассказывал это; теперь Райнер видел это своими глазами. Беременность Агаты была очевидна, несмотря на то, что бедная женщина встретила Райнера в дорожном платье. На ней был надет шерстяной линючий ватошник и сверху драповый бурнус, под которым был поддет большой ковровый платок; другой такой же платок лежал у неё на голове. При входе Райнера она тотчас начала связывать концы этого платка у себя за спиною и торопливо произнесла:
   — Вот как! Так это вы за мною, monsieur Райнер?
   — Я к вам, а не за вами. Вот вам письмо.
   — От кого это? — спросила Агата и, поспешно разорвав конверт, пробежала коротенькую записочку.
   — Что это значит? — спросила она, бледнея.
   — Не знаю, — отвечал Райнер.
   Агата передала ему записку:
   «Я вас не могу взять с собою, — писал Помада, — я уезжаю один. Я вам хотел это сказать ещё вчера, когда виделись у № 7, но это было невозможно, и это было бесполезно в присутствии № 11. В вашем положении вы не можете вынесть предприятия, за которое берётесь, и взять вас на него было бы подлостью, и притом подлостью бесполезною и для вас и для дела. Видеться с вами я не мог, не зная вашего адреса и будучи обязан не знать его. Я решился вас обмануть и оставить. Я все это изложил в письме к лицам, которые должны знать это дело, и беру всю ответственность на себя. Вас никто не упрекнёт ни в трусости, ни в бесхарактерности, и все честные люди, которых я знаю по нашему делу, вполне порадуются, если вы откажетесь от своих намерений. Поверьте, что они вам будут не под силу. Вспомните, что вы ведь русская. Зачем вам быть с нами? Примите мой совет: успокойтесь; будьте русскою женщиною и посмотрите, не верно ли то, что стране вашей нужны прежде всего хорошие матери, без которых трудно ждать хороших людей». Подписано: «Гижицкий».
   — Вы хотели ехать в Польшу? — спросил Райнер, возвращая Агате письмо Помады, подписанное чужою фамилиею.
   — Ну да, я должна была сегодня ехать с Гижицким. Видите, у меня все готово, — отвечала Агата, указывая на лежавший посреди комнаты крошечный чемоданчик и связок в кашемировом платке.
   — Что ж вы там хотели делать?
   — Ходить за больными.
   — Да вы разве полька?
   — Нет, не полька.
   — Ну, сочувствуете польскому делу: аристократическому делу?
   — Ах Боже мой! Боже мой! что только они со мною делают! — произнесла вместо ответа Агата и, опустившись на стул, поникла головою и заплакала. — То уговаривают, то оставляют опять на эту муку в этой проклятой конуре, — говорила она, раздражаясь и нервно всхлипывая.
   По коридору и за стенами конуры со всех сторон слышались человеческие шаги и то любопытный шёпот, то сдержанный сиплый смех.
   — Перестаньте говорить о таких вещах, — тихо проговорил по-английски Райнер.
   — Что мне беречь! Мне нечего терять и нечего бояться. Пусть будет все самое гадкое. Я очень рада буду, — отвечала по-русски и самым громким, нервным голосом Агата.
   Райнер постоял несколько секунд молча и, ещё понизив голос, опять по-английски сказал ей:
   — Поберегите же других, которым может повредить ваша неосторожность.
   Девушка, прислонясь лбом к стенке дивана, старалась душить свои рыдания, но спустя пару минут быстро откинула голову и, взглянув на Райнера покрасневшими глазами, сказала:
   — Выйдите от меня, сделайте милость! Оставьте меня со всякими своими советами и нравоучениями.
   Райнер взял с чемодана свою шляпу и стал молча надевать калоши, стараясь не давать пищи возрастающему раздражению Агаты.
   — Фразёры гнусные! — проговорила она вслух, запирая на крючок свою дверь тотчас за Райнеровой спиной. Райнера нимало не оскорбили эти обидные слова: сердце его было полно жалости к несчастной девушке и презрения к людям, желавшим сунуть её куда попало для того только, чтобы спустить с глаз.
   Райнер понимал, что Агату ничто особенное не тянуло в Польшу, но что её склонили к этому, пользуясь её печальным положением. Он вышел за ворота грязного двора, постоял несколько минут и пошёл, куда вели его возникавшие соображения.
