Страница:
Доктор выжидал, что будет далее.
— Р-е-в-о-л-ю-ц-и-я! — произнёс с большою расстановкою Стрепетов. — Это какое слово? Слышите будто что-то как нерусское, а? С кем же вы хотите делать революцию на Руси?
— Вы мне, Александр Павлович, уже раз заметили, что я отрекаюсь от своего звания, а мне и ещё раз придётся отречься. Я никакой революции не затеваю.
— Верю. Ну, а другие?
— Почём же мне знать, что думают другие! «У всякого барона своя фантазия».
— У всякого есть свой царь в голове, говорится по-русски — заметил Стрепетов. — Ну, а я с вами говорю о тех, у которых свой царь-то в отпуске. Вы ведь их знаете, а Стрепетов старый солдат, а не сыщик, и ему, кроме плутов и воров, все верят.
— И я вам верю, — произнёс Розанов, смело и откровенно глядя в грозное лицо старика.
Теперешний Стрепетов был не похож на Стрепетова, сидевшего вчера на лавочке бульвара. Он был суров и гневен. Умный лоб его морщился, брови сдвигались, он шевелил своими большими губами и грозно смотрел в сторону из-под нависших бровей. Даже белый стог волос на его голове как будто двигался и шевелился.
«Недаром тобой детей-то пугали», — подумал Розанов, сидя спокойно и храня мёртвое молчание.
Это тянулось несколько минут.
— Асессор! — крикнул наконец Стрепетов, ударяя два раза в ладоши.
По лестнице раздались шаги спускающегося человека, потом по ней кто-то быстро взбежал, и в комнату вошёл казачок.
— Прикажи подать чаю, — велел Стрепетов, и опять водворилось молчание.
Через десять минут подали генералу большую чайную чашку чаю, а Розанову стакан.
— Вы и должны мне верить, — раздражительно произнёс Стрепетов, проглотив два глотка чаю.
— Я вам и верю, — ответил Розанов.
— Со мной нечего бояться откровенности. Откровенничаете же с кем попало, лишь бы вам потакали по вас. — Я с вами готов быть совершенно откровенным, — спокойно произнёс Розанов.
Генерал взглянул на него и потребовал себе другую чашку чаю.
Он, видимо, обезоруживался, но оставался чрезвычайно возбуждённым и серьёзным.
— Кто ж это у вас коноводом? Кто этим делом коноводит?
— Я хочу ответить вам, Александр Павлович, совершенно откровенно, а мой ответ опять вам может показаться увёрткой: никакого коновода я не знаю, и никто, мне кажется, ничем не коноводит.
Стрепетов взглянул на доктора, потом хлебнул чаю и проговорил:
— Ну, это значит ещё умнее.
— Так оно и есть, как я говорю.
— А какой это иностранец тут у вас сидит?
— Верно, вы изволили слышать о Райнере?
— Может быть, Что ж оно такое этот, как вы его называете, Райнер?
— Очень честный и умный человек.
— Отзыв завидный. Вы его хорошо знаете?
— Утвердительно на этот вопрос отвечать не могу; но мы приятели.
— А-а?
— Да.
— Откуда ж у вас началось с ним знакомство?
Доктор рассказал в общих чертах все, что мы знаем.
— И вам не пришло в голову ничего разузнать, чего он сидит здесь, в России?
— Он очень скрытен.
— Значит, один за всех молчит. Ну-с, а если он?..
— Это клевета, Александр Павлович, это невозможно: я головою отвечаю, что он честный человек.
— Ну, с головою-то, батюшка, не торопитесь: она ведь пока одна у вас. Ведь не за деньгами же он приехал?
— Нет.
— Значит, что же он такое?
— Если вам угодно… пожалуй, революционер.
— Ну да, социалист, конечно. Другого-то ведь ничего быть не может.
Доктор промолчал.
— Ну вот. А говорите: умный человек он; какой уж тут ум.
