— Однако указаньица верные были, — проронил, помолчав, Бычков.
   Арапов с Персиянцевым вышли и расстались за воротами: Арапов уехал в Лефортово; Персиянцев пошёл к себе.
   — Арапка! — крикнула Давыдовская, входя вслед за корректором в его комнаты. — А у тебя ночью гости были.
   — Знаю-с, — мрачно отвечал Арапка.
   — Целое маркобрунство.
   — Знаю-с, знаю. А вы бы, Прасковья Ивановна, могли не допустить до обыска; без хозяина квартиры обыскивать не позволено.
   — Ах, батюшка Аника-воин, не ширись так, сделай своё одолжение! Ты прежде расскажи, мало ли я тут с ними стражения имела: я, может быть, горло все надсадила. Го-го-го! не бойся, будут помнить. Я, говорю, знаю таких лиц, к которым вас и в переднюю-то не пустят. Ко мне, говорю, сам князь езжал, по три графина холодной воды выпивал, возле меня сидя. — А то я их, маркобрунов, бояться стану! Но ведь ничего нельзя сделать — нахрапом лезут: позвали Нечая, соседа Ларивонова, дворника Антропа Иванова и пошли шарить.
   — Чего они искали?
   — Не сказали; я спрашивала — не сказали. Ревизию, говорят, имеем предписание произвести. Ну, да уж зато, скажу тебе, Арапка, и смеху ж было! Только спустились двое хожалых в погреб, смотрим, летят оба. «Ай! ай! там черт, говорят, сидит». Смотрю, у одного все штаны так и располосованы. Впотьмах-то, дурак, на твоего барсука налез. Много хохотали после.
   — Гм! — крякнул Арапов. — А вы вот что, Прасковья Ивановна, вы велите Антропу, если ко мне покажется этот маленький жидок, что у меня перепиской занимался, так в шею его. Понимаете: от ворот прямо в шею.
   — Хорошо.
   — И других тоже.
   — Всех гнать?
   — В шею, от ворот и в шею. Никого ко мне не пускать.
   Оставшись один, Арапов покусал губы, пожал лоб, потом вошёл в чуланчик, взял с полки какую-то ничтожную бумажку и разорвал её; наконец, снял со стены висевший над кроватью револьвер и остановился, смотря то на окно комнаты, то на дуло пистолета.
   В таком колебании прошло несколько минут: в глазах Арапова выражалась совершенная потерянность.
   Однако он, наконец, сделал решительный шаг, вошёл в чуланчик, открыл погреб, стал на самый край чёрного квадрата, обозначавшего поднятое творило, и взял пистолет в правую руку. Через несколько секунд раздался выстрел, после которого в погребе послышался отчаянный визг боли и испуга. Цепь громыхнула, дёрнулась, и в это же время послышался крик Арапова, опять визг; ещё пять — один за другим в мгновение ока последовавших выстрелов, и Арапов, бледный и растрёпанный, с левою ладонью у сердца и с тёплым пистолетом в правой руке выбежал из чулана. Он напоминал собою Макбета более, чем все современные актёры, терзающие Шекспира, и это ему было тем легче, что тут он не «играл из себя комедии», как говорила жена Нечая, а действительно был объят страшным ужасом и, выронив пистолет, тяжело рухнулся на пол в сильном обмороке, закончившем его безумство.
   Барсук был убит наповал, и очнувшийся к вечеру Арапов сам не понимал, зачем он убил бедного зверя. Хожалый был отомщён. Барсук был облит кровью, а сам Арапов заставлял жалеть, что в течение этих трех или четырех часов его жизни не мог наблюдать хоть Розанов для своей психиатрической диссертации или великий драматический талант для типического создания героя современной комедии.
   Розанов писал свою диссертацию. Неделя шла за неделей, и уже приближались рождественские праздники, а Розанов не делал ни шагу за ворота больницы. Он очень хорошо знал, что слухи о его «подлости» и «шпионстве» непременно достигли до всех его знакомых, и сначала не хотел идти никуда, чтоб и людей не волновать своим появлением, и себя не подвергать ещё длинному ряду незаслуженных оскорблений. Оправдываться же он не мог.