   Через час Райнер вошёл в комнату Красина, застав гражданина готовящимся выйти из дома. Они поздоровались.
   — Красин, перестали ли вы думать, что я шпион? — спросил ex abruptio[76] Райнер.
   — О, конечно, как вам не стыдно и говорить об этом! — отвечал Красин.
   — Мне нужно во что бы то ни стало видеть здешнего комиссара революционного польского правительства: помогите мне в этом.
   — Но… позвольте, Райнер… почему вы думаете, что я могу вам помочь в этом?
   — Я это знаю.
   — Ошибаетесь.
   — Я это достоверно знаю: № 7 третьего дня виделся с № 11.
   — Вы хотите идти в восстание?
   — Да, — тихо отвечал Райнер.
   Красин подумал и походил по комнате.
   — Я тоже имею это намерение, — сказал он, остановясь перед Райнером, и начал качаться на своих высоких каблуках. — Но, вы знаете, в польской организации можно знать очень многих ниже себя, а старше себя только того, от кого вы получили свою номинацию, а я ещё не имею номинации. То есть я мог бы её иметь, но она мне пока ещё не нужна.
   — Укажите же мне хоть кого-нибудь, — упрашивал Райнер.
   — Не могу, батюшка. Вы напишите, что вам нужно, я поищу случая передать; но указать, извините, никого не могу. Сам не знаю.
   Райнер сел к столику и взял четвёртку писчей бумаги.
   — Пишите без излишней скромности: если вы будете бояться их, они вам не поверят.
   Райнер писал: «Я, швейцарский подданный Вильгельм Райнер, желаю идти в польское народное восстание и прошу дать мне возможность видеться с кем-нибудь из петербургских агентов революционной организации». Засим следовала полная подпись и полный адрес.
   — Постараюсь передать, — сказал Красин.
   На другой день, часу в восьмом вечера, Афимья подала Райнеру карточку, на которой было написано:
   «Коллежский советник Иван Венедиктович Петровский». Райнер попросил г. Петровского. Это был человек лет тридцати пяти, блондин, с чисто выбритым благонамеренным лицом и со всеми приёмами благонамереннейшего департаментского начальника отделения. Мундирный фрак, в котором Петровский предстал Райнеру, и анненский крест в петлице усиливали это сходство ещё более.
   — Я имею честь видеть господина Райнера? — начал мягким, вкрадчивым голосом Петровский. Райнер дал гостю надлежащий ответ, усадил его в спокойном кресле своего кабинета и спросил, чему он обязан его посещением.
   — Вашей записочке, — отвечал коллежский советник, вынимая из бумаги записку, отданную Райнером Красину. — А вот не угодно ли вам будет, — продолжал он спустя немного, — взглянуть на другую бумажку.
   Петровский положил перед Райнером тонкий листок величиною с листки, употребляемые для телеграфических депеш. Это была номинация г. Петровского агентом революционного правительства. На левом углу бумаги была круглая голубая печать Rzadu Narodowego[77]. Райнер немного смешался и, торопливо пробежав бумагу, взглянул на двери: Петровский смотрел на него совершенно спокойно. Не торопясь, он принял из рук Райнера его записку и вместе с своею номинацией опять положил их в бумажник.
   — Я беру вашу записку, чтобы возвратить её тому, от кого она получена.
   Райнер молча поклонился.
   — Чем же прикажете служить? — тихо спросил коллежский советник. — Вы ведь не имеете желания идти в восстание: мы знаем, что это с вашей стороны был только предлог, чтобы видеть комиссара. Я сам не знаю комиссара, но уверяю вас, что он ни вас, ни кого принять не может. Что вам угодно доверить, вы можете, не опасаясь, сообщить мне.
   Это начало ещё более способствовало Райнерову замешательству, но он оправился и с полною откровенностью рассказал революционному агенту, что под видом сочувствия польскому делу им навязывают девушку в таком положении, в котором женщина не может скитаться по лесам и болотам, а имеет всякое право на человеческое снисхождение.
   — Если вы отправите её, — прибавил Райнер, — то тысячи людей об этом будут знать; и это не будет выгодно для вашей репутации.
