— Оттого, что вас окружают развитые люди, — произнёс он. — Развитый человек не может тратить времени на эти, как вы называете, ухаживанья. Мы уважаем в женщине равноправного человека. Ухаживать, как вы выражаетесь, надо иметь цель, — иначе это глупо.
   — Как?.. — уронила Агата.
   — А таких женщин немного, которые не имеют в виду сделать человека своим оброчником, — продолжал Красин. — Для этого нужно много правильного развития.
   Агата поднялась и стала ходить по комнате, пощёлкивая своими пальчиками. Красин помолчал и, взяв опять свою шляпу, сказал:
   — У каждой женщины есть своя воля, и каждая сама может распорядиться собою как хочет. Человек не вправе склонять женщину, точно так же как не вправе и останавливать её, если она распоряжается собою сама.
   Девушка остановилась перед лежащим на диване Красиным и закрыла ручкою глаза…
   — Сама, да, сама, сама, — пролепетала она и, пошатнувшись, упала на колени Красина…
   В три часа ночи раздался звонок запоздавшей кухарки. Ей отпер Красин и, идучи за шляпой, столкнулся в зале с Мечниковой и Ревякиным. Оба они раскланялись с хозяйкой и пошли благополучно. Агата проспала всю ночь одетая, на диване, и проснулась поздно, с страшно спутанными волосами и ещё более спутанными воспоминаниями в больной голове.
   Этому так тихо совершившемуся анекдоту не суждено было остаться в безгласности. Ни Агата, ни Красин ничего о нем, разумеется, никому не рассказывали. Самой madame Мечниковой ничего на этот счёт не приходило в голову, но Бертольди один раз, сидя дома за вечерним чаем, нашла в книжке, взятой ею у Агаты, клочок почтовой бумажки, на которой было сначала написано женскою рукою: «Я хотя и не намерена делать вас своим оброчником и ни в чем вас не упрекаю, потому что во всем виновата сама, но меня очень обижают ваши ко мне отношения. Вы смотрите на меня только как на нужную вам подчас вещь и, кажется, вовсе забываете, что я женщина и, дойдя до сближения с человеком, хотела бы, чтоб он смотрел на меня как на человека: словом, хотела бы хоть приязни, хоть внимания; а для вас, — я вижу, — я только вещь. Я много думала над своим положением, много плакала, не беспокоя, однако, вас своими слезами и находя, что вы ставите меня в роль, которая меня унижает в моих собственных глазах, решилась сказать вам: или перемените своё обращение со мною, и я стану беречь и любить вас, или оставьте меня в покое, потому что таким, каковы вы были со мною до этой поры, вы мне решительно противны, и я представляюсь себе ничтожною и глупою».
   Подписи не было, но тотчас же под последнею строкою начиналась приписка бойкою мужскою рукою: «Так как вследствие особенностей женского организма каждая женщина имеет право иногда быть пошлою и надоедливою, их я смотрю на ваше письмо как на проявление патологического состояния вашего организма и не придаю ему никакого значения; но если вы и через несколько дней будете рассуждать точно так же, то придётся думать, что у вас есть та двойственность в принципах, встречая которую в человеке от него нужно удаляться. Во всяком случае я не сделаю первого шага к возобновлению тех простых отношений, которые вам угодно возводить на степень чего-то очень важного». Подписано «Красин».
   Бертольди прочла это письмо при всех, и в том числе при Райнере. Белоярцев узнал почерк Агаты.
   Письмо это было, по настоянию Белоярцева, положено обратно в книгу и возвращено с нею по принадлежности, а о самой истории, сколь она ни представлялась для некоторых возмутительною, положено не разносить из кружка, в котором она случайно сделалась известною.
   Зимою madame Мечникова, доживая последнюю сотню рублей, простудилась, катаясь на тройке, заболела и в несколько дней умерла. Сестре её нечего было делать в этой квартире. Она забрала доставшуюся ей по наследству ветхую мебелишку и переехала в комнату, нанятую за четыре рубля в одном из разрушающихся деревянных домов Болотной улицы.
   С этой поры об Агате вспоминали редко.

Глава тринадцатая.
Опыты и упражнения

   С тех пор как Лиза, но поводу болезни Райнера, только числилась в Доме и показывалась там лишь гостьею, здесь в самом деле водворилось гораздо более тишины и согласия, на что Белоярцев и не пропускал случая обращать внимание своих сожителей. В течение месяца, прожитого без Лизы, Белоярцев день ото дня чувствовал себя лучше: к нему возвратилась его прежняя весёлость, аппетит его не страдал от ежечасной боязни сцен, раздражительность успокоилась и сменилась самым благодушным настроением. Дела Дома шли по-старому. то есть у большинства домашних граждан не было никакой работы и готовые деньги проживались с невозмутимым спокойствием, но зато спокойствие это было уж истинно невозмутимое.