   Во-первых, все это было ему до такой степени больно, что он не находил в себе силы с должным хладнокровием опровергать взведённые на него обвинения, а во-вторых, что же он и мог сказать? Одни обвинения были просто голословные клеветы или подозрения, для опровержения которых нельзя было подыскать никаких доказательств, а других нельзя было опровергать, не подводя некоторых людей прямо к неминуемой тяжёлой ответственности. Доктор не хотел купить этою ценою восстановление своей репутации и молчал, сидя безвыходно дома и трудясь над своей диссертацией. Единственным отдыхом ему была беседа с Лобачевским, который оставался с Розановым в прежних, неизменно хороших, не то что приятельских, а товарищеских отношениях. Но, несмотря на то, что в этих отношениях не было ни особенной теплоты, ни знаков нежного сочувствия, они действовали на Розанова чрезвычайно успокоительно и до такой степени благотворно, что ему стало казаться, будто он ещё никогда не был так хорошо пристроен, как нынче. В этаком-то положении он работал, забыв о всей Москве и сам забытый, по видимому, всею Москвою.
   Мало-помалу Розанов так освоился с своим положением, что уж и не думал о возобновлении своих знакомств и даже находил это окончательно неудобным.
   Диссертация подвигалась довольно успешно, и Лобачевский был ею очень доволен, хотя несколько и подтрунивал над Розановым, утверждая, что его диссертация более художественное произведение, чем диссертация. «Она, так сказать, приятная диссертация», — говорил он, добавляя, что «впрочем, ничего; для медицинского поэта весьма одобрительна».
   Розанов шёл скоро и написал более половины.
   Кроме Лобачевского, его два или три раза посещал Пармен Семёнович, вообразивший, что у него либо восса, либо волос в пятке.
   — Свербит, мочи нет, — говорил он. — Бабка выливала, и волос шёл по воде, а опять точит.
   Лобачевский с Розановым лечили Пармена Семёновича для его утехи, а сами для своей потехи все втроём травили друг друга. Пармен Семёнович в это время вообще глумился над медициной. В это время его супруга нашла магнетизёра.
   — Щупает, — говорил Пармен Семёнович, — ни сам ничем не действует, ни из аптек не прописывает, а только все её щупает, просто руками щупает и, хвалить Бога, — зримым веществом идёт помощь.
   Был и Андриян Николаев; навестить заехал и с различными ужимками говорил Розанову, чтоб он был покоен, что все пошло в порядке.
   — Что такое пошло? — спросил удивлённый Розанов.
   Центральный человек рассказал о бумагах, полученных для отсылки на Волгу.
   — Батюшка мой! я и сном и духом не ведаю! — отвечал Розанов.
   Андриян Николаев успокоивал его, что это ничего, и, наконец, перестал спорить и возымел о Розанове сугубо выгодное понятие, как о человеке «остром», осторожном.
   Розанов никак не мог додумать, что это за штука, и теперь ему стали понятны слова Стрепетова; но как дело уже было кончено, то Розанов так это и бросил. Ему ужасно тяжело и неприятно было возвращаться к памятникам прошедшего кипучего периода его московской жизни.
   О том, что делалось в кружке его прежних знакомых, он не имел ни малейшего понятия: все связи его с людьми этого кружка были разорваны: но тем не менее Розанову иногда сдавалось, что там, вероятно, что-нибудь чудотворят и суетят суету.
   Розанов в этом ошибался; наш знакомый кружок вдруг не разошёлся, а просто как-то рассыпался. Люди не узнавали себя. Сам Розанов, вызывавший некогда Илью Муромца с булавой стопудовою не замечал, как он перешёл далеко за свой радикализм, но оправдывал себя только тем, что именно нужен был Илья Муромец, а без Ильи Муромца и делать нечего. Фиаско, погрозившее опрометчивым попыткам сделать что-то без ясно определённого плана, без средств и без общественного сочувствия, вдруг отрезвило большинство людей этого кружка.
   Все это не объяснялось, не разошлось вследствие формального разлада, а так, бросило то, что ещё так недавно считало своим главным делом, и сидело по своим норам. Некоторые, впрочем, сидели и не в своих норах, но из наших знакомых эта доля выпала только Персиянцеву, который был взят тотчас по возвращении домой, в тот день, когда Арапов расстрелял своего барсука, а Бычков увлёкся впервые родительскою нежностью к отрасли своего естественного брака.