   — Совершенно так, совершенно так, — подтверждал коллежский советник, пошевеливая анненским крестом. — Я был поражён вчера этим известием, и будьте уверены, что эта девица никогда не будет в восстании. Ей ещё вчера послано небольшое вспоможение за беспокойство, которому она подверглась, и вы за неё не беспокойтесь. — Мы ведь в людях не нуждаемся, — сказал он с снисходительной улыбкой и, тотчас же приняв тон благородно негодующий, добавил: — а это нас подвели эти благородные русские друзья Польши. — Конечно, — начал он после короткой паузы, — в нашем положении здесь мы должны молчать и терпеть, но эта почтённая партия может быть уверена, что её серьёзные занятия не останутся тайною для истории.
   — Чем вы думаете испугать их! — с горькой улыбкой проговорил Райнер.
   — Чем можем.
   — Что им суд истории, когда они сами уверены, что лгут себе и людям, и все-таки ничем не стесняются.
   — Они полагают, что целый свет так же легко обманывать, как они обманывают своим социализмом полсотни каких-нибудь юбок.
   Петровский сделал тонкую департаментскую улыбку и сказал:
   — Да, на русской земле выросли социалисты, достойные полнейшего удивления.
   — Какие ж это социалисты! — вскричал Райнер.
   — Ну, фурьеристы.
   — Это… просто…
   — Дрянь, — горячо сорвал Петровский.
   — Н…нет, игра в лошадки, маскарад, в котором интригуют для забавы. Конечно, они… иногда… пользуются увлечениями…
   — И все во имя теории! Нет, Бог с ними, и с их умными теориями, и с их сочувствием. Мы ни в чем от них не нуждаемся и будем очень рады как можно скорее освободиться от их внимания. Наше дело, — продолжал Петровский, не сводя глаз с Райнера, — добыть нашим бедным хлопкам землю, разделить её по-братски, — и пусть тогда будет народная воля.
   Райнер посмотрел на коллежского советника во все глаза.
   — Прощайте, господин Райнер, очень рад, что имел случай познакомиться с таким благородным человеком, как вы.
   — Какую вы новую мысль дали мне о польском движении! Я его никогда так не рассматривал, и, признаюсь, его так никто не рассматривает.
   Коллежский советник улыбнулся и проговорил:
   — Что ж нам делать! — и простился с Райнером.
   Петровского, как только он вышел на улицу, встретил молодой человек, которому коллежский советник отдал свой бумажник с номинациею и другими бумагами. Тут же они обменялись несколькими словами и пошли в разные стороны. У первого угла Петровский взял извозчика и велел ехать в немецкий клуб.

Глава шестнадцатая.
Неожиданный оборот

   Агата осталась в Петербурге. С помощью денег, полученных его в запечатанном конверте через человека, который встретил её на улице и скрылся прежде, чем она успела сломать печать, бедная девушка наняла себе уютную коморочку у бабушки-голландки и жила, совершенно пропав для всего света.
   Она ждала времени своего разрешения и старалась всячески гнать от себя всякую мысль о будущем. Райнер пытался отыскать её, чтобы по крайней мере утешить обещанием достать работу, но Агата спряталась так тщательно, что поиски Райнера остались напрасными.
   В Доме Согласия все шло по-прежнему, только Белоярцев все более заявлял себя доступным миру и мирянам. В один вечер, занимаясь набивкою чучела зайца, которого застрелила какая-то его знакомая мирянка, он даже выразил насчёт утилитарности такое мнение, что «полезно все то, что никому не вредно и может доставлять удовольствие». — Тут же он как-то припомнил несколько знакомых и между прочим сказал:
   — Вот и Райнер выздоровел, везде бывает, а к нам и глаз не кажет. — А я полагаю, что теперь мы бы без всякого риска могли предложить ему жить с нами.
   Мысль эта была выражена Белоярцевым ввиду совершенного истощения занятого фонда: Белоярцев давненько начал подумывать, как бы сложить некоторые неприятные обязанности на чужие плечи, и плечи Райнера представлялись ему весьма удобными для этой перекладки. Женщины и самый Прорвич удивительно обрадовались мысли, выраженной Белоярцевым насчёт Райнера, и пристали к Лизе, чтобы она немедленно же уговорила его переходить в Дом. Просьба эта отвечала личным желаниям Лизы, и она на неё дала своё согласие.