   Проснётся Белоярцев утром, выйдет в своём архалучке в залу, походит, польёт цветы, оботрёт мокрою тряпочкой листья. Потом явится в залу Прорвич, — Белоярцев поговорит с ним о труде и о хороших принципах. Ещё попозже выйдут дамы, начнётся чай. Белоярцев сядет к круглому столику, погуляет насчёт какого-нибудь ближнего, поговорит о своих соображениях насчёт неизбежного распространения в обществе исповедуемых им принципов, потрактует о производительном и непроизводительном труде и, взяв половую щётку, начнёт мести комнаты. Затем Белоярцев уходит до обеда из дому или иногда посидит часок-другой за мольбертом. В четыре часа Прорвич накроет на стол, подаст чашу с супом, начнётся обед и всегда непременно с наставительною беседою. Потом Белоярцев пойдёт поспать, в сумерки встанет, съест у себя в комнате втихомолочку вареньица или миндальных орешков и выходит в том же архалучке в залу, где уже кипит самовар и где все готовы слушать его весёлые и умные речи. Иногда Белоярцев бывал и не в духе, хмурился, жаловался на нервы и выражался односложными, отрывистыми словами; но это случалось с ним не очень часто, и к тому же нервность его успокоивалась, не встречая со стороны окружающих ничего, кроме внимания и сочувствия к его страданиям.
   Белоярцев вообще был очень нетребователен; он, как Хлестаков, любил только, чтобы ему оказывали «преданность и уважение, — уважение и преданность». Встречая в людях готовность платить ему эту дань, он смягчался; нервы его успокоивались; он на плыл жмурить котиком свои чёрные глазки и вести бархатным баском разумные и поучительные речи.
   При Лизе у Белоярцева только один раз случился нервный припадок, ожесточавшийся в течение часа от всякой безделицы: от стука стакана за чаем, от хрустенья зубов кусавшего сухарик Прорвича, от беганья собачки Ступиной и от шлёпанья башмаков ухаживавшей за Лизою Абрамовны. Это болезненное явление приключилось с Белоярцевым вечером на первый, не то на второй день по переходе в Дом и выражалось столь нестерпимым образом, что Лиза посоветовала ему уйти успокоиться в свою комнату, а Абрамовна, постоянно игнорировавшая по своему невежеству всякое присутствие нервов в человеческом теле, по уходе Белоярцева заметила:
   — А как мой згад, — взять бы в руки хорошую жичку да хорошенько ею тебя по нервам-то, да по нервам.
   — Какую это жичку? — спросила, смеясь, Ступина.
   — А ремённую, матушка, ремённую, — отвечала не любившая Белоярцева старушка.
   — А как же его бить по нервам?
   — А так просто бить пониже спины да приговаривать: расти велик, будь счастлив.
   Теперь Белоярцеву выпала лафа, и он наслаждался в доме основанной им ассоциации спокойнейшею жизнью старосветского помещика Зря и не боясь никакой критики, он выдумывал новые планы, ставил новые задачи и даже производил некоторые эволюции.
   Так, например, одно время со скуки он уверял Ступину, что в её уме много игры и способностей к художественной воспроизводительности.
   — Вам только надобно бы посмотреть на народ в его собственной исключительной обстановке, — твердил он Ступиной, — и вы бы, я уверен, могли писать очень хорошие рассказы, сцены и очерки. Посмотрите, какая гадость печатается в журналах: срам! Я нимало не сомневаюсь, что вы с первого же шага стали бы выше всех их.
   — Знаете что? — говорил он ей в другой раз, уже нажужжав в уши о её талантах. — Оденьтесь попроще, возьмите у Марфы её платье, покройтесь платочком, а я надену мою поддёвку и пойдёмте смотреть народные сцены. Я уверен, что вы завтра же захотите писать и напишете отлично.
   Ступина долго не верила этому, смеялась, отшучивалась и, наконец, поверила.
   «Чем черт, дескать, не шутит! А может быть, и в самом деле правда, что я могу писать», — подумала она и оделась в Марфино платье, а Белоярцев в поддёвочку, и пейзанами пошли вечерком посидеть в портерную.