— Эх-ма-хма! — протянул, немного помолчав и глубоко вздохнув, Стрепетов. — Какие-то социалисты да клубисты! Бедная ты, наша матушка Русь. — С такими опекунами да помощниками не скоро ты свою муштру отмуштруешь. — Ну, а эти мокроногие у вас при каких же должностях?
— Вы говорите о…
— Ну, о ваших француженках-то.
— Ни при каких, мне кажется. Болтают и только.
— Экие сороки! Нет, ей-ей, право, это начальство совсем без сердца. Ну что бы такое хоть одну из них попугать; взять бы да попугать блох-то.
— Да взять-то не за что.
— Да так, из вежливости, а то бьются, бьются бабы, и никакого им поощрения нет.
Доктор улыбнулся, и сам генерал не выдержал, рассмеялся.
— Зачем же вы, господа, раскольников-то путаете? — начал Стрепетов. — Ну, помилуйте, скажите: есть ли тут смысл? Ну что общего, например скажем, хоть с этими вашими сойгами у русского человека?
— Мне кажется, их не мешают.
— А книжки на Волгу через кого посылали?
Доктор недоумевал.
— Вы полагаете, что я этого не знаю. Слухом, батюшка, земля полнится. Я с диву дался, узнавши это. Вчера их мужики только отколотили при всем честном народе, а они опять с ними заигрывают.
— Я ни о чем таком не имею никакого понятия, — проговорил Розанов.
Стрепетов зорко посмотрел на него исподлобья и проговорил:
— Как же-с, как же! Илья Артамонович всю эту кладь в воду спустил.
— Бросил книжки в воду?
— Бросил-с.
— В обществе полагали, что раскольники недовольный элемент.
— А вы как полагаете, господин доктор?
— И я так же думаю.
— И думаете, что они пойдут войною против царя?
— Нет, я этого не думаю.
— То-то и есть: вы ведь живали в народе, вам стыдно не знать его; ну какой же он революционер? Эх, господа! господа!
— Мне будет странно говорить вам, Александр Павлович, что я ведь сам опальный. Я без мала почти то же самое часто рассказываю. До студентской истории я верил в общественное сочувствие; а с тех пор я вижу, что все это сочувствие есть одна модная фраза.
— И умно делаете. Затем-то я вас и позвал к себе. Я старый солдат; мне, может быть, извините меня, с революционерами и говорить бы, пожалуй, не следовало. Но пусть каждый думает, кто как хочет, а я по-своему всегда думал и буду думать. Молодёжь есть наше упование и надежда России. К такому положению нельзя оставаться равнодушным. Их жалко. Я не говорю об университетских историях. Тут что ж говорить! Тут говорить нечего. А есть, говорят, другие затеи…
Генерал вдруг остановился и проницательно посмотрел в глаза доктору. Тот выдержал этот взгляд спокойно.
— Ведь все вздоры какие-то.
— Это ясно, — проговорил доктор.
— Да как же не ясно? Надо из ума выжить, чтоб не видать, что все это безумие. Из раскольников, смирнейших людей в мире, которым дай только право молиться свободно да верить по-своему, революционеров посочинили. Тут… вон… общину в коммуну перетолковали: сумасшествие, да и только! Недостаёт, чтоб ещё в храме Божием манифестацию сделали: разные этакие афиши, что ли, бросили… так народ-то ещё один раз кулаки почешет.
Генерал опять воззрился в глаза доктора. Тому очень трудно было сохранить спокойствие, но он сохранил его, тоже как человек, который решил, что он будет делать.
— Дети! — произнёс генерал и после некоторой паузы начал опять: — А вы вот что, господин доктор! Вы их там более или менее знаете и всех их поопытнее, так вы должны вести себя честно, а не хромать на оба колена. Говорите им прямо в глаза правду, пользуйтесь вашим положением… На вашей совести будет, если вы им не воспользуетесь.
— Я принимаю ваш совет и что могу сделаю, — отвечал, подумав, Розанов.