   В Лизе эта возбуждённость не ослабевала ни на минуту. Она, напротив, только укреплялась в своих убеждениях о необходимости радикального перелома и, не заходя в вопрос глубоко и практически, ждала разрешения его горстью людей, не похожих на все те личности, которые утомляли и в провинции, и на те, которые сначала обошли её либеральными фразами в Москве, открыв всю внутреннюю пустоту и бессодержательность своих натур. После смиренства, налёгшего на этот кружок с арестом кроткого Персиянцева, взявшего на себя грехи сумасбродства своего кружка, и несколько скандального возвращения Серёжи Богатырёва из рязанской деревни, перед Лизою как-то вдруг обнажилась вся комическая сторона этого дела. Но, несмотря на это, Лиза все-таки продолжала навещать маркизу, ожидая, что не может же быть, чтобы столь либеральный кружок так-таки выходил совсем ничего. Дни шли за днями; дом маркизин заметно пустел, феи хотя продолжали презрительно говорить об одной партии, но столь же презрительно и даже ещё более презрительно отзывались и о другой. Особенно часто был терзаем Бычков и некая девица Бертольди. Эта «стриженая девка», как её называла маркиза в своих бурнопламенных очистительных критиках, выходила каким-то чёртом, какие-то вредным общественным наростом, каким-то полипом, который непременно надо взять и с корнем вырвать из общественного организма и выжечь раскалённым железом самое место, на которое этот полип гнездится.
   — Иначе, — говорила маркиза, — эта монтаньярская гидра рассадится по лицу земли русской и погубит нас в России, как она погубила нас во Франции.
   А как собственно феи ничего не делали и даже не умели сказать, что бы такое именно, по их соображениям, следовало обществу начать делать, то Лиза, слушая в сотый раз их анафематство над девицей Бертольди, подумала: «Ну, это, однако, было бы не совсем худо, если бы в числе прочей мелочи могли смести и вас». И Бертольди стала занимать Лизу. «Это совсем новый закал, должно быть, — думала она, — очень интересно бы посмотреть, что это такое».
   Лиза даже как-то постарела и пожелтела: её мучили тоска, бездействие и безлюдье. Розанов оправдался, не произнося ни одного слова в своё оправдание. Его оправдал Персиянцев, который, идучи домой от Бычкова в последний день своей свободы, встретил Рогнеду Романовну и рассказал ей историю с Араповым, прибавив, что «нас всех спас Розанов».
   Его только, бедняжку, не спасло розановское благоразумие. Чистый и фанатически преданный делу, Персиянцев нёс на себе всю опасность предприятия и так неловко обставился в своей маленькой комнате, что ему, застигнутому врасплох, не было никакого спасения. Он и не спасся.
   Но ещё более оправдало Розанова возвращение Серёжи Богатырёва из деревни. Это было так смешно, что уж никто не позволял себе и заикнуться насчёт Розанова. Шпионом остался один Райнер.
   Углекислый либерализм поступал иначе. Дорожа правом говорить о своём беспристрастии и других качествах, отличающих людей высшего развития, он торжественно восстановил доброе имя Розанова, и напрасно тот избегал встреч с углекислыми: здесь ему готовы были честь и место.
   Но мнения углекислых не уходили дальше своей сферы, и если бы они даже вышли за пределы её, то не принесли бы этим никакой пользы для Розанова, а только были бы новым поводом к вящим для него обвинениям. Белые были в это время жертвами искупления общей глупости.
   На Лизу, впрочем, все это очень мало влияло. Она знала и без того, что обвинения, взводимые на Розанова, чистый вздор, но Розанов ей был совсем чужой человек и жалкая, досадившая ей «посредственность». И потому она не понимала, как этот человек, бывший в уездной глуши радикалом, здесь стал вдруг удерживать других от крушительной работы Ильи Муромца. Когда один раз Розанов прислал ей с сторожем деньги, занятые им у неё пред отъездом в Москву, она равнодушно прочла его вежливую записочку, надписала на своей карточке «получила и благодарю», и только.
   Старик Бахарев не выезжал: у него обнаружились признаки каменной болезни; у Софи наклёвывались женишки, но как-то все только наклёвывались, а из скорлупы не вылезали. Лиза желтела и становилась чрезвычайно раздражительна. Она сама это замечала, большую часть дня сидела в своей комнате и только пред обедом выходила гулять неподалёку от дома.
   Из Петербурга получилось известие, что Пархоменко также нашёл себе казённую квартиру, о Райнере не было ни слуха ни духа. Одни утверждали, что он в Петербурге, но что его нельзя узнать, потому что он ходит переодетый, в синих очках и с выкрашенными волосами; другие утверждали, что видели Райнера в Париже, где он слоняется между русскими и всякий день ходит то в парижскую префектуру, то в наше посольство. Наконец, прошёл слух, что Райнер вовсе не Райнер, а польский жид Ренарский.