   Другой раз сходили они в помещавшееся в каком-то подвале питейное заведение, потом ещё в такое же подвальное трактирное заведение. Наконец эти экскурсии перестали забавлять Белоярцева, а Ступина ничего не написала и из всех слышанных ею слов удержала в памяти только одни оскорблявшие её уши площадные ругательства.
   Белоярцев перестал говорить о талантах Ступиной и даже не любил, когда она напоминала о совершенных ею, по его совету, походах. Он начал говорить о том, что они своим кружком могли бы устроить что-нибудь такое весёлое, что делало бы жизнь их интереснее и привлекало бы к ним их знакомых, лениво посещающих их в дальнем захолустье.
   — Театр домашний, — говорила Каверина.
   — Да, но театр требует расходов. — Нет, надо придумать что-нибудь другое, что бы было занимательно и не стоило денег.
   — Вот что сделаем, — говорил он на другой вечер, — составим живые картины.
   — Опять же нужны расходы.
   — В том-то и дело, что никаких расходов не нужно: мы такие картины составим. Например, торг невольницами; пир диких; похищение сабинянок… Да мало ли можно придумать таких картин, где не нужно никаких расходов?
   Женщины, выслушав это предложение, так и залились истерическим хохотом. Это обидело Белоярцева. Он встал с своего места и, пройдясь по зале, заметил:
   — Вот то-то и есть, что у нас от слова-то очень далеко до дела. На словах вот мы отрицаемся важных чувств, выдуманных цивилизациею, а на деле какой-нибудь уж чисто ложный стыд сейчас нас и останавливает.
   Женщины рассмеялись ещё искреннее.
   Белоярцев прошёлся во время продолжавшегося хохота по комнате и, рассмеявшись сам над своим предложением, обратил все это в шутку.
   А то он обратился к женщинам с упрёком, что они живут даром и никого не любят.
   — Что же делать, когда не любится? — отвечала Ступина. — Давайте кого любить! Некого любить: нет людей по сердцу.
   — Ну да, вот то-то и есть, что вам «по сердцу» нужно, — отвечал с неудовольствием Белоярцев.
   — А то как же.
   — А вы любите по разуму, по долгу, по обязанности.
   — По какой это обязанности?
   — По весьма простой обязанности. По обязанности теснее соединять людей в наш союз, по обязанности поддерживать наши принципы.
   — Так это, Белоярцев, будет служба, а не любовь.
   — Ну пускай и служба.
   Женщины наотрез отказались от такой службы, и только одна Бертольди говорила, что это надо обсудить.
   — А сами вы разве так каждую женщину подряд можете любить? — спросила Ступина.
   — Разумеется, — отвечал Белоярцев.
   Ступина сделала презрительную гримаску и замолчала.
   Белоярцев дулся несколько дней после этого разговора и высказывал, что во всяком деле ему с часу на час все приходится убеждаться, что его не понимают. В утешение Белоярцева судьба послала одно внешнее обстоятельство.
   В один прекрасный день он получил по городской почте письмо, в котором довольно красивым женским почерком было выражено, что слух о женском приюте, основанном им, Белоярцевым, разнёсся повсюду и обрадовал не одно угнетённое женское сердце; что имя его будет более драгоценным достоянием истории, чем имена всех людей, величаемых ею героями и спасителями; что с него только начинается новая эпоха для лишённых всех прав и обессиленных воспитанием русских женщин и т.п. — Далее автор письма сообщал, что она девушка, что ей девятнадцатый год, что её отец рутинист, мать ханжа, а братья бюрократы, что из неё делают куклу, тогда как она чувствует в себе много силы, энергии и желания жить жизнью самостоятельной. Она поясняла, что готова на все, чтобы избавиться от своего тяжёлого положения, и просила у Белоярцева совета. В конце письма был адрес, по которому ответ через горничную автора мог дойти по назначению.
   Письмо это было написано по-французски, а как Белоярцев не умел свободно справляться с этим языком, то его читала и переводила Каверина. Её же Белоярцев просил перевести на французский язык и переписать составленный им ответ. Ответ этот был нарочито велик, полон умных слов и самых курьёзных советов.
   На письмо Белоярцева отвечали другим письмом, и завязалась переписка, весьма жаркая и весьма занимавшая нашего гражданина. Но наконец ему надоело переписываться с незнакомкой, и он пожелал видеть свою новую обожательницу.
   — Надо её просто вырвать из дома и увезти к нам: других средств я не вижу, — твердил он несколько дней и, наконец, одевшись попроще, отправился в виде лакея по известному адресу, к горничной, через которую происходила переписка.