— Ну, давайте руку. Я очень рад, что я в вас не ошибся. Теперь прощайте. Мы все переговорили, и я устал; силы плохи.
Доктор поднялся.
— Прощайте, — ласково сказал Стрепетов. — Бог даст ещё, может быть, увидимся, не на этом свете, так на том.
Доктор пожал протянутую ему стариком руку.
«Так вот вы какие гуси! Кротами под землёй роетесь, а наружу щепки летят. Нечего сказать, ловко действуете!» — подумал Розанов и, не возвращаясь домой, нанял извозчика в Лефортово.
Глава шестнадцатая.
Главы семнадцатая и восемнадцатая
Глава девятнадцатая.
— Р-е-в-о-л-ю-ц-и-я! — произнёс с большою расстановкою Стрепетов. — Это какое слово? Слышите будто что-то как нерусское, а? С кем же вы хотите делать революцию на Руси?
— Вы мне, Александр Павлович, уже раз заметили, что я отрекаюсь от своего звания, а мне и ещё раз придётся отречься. Я никакой революции не затеваю.
— Верю. Ну, а другие?
— Почём же мне знать, что думают другие! «У всякого барона своя фантазия».
— У всякого есть свой царь в голове, говорится по-русски — заметил Стрепетов. — Ну, а я с вами говорю о тех, у которых свой царь-то в отпуске. Вы ведь их знаете, а Стрепетов старый солдат, а не сыщик, и ему, кроме плутов и воров, все верят.
— И я вам верю, — произнёс Розанов, смело и откровенно глядя в грозное лицо старика.
Теперешний Стрепетов был не похож на Стрепетова, сидевшего вчера на лавочке бульвара. Он был суров и гневен. Умный лоб его морщился, брови сдвигались, он шевелил своими большими губами и грозно смотрел в сторону из-под нависших бровей. Даже белый стог волос на его голове как будто двигался и шевелился.
«Недаром тобой детей-то пугали», — подумал Розанов, сидя спокойно и храня мёртвое молчание.
Это тянулось несколько минут.
— Асессор! — крикнул наконец Стрепетов, ударяя два раза в ладоши.
По лестнице раздались шаги спускающегося человека, потом по ней кто-то быстро взбежал, и в комнату вошёл казачок.
— Прикажи подать чаю, — велел Стрепетов, и опять водворилось молчание.
Через десять минут подали генералу большую чайную чашку чаю, а Розанову стакан.
— Вы и должны мне верить, — раздражительно произнёс Стрепетов, проглотив два глотка чаю.
— Я вам и верю, — ответил Розанов.
— Со мной нечего бояться откровенности. Откровенничаете же с кем попало, лишь бы вам потакали по вас. — Я с вами готов быть совершенно откровенным, — спокойно произнёс Розанов.
Генерал взглянул на него и потребовал себе другую чашку чаю.
Он, видимо, обезоруживался, но оставался чрезвычайно возбуждённым и серьёзным.
— Кто ж это у вас коноводом? Кто этим делом коноводит?
— Я хочу ответить вам, Александр Павлович, совершенно откровенно, а мой ответ опять вам может показаться увёрткой: никакого коновода я не знаю, и никто, мне кажется, ничем не коноводит.
Стрепетов взглянул на доктора, потом хлебнул чаю и проговорил:
— Ну, это значит ещё умнее.
— Так оно и есть, как я говорю.
— А какой это иностранец тут у вас сидит?
— Верно, вы изволили слышать о Райнере?
— Может быть, Что ж оно такое этот, как вы его называете, Райнер?
— Очень честный и умный человек.
— Отзыв завидный. Вы его хорошо знаете?
— Утвердительно на этот вопрос отвечать не могу; но мы приятели.
— А-а?
— Да.
— Откуда ж у вас началось с ним знакомство?
Доктор рассказал в общих чертах все, что мы знаем.
— И вам не пришло в голову ничего разузнать, чего он сидит здесь, в России?