   Несколько приятелей получали письма, пришедшие на имя Райнера во время его отсутствия, распечатали их и ничего в них не нашли, хотя тем не менее все-таки остались о нем при своём мнении. А Райнер между тем был на Рютли и обкладывал зелёным швейцарским дёрном свежую могилу своего отца. Затем он, собрав окрестных пауперов, сдал им свою ферму, выговорил себе только одни проценты на капитал, и стал спешно собираться в Россию, к своим политическим друзьям, требушившим здесь его письма.

Глава двадцатая.
Скоропостижная дама

   Неудачи в это время падали на наших знакомых, как периодические дожди: даже Лобачевский не ушёл от них. Главный доктор больницы решительно отказал ему в дозволении устроить при заведении приватную медицинскую школу для женщин. Сколько Лобачевский его ни убеждал, сколько ни упрашивал, немец стал на своём — и баста. Это ужасно огорчило Лобачевского, вообще неспособного отставать от того, за что он раз взялся и что положил себе непременною обязанностью во что бы то ни стало сделать.
   Он, не долго думая, объяснился с Беком в том роде, что так как он, Бек, не может позволить ему, Лобачевскому, завести приватную медицинскую школу для женщин, которая никому и ничему мешать не может, то в силу своего непреодолимого влечения к этому делу он, Лобачевский, не может более служить вместе с ним, Беком, и просит отпуска. Беку жаль было хорошего ординатора, но ещё более жаль было бы ему своего хорошего места, и Лобачевский получил отпуск.
   Проводив Лобачевского на две недели в Петербург, Розанов сидел один-одинёшенек и часто раздумывал о своём давно прошедшем и недавно прошедшем. Из этих дум невольно вытекали и вопросы о будущем. Розанов никак не мог сделать ни одного более или менее вероятного предположения о том, что будет далее с ним самим и с его семейством? Сначала неопределённость собственного положения, потом хлопотливая суета и ожидания, вытекавшие из временной политической возбуждённости кружка, удаляли Розанова от этих размышлений; но теперь, с возвращением в самого себя, он крепко задумывался.
   «Ну что ж, — думал он, — ну я здесь, а они там; что ж тут прочного и хорошего. Конечно, все это лучше, чем быть вместе и жить черт знает как, а все же и так мало проку. Все кругом пустота какая-то… Несносная пустота. Ничего, таки решительно ничего впереди, кроме труда, труда и труда из-за одного насущного хлеба. Ребёнок?.. Да Бог его знает, что и из него выйдет при такой обстановке», — думал доктор, засыпая.
   Часу в четвёртом его разбудили и подали ему телеграфную депешу: Ольга Александровна извещала его из ближайшего губернского города, что она едет и завтра будет в Москве.
   Розанов привскочил с постели, протёр глаза и опять взял брошенную на столе депешу: ясно и чётко синим карандашом было написано: «Мы едем к вам с попутчиками и завтра будем в Москве. Встретьте нас на Солянке, дом Репина».
   — Вот тебе и орех с маслом! — произнёс Розанов и стал поспешно одеваться.
   Надо было куда-нибудь приютить едущих, а в тесной казённой квартирке это было решительно невозможно. С одной стороны, здесь очень тесно, а с другой… Ольга Александровна… Как за неё поручиться? А тут Лобачевский, которому Розанов даже никогда не говорил, что он женат. Не годится это. Розанов вспомнил Нечаев, но это опять не подходило: там теснота и дети, да и снова Ольга Александровна может сразу выкинуть колено, которое развернёт перед чужими людьми то, что Розанов всегда старался тщательно скрывать и маскировать. Пойти к Бахаревым! Эти уж более или менее все знают, и от них скрываться нечего. Розанов, дождавшись утра, взял извозчика и поехал к Бахаревым.
   Дорогою Розанов все смотрел на бумажки, означавшие свободные квартиры, и думал, как бы это так устроиться, чтобы подальше от людей; чтобы никто не видал никаких сцен.
   — А может быть, теперь и сцен никаких не будет: она пожила, упрыгалась, едет сама, без зова… а я буду поравнодушнее, стану учить Варюшку…
   Розанову даже становилось весело, и он, забывая все тревоги, радовался, что через несколько часов он снова будет с семьёю, и потом пойдёт тихая, осмысленная жизнь на пользу ребёнка, и т. п.
   Розанову это представлялось совершенно возможным.