   Незнакомка Белоярцева была дочь одного генерала, жившего в бельэтаже собственного дома, на одной из лучших улиц Петербурга. В этом доме знали о Белоярцеве и о его заведении по рассказам одного местного Репетилова, привозившего сюда разные новости и, между прочим, рассказывавшего множество самых невероятных чудес о сожительстве граждан.
   Из расспросов у дворника Белоярцев узнал, с кем ему приходится иметь дело, и осведомился, каков генерал?
   — Генерал ничего, — говорил дворник, — генерал у нас барин добрый. Он теперь у нас такой: в порядках справедлив, ну, уж а только жа-шь и строг же!
   — Строг? — переспросил Белоярцев.
   — У-у! и Боже мой! Съесть он готов тебя на этом на самом месте. Настоящий вот как есть турка. Сейчас тебе готов башку ссечь. — А ты иль дело к нему имеешь? — расспрашивал Белоярцева дворник.
   — Нет, я так думал, что лакея им не требуется ли.
   — Нет, лакея нам, друг ты милый, не требуется.
   «Вот она, на какого черта было наскочил», — подумал, заворачивая лыжи, Белоярцев и, возвратясь домой не в духе, объявил, что с этою девочкою много очень хлопот можно нажить: что взять её из дому, конечно, можно, но что после могут выйти истории, весьма невыгодные для общего дела.
   — Жаль её, однако, — говорили женщины.
   — Да-с, да ведь лучше одному человеку пропадать, чем рисковать делом, важным для всего человечества, — отвечал Белоярцев.
   Лестные для самолюбия Белоярцева письма незнакомки окончательно делали его в своих глазах великим человеком. Он отказался от небезопасного намерения похитить генеральскую дочь и даже перестал отвечать ей на полученные после этого три письма; но задумал сделаться в самом деле наставником и руководителем русских женщин, видящих в нем, по словам незнакомки, свой оплот и защиту.
   Белоярцев только думал, как бы за это взяться и с чего бы начать. В это время он, против своего обыкновения, решился прочесть рекомендованную ему кем-то скандалезную книжечку: «Правда о мужчине и женщине».
   Эта книжечка определила Белоярцеву его призвание и указала ему, что делать. Белоярцев стал толковать о гигиене и, наконец, решился прочесть несколько лекций о физическом воспитании женщин. Эти лекции многим доставили обильный материал для подтруниванья над Белоярцевым. Он было после первой попытки хотел оставить педагогическое поприще, но слушательницы упросили его продолжать, — и он прочёл свой полный курс, состоявший из пяти или шести лекций. Бертольди довела до сведения Белоярцева, что «женщины ждут от него других наук». Белоярцев купил два вновь вышедшие в русском переводе географические сочинения и заговорил, что намерен читать курс географии для женщин. — Мужчин на своих лекциях Белоярцев терпеть не мог и в крайнем случае допускал уж только самых испытанных граждан, ставящих выше всего общий вывод и направление. Надеялись, что Белоярцев со временем прочтёт и курс математики для женщин, и курс логики для женщин; но Белоярцев не оправдал этих надежд. Человеку, не приучившему себя к усидчивому труду, читать, да выбирать, да компилировать — работа скучная. Белоярцев почувствовал это весьма скоро и, забросив свои географические книги, перестал и вспоминать о лекциях. Он опять начал понемножку скучать, но не оказывал большой нетерпимости и частенько даже сознавался в некотором пристрастии к мирским слабостям. Он сам рассказывал, как, бывало, в мире они сойдутся, выпьют безделицу, попоют, поскоромят, посмеются, да и привздохнет, глядя на зевающий и сам себе надоевший народ Дома. Белоярцев в это время уж не боялся даже дискредитоваться. Он до такой степени чувствовал превосходство своего положения, что уже не стеснялся постоянно делать и самого себя и каждое своё действие образцовыми.
   Скажет ли кто-нибудь, что ему скучно, Белоярцев сейчас замечает: «Отчего же мне не скучно?» У кого-нибудь живот заболит, — Белоярцев сейчас поучает: «Да, да, болит! вот теперь и болит. Разумеется, что будет болеть, потому что едите без толку. Отчего ж у меня не болит?» — Кто-нибудь приедет и расскажет, что нынче на Невском на торцах очень лошади падают; Белоярцев и тут остановит и скажет: «Падают! Нужно смотреть, чтоб у извозчика лошадь была на острых шипах, так и не упадёт. Отчего же у моих извозчиков никогда лошади не падают?»