   — Пойдёт ли только теперь к нам Райнер? усомнилась Ступина. — Он, верно, обижен.
   Но это сомнение было опровергнуто всеми.
   — Райнер не такой человек, чтобы подчиняться личностям, — утвердила Лиза, приставая к голосам, не разделявшим опасений Ступиной.
   На другой день Лиза поехала к Вязмитиновой.
   Лиза вообще в последнее время редкий день не бывала у Женни, где собирались все известные нам лица: Полинька, Розанов, Райнер и Лиза. Здесь они проводили время довольно не скучно и вовсе не обращали внимания на являвшегося букою Николая Степановича.
   К великому удивлению Лизы, полагавшей, что она знает Райнера, как самое себя, он, выслушав её рассказ о предложении, сделанном вчера Белоярцевым, только насмешливо улыбнулся.
   — Что значит эта острая гримаса? — спросила его недовольная Лиза.
   — То, что господин Белоярцев очень плохо меня понимает.
   — И что же дальше?
   — Дальше очень просто: я не стану жить с ним.
   — Можно полюбопытствовать, почему?
   — Потому, Лизавета Егоровна, что он в моих глазах человек вовсе негодный для такого дела, за которым некогда собирались мы.
   — То есть собирались и вы?
   — Да, и я, и вы, и многие другие. Женщины в особенности.
   — Так вы в некоторых верите же?
   — Верю. Я верю в себя, в вас. В вас я очень верю, верю и в других, особенно в женщин. Их самая пылкость и увлечение говорит если не за их твёрдость, то за их чистосердечность. А такие господа, как Красин, как Белоярцев, как множество им подобных… Помилуйте, разве с такими людьми можно куда-нибудь идти!
   — Некуда?
   — Совершенно некуда.
   — Так что же, по-вашему, теперь: бросить дело?
   Райнер пожал плечами.
   — Это как-то мало походит на все то, что вы говорил мне во время вашей болезни.
   — Я ничего не делаю, Лизавета Егоровна, без причины. Дело это, как вы его называете, выходит вовсе не дело. По милости всякого шутовства и лжи оно сделалось общим посмешищем.
   — Так спасайте его!
   Райнер опять пожал плечами и сказал:
   — Испорченного вконец нельзя исправить, Лизавета Егоровна. Я вам говорю, что при внутренней безладице всего, что у вас делается, вас преследует всеобщая насмешка. Это погибель.
   — Ничтожная людская насмешка!
   — Насмешка не ничтожна, если она основательна.
   — Мне кажется, что все это родится в вашем воображении, — сказала, постояв молча, Лиза.
   — Нет, к несчастию, не в моем воображении. Вы, Лизавета Егоровна, далеко не знаете всего, что очень многим давно известно.
   — Что же, по-вашему, нужно делать? — спросила Лиза опять после долгой паузы.
   — Я не знаю. Если есть средства начинать снова на иных, простых началах, так начинать. — Когда я говорил с вами больной, я именно это разумел.
   — Ну, начинайте.
   — Средств нет, Лизавета Егоровна. Нужны люди и нужны деньги, а у нас ни того, ни другого.
   — Так клином земля русская и сошлась для нас!
   — Мы, Лизавета Егоровна, русской земли не знаем, и она нас не знает. Может быть, на ней есть и всякие люди, да с нами нет таких, какие нам нужны.
   — Вы же сами признаете искренность за нашими женщинами.
   — Да средств, средств нет, Лизавета Егоровна! Ничего начинать вновь при таких обстоятельствах невозможно.
   — И вы решились все оставить?
   — Не я, а само дело показывает вам, что вы должны его оставить.
   — И жить по-старому?
   — И эту историю тянуть дальше невозможно. Все это неминуемо должно будет рассыпаться само собою при таких учредителях.
   — Ну, идите же к нам: ваше участие в деле может его поправить.
   — Не может, не может, Лизавета Егоровна, и я не желаю вмешиваться ни во что.
   — Пусть все погибнет?
   — Пусть погибнет, и чем скорее, тем лучше.
   — Это говорите вы, Райнер!
   — Я, Райнер.
   — Социалист!