   Бахаревых доктор застал за утренним чаем и заметил, что все они, кроме Лизы, были необыкновенно веселы. Это объяснилось тем, что маркиза сделала визит Ольге Сергеевне и, встретясь здесь с Варварой Ивановной Богатыревой, очень много говорила о себе, о людях, которых она знала, о преследованиях, которые терпела от правительства в течение всей своей жизни, и, наконец, об обществе, в котором она трудится на пользу просвещения народа. В конце концов маркиза завербовала Богатырёву в это полезное общество, сказав: «У меня все-таки будет на моей стороне лишний голос», — и уехала.
   Визит этот был сделан в тех соображениях, что нехорошо быть знакомой с дочерью и не знать семейства. За окончанием всего этого маркиза снова делалась дамой, чтущей законы света, и спешила обставить свои зады сообразно всем требованиям этих законов. Первого же шага она не боялась, во-первых, по своей доброте и взбалмошности, а во-вторых, и потому, что считала себя достаточно высоко поставленною для того, чтобы не подвергнуться обвинениям в искательстве.
   Лизе от этого визита не было ни жарко, ни холодно, но он ей был почему-то неприятен. К тому же ветреная маркиза во время полуторачасового пребывания у Бахаревых, как нарочно, не удостоивала Лизу никакого внимания и исключительно занималась с Богатыревой, которая ей очень понравилась своим светским видом и положением.
   Ольга Сергеевна не замечала этого, но Варвара Ивановна это заметила и порешила, что маркиза сразу отличила её как женщину, стоящую всем выше здешних хозяев.
   — А у нас вчера была гостья! — начала, встретив Розанова, Ольга Сергеевна, — а какая — не отгадаете.
   — А у меня завтра будут две, — отвечал Розанов.
   — Кто ж такие?
   — Тоже не отгадаете.
   Наконец Ольга Сергеевна похвалилась своею вчерашнею гостьею, похвалился и Розанов своими завтрашними гостями.
   — Умница Ольга Александровна, — сказала Ольга Сергеевна.
   — Да куда мне их деть-то-с?
   — Ну… разве мало квартир.
   Лиза, выслушавшая весь этот разговор без всякого участия, встала из-за стола и вышла в гостиную. Розанов торопился и стал тотчас же прощаться.
   — Прощайте, Лизавета Егоровна, — сказал он, входя с фуражкою в гостиную, где никого не было, кроме Лизы.
   — Прощайте, — отвечала она, кладя книгу. — Скажите, как же это случилось?
   Розанов рассказал о неожиданной депеше.
   — Удивительно! — произнесла Лиза. — Что же вы теперь думаете делать?
   — Что же делать: надо устроиваться и жить.
   — Вместе! — воскликнула Лиза.
   — Да как же иначе?
   — Вместе! Вместе с женщиной, с которой вы доходили до таких сцен?
   — Да что же делать, Лизавета Егоровна?
   — Что, вы думаете, этого здесь не повторится?
   — Да уж теперь я могу смотреть на это равнодушнее.
   — Нет, Дмитрий Петрович, извините, я в хроническое равнодушие не верю.
   — Да ведь нечего делать: что же делать-то, скажите?
   Лиза отвечала:
   — Ну, уж это вам больше знать, что должно делать.
   Розанов пожал плечами и простился.
   Выходя, он думал: «только надо подальше от всех», — и мимоходом нанял первую попавшуюся ему квартиру в четыре комнаты; купил у Сухаревой подержанную мебель, нанял девушку и заказал топить, а на другой день, перед вечером, встретил на дворе купца Репина на Солянке дорожный возок, из которого вылезли три незнакомые барыни, а потом и Ольга Александровна с дочкой. Ну, были и радости, и поцелуи, и объятия, и даже слезы раскаяния и сожаления о прошлом.
   Началась у Розанова семейная жизнь в Москве, жизнь весьма тяжёлая, в которой концы трудно связывались с концами. Не замедлили к этим трудностям поспешить и другие. Ольга Александровна не ссорилась и старалась быть всем довольною. Только квартира ей не совсем нравилась: сыровата оказалась, да Ольге Александровне хотелось иметь при жильё разные хозяйственные удобства, которых Розанов не имел в виду при спешном найме. Ещё Ольге Александровне очень не понравилась купленная мужем тяжёлая мебель из красного дерева, но она и в этом случае ограничилась только тем, что почасту называла эту мебель то дровами, то убоищем. Кто знает, как бы это шло далее месяца, но случай не дал делу затянуться и так долго.