   Белоярцев доходил до самообожания и из-за этого даже часто забывал об обязанностях, лежащих на нем по званию социального реформатора. Хотя он и говорил: «отчего же мне не скучно?», но в существе нудился более всех и один раз при общем восклике: «какая скука! какая скука!» не ответил: «отчего же мне не скучно?», а походил и сказал:
   — Да, надо кого-нибудь позвать. Я убедился, что нам их бояться таким образом нечего. В жизни, в принципах мы составляем особое целое, а так, одною наружною стороною, отчего же нам не соприкасаться с ними?.. Я подумаю, и мы, кажется, даже уничтожим декады, а назначим простые дни в неделю, — это даже будет полезно для пропаганды.
   На другой же день после этого разговора Белоярцев пошёл погулять и, встречаясь с старыми своими знакомыми по житью в мире, говорил:
   — А что вы к нам никогда не завернёте? Заходите, пожалуйста.
   — Да вы — Бог вас там знает — совсем особенным как-то образом живёте и не принимаете старых знакомых, — отвечал мирянин.
   — Ах, фуй! Что это вы такое! Полноте, пожалуйста, — останавливал мирянина Белоярцев. — Никаких у нас особенностей нет: живём себе вместе, чтоб дешевле обходилось, да и только. Вы, сделайте милость, заходите. Вот у нас в пятницу собираются, вы и заходите.
   Белоярцев, благодушно гуляя, зашёл навестить и Райнера. Больной спал, а в его зале за чаем сидели Розанов, Лобачевский, Полинька и Лиза.
   — Ситуайэн Белоярцев! — произнёс вполголоса Розанов при входе гостя.
   Они поздоровались и удовлетворили белоярцевские вопросы о Райнеровом здоровье.
   — А что с вами, Дмитрий Петрович? Где вы побываете, что поделываете? Вы совсем запропастились, — заигрывал с Розановым Белоярцев.
   — Всегда на виду, — отвечал Розанов, — занимаюсь прохождением службы; начальством, могу сказать, любим, подчинённых не имею.
   — Что же вы к нам никогда?
   Розанов посмотрел на него с удивлением и отвечал:
   — Помилуйте, зачем же я буду ходить к вам, когда моё присутствие вас стесняет?
   Белоярцев несколько смутился и сказал:
   — Нет… Это совсем не так, Дмитрий Петрович, я именно против личности вашей ничего не имею, а если я что-нибудь говорил в этом роде, то говорил о несходстве в принципах.
   — Каких принципах? — спросил Розанов.
   — Ну, мы во многом же не можем с вами согласиться …
   Розанов пожал в недоумении плечами.
   — Вы выходите из одних начал, а мы из других…
   — Позвольте, пожалуйста: я от вас всегда слыхал одно…
   — Ну да, — то было время.
   — Вы всегда утверждали, что вы художник и вам нет дела ни до чего вне художества: я вас не оспаривал и никогда не оспариваю. Какое мне дело до ваших принципов?
   — Да, да, это все так, но все же ведь все наши недоразумения выходят из-за несходства наших принципов. Мы отрицаем многое, за что стоит…
   — Э! Полноте, Белоярцев! Повторяю, что мне нет никакого дела до того, что с вами произошёл какой-то куркен-переверкен. Если между нами есть, как вы их называете, недоразумения, так тут ни при чем ваши отрицания. Мой приятель Лобачевский несравненно больший отрицатель, чем все вы; он даже вон отрицает вас самих со всеми вашими хлопотами и всего ждёт только от выработки вещества человеческого мозга, но между нами нет же подобных недоразумений. Мы не мешаем друг другу. — Какие там особенные принципы!..
   Белоярцев выносил это объяснение с спокойствием, делающим честь его уменью владеть собою, и довёл дело до того, что в первую пятницу в Доме было нечто вроде вечерочка. Были тут и граждане, было и несколько мирян. Даже здесь появился и приехавший из Москвы наш давний знакомый Завулонов. Белоярцев был в самом приятном духе: каждого он приветил, каждому, кем он дорожил хоть каплю, он попал в ноту.
   — Вот чем люди прославлялись! — сказал он Завулонову, который рассматривал фотографическую копию с бруниевского «Медного змея». — Хороша идея!
   Завулонов молча покряхтывал.
   — Родись мы с вами в то время, — начинал Белоярцев, — что бы… можно сделать?