   — Я, социалист Райнер, я, Лизавета Егоровна, от всей души желаю, чтобы так или иначе скорее уничтожилась жалкая смешная попытка, профанирующая учение, в которое я верю. Я, социалист Райнер, буду рад, когда в Петербурге не будет Дома Согласия. Я благословлю тот час, когда эта безобразная, эгоистичная и безнравственная куча самозванцев разойдётся и не станет мотаться на людских глазах.
   Лиза стояла молча.
   — Поймите же, Лизавета Егоровна, что я не могу, я не в силах видеть этих ничтожных людей, этих самозванцев, по милости которых в человеческом обществе бесчестятся и предаются позору и посмеянию принципы, в которых я вырос и за которые готов сто раз отдать всю свою кровь по капле.
   — Понимаю, — тихо и презрительно произнесла Лиза.
   Оба они стояли молча у окна пустой залы Вязмитиновых.
   — Вы сами скоро убедитесь, — начал Райнер, — что…
   — Все социалисты вздор и чепуха, — подсказала Лиза.
   — Зачем же подсказывать не то, что человек хотел сказать?
   — Что же? Вы человек, которому я верила, с которым мы во всем согласились, с которым… даже думала никогда не расставаться…
   — Позвольте: из-за чего же нам расставаться?
   — И вы вот что вышли! Трусить, идти на попятный двор и, наконец, желать всякого зла социализму! — перебила его Лиза.
   — Не социализму, а… вздорам, которые во имя его затеяны пустыми людьми.
   — Где же ваше снисхождение к людям? Где же то всепрощение, о котором вы так красно говорили?
   — Вы злоупотребляете словами, Лизавета Егоровна, — отвечал, покраснев, Райнер.
   — А вы делаете ещё хуже. Вы злоупотребляете…
   — Чем-с?
   — Доверием.
   Райнер вспыхнул и тотчас же побледнел как полотно.
   — И это человек, которому… На котором… с которым я думала…
   — Но Бога ради: ведь вы же видите, что ничего нельзя делать! — воскликнул Райнер.
   — Тому, у кого коротка воля и кто мало дорожит доверием к своим словам.
   Райнер хотел что-то отвечать, но слово застряло у него в горле.
   — А как красно вы умели рассказывать! — продолжала Лиза. — Трудно было думать, что у вас меньше решимости и мужества, чем у Белоярцева.
   — Вы пользуетесь правами вашего пола, — отвечал, весь дрожа, Райнер. — Вы меня нестерпимо обижаете, с тем чтобы возбудить во мне ложную гордость и заставить действовать против моих убеждений. Этого ещё никому не удавалось.
   В ответ на эту тираду Лиза сделала несколько шагов на середину комнаты и, окинув Райнера уничтожающим взглядом, тихо выговорила:
   — Безысходных положений нет, monsieur Райнер.
   Через четверть часа она уехала от Вязмитиновой, не простясь с Райнером, который оставался неподвижно у того окна, у которого происходил разговор.
   — Что тут у вас было? — спрашивала Райнера Евгения Петровна, удивлённая внезапным отъездом Лизы. Райнер уклончиво отделался от ответа и уехал домой.
   — Ну что, Бахарева? — встретили Лизу вопросом женщины Дома Согласия.
   — Райнер не будет жить с нами.
   — Отчего же это? — осведомился баском Белоярцев. — Манерничает! Ну, я к нему схожу завтра.
   — Да, сходите теперь; покланяйтесь хорошенько: это и идёт к вам, — ответила Лиза.

Глава семнадцатая.
И сырые дрова загораются

   Три дня, непосредственно следовавшие за этим разговором, имеют большое право на наше внимание.
   В течение этих трех дней Райнер не видался с Лизою. Каждый вечер он приходил к Женни часом ранее обыкновенного и при первых приветствиях очень внимательно прислушивался, не отзовётся ли из спальни хозяйки другой знакомый голос, не покажется ли в дверях Лизина фигура. Лизы не было. Она не только не выезжала из дома, но даже не выходила из своей комнаты и ни с кем не говорила. В эти же дни Николай Степанович Вязмитинов получил командировку, взял подорожную и собирался через несколько дней уехать месяца на два из Петербурга, и, наконец, в один из этих дней Красин обронил на улице свой бумажник, о котором очень сожалел, но не хотел объявить ни в газетах, ни в квартале и даже вдруг вовсе перестал говорить о нем.