   Маркиза в это время за отсутствием всякой гражданской деятельности страдала необузданным стремлением благодетельствовать.
   — Как-таки держать молодую бабочку взаперти? — говорила она всем и каждому при расспросах о приезде Розановой. Лиза при этих разговорах обыкновенно молчала; да она и довольно редко виделась теперь со всем углекислым гнездом. Маркиза один раз осведомилась у Лизы, знает ли она madame Розанову, но Лиза коротко отвечала, что не знает.
   — Как же это, он, стало быть, и там её никому не показывал? — крикнула в исступлении маркиза. — Гаааа! Нэда! что ж это такое? Это какой-то уездный Отелло: слышишь, он и там никуда не пускал жену.
   Репутация Розанова в других отношениях, однако, ещё держалась, и в силу того с ним ещё пока церемонились. Положено было только подрессировать его; мягким образом заставить его дать жене свободу и жизнь.
   Но пока это ходило в предположениях, к которым к тому же никто, кроме Рогнеды Романовны, не изъявлял горячего сочувствия, маркиза столкнулась у Богатыревой с Ольгою Сергеевной Бахаревой, наслушалась от той, как несчастная женщина бегала просить о защите, додумала три короба собственных слов сильного значения, и над Розановым грянул суд, ошельмовавший его заочно до степеней самых невозможных. Даже самый его либерализм ставился ему в вину. Маркиза сопела, говоря:
   — Либераль! ведь тоже либераль! жену тиранить и либераль.
   Непонятно было, из-за чего так кипятилась маркиза, а ей случалось так кипятиться не в редкость. Словно муха злая её укусит, так и лезет, как ветряная опухоль. Но, несмотря на все беснование, положено было все-таки действовать на Розанова осторожно: высвободить жертву тонко, так, чтобы тиран этого и не заметил. Даже предполагалось, что тиран ещё может до известной степени исправиться.
   — Ведь он не глуп, — говорила маркиза. — Нужно ближе взять его в наше общество; он увидит, как живут другие, как живёт Икар с Мареичкой, и изменится.
   Между тем к Розанову, как он только попадался на глаза, приставали, чтобы он привёл свою жену и дочку. Думал, думал Розанов и понимал, что худая для него игра начинается, и повёл Ольгу Александровну к маркизе.
   После первого знакомства с маркизою и феями Ольга Александровна начала к ним учащать и учащать. Её там нежили и ласкали, и она успела уж рассказать там все свои несчастия. Маркиза и феи, слушая её, только дивились, как можно было столько лет прожить с таким человеком, как Розанов.
   Ольга Александровна тоже стала этому удивляться, и дома опять началась старая песня, затевавшаяся по поводу тяжёлых стульев-«убоищ» и оканчивавшаяся тем, как добрые люди «жёнам все доставляют, а есть подлецы, которые…». Выходило обыкновенно, что все подлецы всегда живут именно так, как живёт Розанов. Розанов наш засмутился: чуял он, что дело плохо.
   Впрочем, Ольга Александровна иногда бывала и довольно благодушна; но в ней зато начали обнаруживаться самовластие и упрямство. Раз приходит Розанов домой, а Ольга Александровна тихо и мирно ему объявляет, что они переходят на другую квартиру.
   — Как на другую квартиру? Куда? — осведомился Розанов.
   — В доме, где живёт маркиза, я наняла квартиру и лучше и дешевле, — отвечала Ольга Александровна.
   Розанов хотел было поудержать жену от этого перехода, но квартира действительно была и лучше и дешевле. Ольга Александровна с видом крайней покорности сообщила маркизе, что муж её не хочет брать этой квартиры, пошли толки, и Розанов уступил.
   Через несколько дней он жил на новой квартире, а ещё через несколько дней увидал, что он спеленут по всем членам и ему остаётся работать, смотреть, слушать и молчать. Работы у него было много, а смотреть тоже было на что: Ольга Александровна делала разные чудеса и стала брать у Рогнеды Романовны какие-то уроки.
   Феи дружно заботились о её развитии. Одна только Серафима Романовна стояла в сторонке, и хотя не одобряла Розанова, но не любила его и порицать в глаза жене. Розанов и не оглянулся, как его смяли и стигостили. Он снова увидел себя в переплёте крепче прежнего; но молчал.
   Лобачевский, возвратясь из Петербурга, с удивлением расспрашивал:
   — Когда же это вы, Розанов, женились?