   — Все равно вас бы тогда не оценили, — подсказывала Бертольди, не отличавшаяся от Белоярцева во всех подобных случаях.
   — Ну и что ж такое? — говорил Белоярцев в другом месте, защищая какого-то мелкого газетного сотрудника, побиваемого маленьким путейским офицером. — Можно и сто раз смешнее написать, но что же в этом за цель? Он, например, написал: «свинья в ермолке», и смешно очень, а я напишу: «собака во фраке», и будет ещё смешнее. Вот вам и весь ваш Гоголь; вот и весь его юмор!
   Через несколько минут не менее резкий приговор был высказан и о Шекспире.
   — А черт его знает; может быть, он был дурак.
   — Шекспир дурак!
   — Ну да, нужных мыслей у него нет. — Про героев сочинял, что такое?
   — Шекспир дурак! — вскрикивал, весь побагровев, путейский офицер.
   — Очень может быть. В Отелле, там какую-то бычачью ревность изобразил… Может быть, это и дорого стоит… А что он человек бесполезный и ничтожный — это факт.
   — Шекспир?
   — Ну Шекспир же-с, Шекспир.
   Вечер, впрочем, шёл совсем без особых гражданских онеров. Только Бертольди, когда кто-нибудь из мирян, прощаясь, протягивал ей руку, спрашивала:
   — Зачем это?

Глава четырнадцатая.
Начало конца

   Райнер выздоровел и в первый раз выехал к Евгении Петровне. Он встретил там Лизу, Полиньку Калистратову и Помаду. Появление последнего несказанно его удивило. Помада приехал из Москвы только несколько часов и прежде всего отправился к Лизе. Лизы он не застал дома и приехал к Евгении Петровне, а вещи его оставил у себя Белоярцев, который встретил его необыкновенно приветливо и радушно, пригласил погостить у них. Белоярцев в это время хотя и перестал почти совсем бояться Лизы и даже опять самым искренним образом желал, чтобы её не было в Доме, но, с одной стороны, ему хотелось, пригласив Помаду, показать Лизе своё доброжелательство и поворот к простоте, а с другой — непрезентабельная фигура застенчивого и неладного Помады давала ему возможность погулять за глаза на его счёт и показать гражданам, что вот-де у нашей умницы какие друзья.
   Лиза поняла это и говорила Помаде, что он напрасно принял белоярцевское приглашение, она находила, что лучше бы ему остановиться у Вязмитиновых, где его знают и любят.
   — А вы, Лизавета Егоровна, уж и знать меня не хотите разве? — отвечал с кротким упрёком Помада.
   Лизе невозможно было разъяснить ему своих соображений.
   Помада очень мало изменился в Москве. По крайней ветхости всего его костюма можно было безошибочно полагать, что житьё его было не сахарное. О службе своей он разговаривал неохотно и только несколько раз принимался рассказывать, что долги свои он уплатил все до копеечки.
   — Я бы давно был здесь, — говорил он, — но все должишки были.
   — Зачем же вы приехали? — спрашивали его.
   — Так, повидаться захотелось.
   — И надолго к нам?
   — Денька два пробуду, — отвечал Помада.
   В этот день Помада обедал у Вязмитиновых и тотчас же после стола поехал к Розанову, обещаясь к вечеру вернуться, но не вернулся. Вечером к Вязмитиновым заехал Розанов и крайне удивился, когда ему сказали о внезапном приезде Помады: Помада у него не был. У Вязмитиновых его ждали до полуночи и не дождались. Лиза поехала на розановских лошадях к себе и прислала оттуда сказать, что Помады и там нет.
   — Сирена какая-нибудь похитила, — говорил утром Белоярцев.
   На другое утро Помада явился к Розанову. Он был по обыкновению сердечен и тёпел, но Розанову показалось, что он как-то неспокоен и рассеян. Только о Лизе он расспрашивал со вниманием, а ни город, ни положение всех других известных ему здесь лиц не обращали на себя никакого его внимания.
   — Что ты такой странный? — спрашивал его Розанов.
   — Я, брат, давно такой.
   — Где же ты ночевал?
   — Тут у меня родственник есть.
   — Откуда у тебя родственник взялся?
   — Давно… всегда был тут дядя… у него ночевал.
   Этот день и другой затем Помада или пребывал у Вязмитиновых, или уезжал к дяде. У Вязмитиновых он впадал в самую детскую весёлость, целовал ручки Женни и Лизы, обнимал Абрамовну, целовал Розанова и даже ни с того ни с сего плакал.