— Он очень скрытен.
— Значит, один за всех молчит. Ну-с, а если он?..
— Это клевета, Александр Павлович, это невозможно: я головою отвечаю, что он честный человек.
— Ну, с головою-то, батюшка, не торопитесь: она ведь пока одна у вас. Ведь не за деньгами же он приехал?
— Нет.
— Значит, что же он такое?
— Если вам угодно… пожалуй, революционер.
— Ну да, социалист, конечно. Другого-то ведь ничего быть не может.
Доктор промолчал.
— Ну вот. А говорите: умный человек он; какой уж тут ум.
— Эх-ма-хма! — протянул, немного помолчав и глубоко вздохнув, Стрепетов. — Какие-то социалисты да клубисты! Бедная ты, наша матушка Русь. — С такими опекунами да помощниками не скоро ты свою муштру отмуштруешь. — Ну, а эти мокроногие у вас при каких же должностях?
— Вы говорите о…
— Ну, о ваших француженках-то.
— Ни при каких, мне кажется. Болтают и только.
— Экие сороки! Нет, ей-ей, право, это начальство совсем без сердца. Ну что бы такое хоть одну из них попугать; взять бы да попугать блох-то.
— Да взять-то не за что.
— Да так, из вежливости, а то бьются, бьются бабы, и никакого им поощрения нет.
Доктор улыбнулся, и сам генерал не выдержал, рассмеялся.
— Зачем же вы, господа, раскольников-то путаете? — начал Стрепетов. — Ну, помилуйте, скажите: есть ли тут смысл? Ну что общего, например скажем, хоть с этими вашими сойгами у русского человека?
— Мне кажется, их не мешают.
— А книжки на Волгу через кого посылали?
Доктор недоумевал.
— Вы полагаете, что я этого не знаю. Слухом, батюшка, земля полнится. Я с диву дался, узнавши это. Вчера их мужики только отколотили при всем честном народе, а они опять с ними заигрывают.
— Я ни о чем таком не имею никакого понятия, — проговорил Розанов.
Стрепетов зорко посмотрел на него исподлобья и проговорил:
— Как же-с, как же! Илья Артамонович всю эту кладь в воду спустил.
— Бросил книжки в воду?
— Бросил-с.
— В обществе полагали, что раскольники недовольный элемент.
— А вы как полагаете, господин доктор?
— И я так же думаю.
— И думаете, что они пойдут войною против царя?
— Нет, я этого не думаю.
— То-то и есть: вы ведь живали в народе, вам стыдно не знать его; ну какой же он революционер? Эх, господа! господа!
— Мне будет странно говорить вам, Александр Павлович, что я ведь сам опальный. Я без мала почти то же самое часто рассказываю. До студентской истории я верил в общественное сочувствие; а с тех пор я вижу, что все это сочувствие есть одна модная фраза.
— И умно делаете. Затем-то я вас и позвал к себе. Я старый солдат; мне, может быть, извините меня, с революционерами и говорить бы, пожалуй, не следовало. Но пусть каждый думает, кто как хочет, а я по-своему всегда думал и буду думать. Молодёжь есть наше упование и надежда России. К такому положению нельзя оставаться равнодушным. Их жалко. Я не говорю об университетских историях. Тут что ж говорить! Тут говорить нечего. А есть, говорят, другие затеи…
Генерал вдруг остановился и проницательно посмотрел в глаза доктору. Тот выдержал этот взгляд спокойно.
— Ведь все вздоры какие-то.
— Это ясно, — проговорил доктор.
— Да как же не ясно? Надо из ума выжить, чтоб не видать, что все это безумие. Из раскольников, смирнейших людей в мире, которым дай только право молиться свободно да верить по-своему, революционеров посочинили. Тут… вон… общину в коммуну перетолковали: сумасшествие, да и только! Недостаёт, чтоб ещё в храме Божием манифестацию сделали: разные этакие афиши, что ли, бросили… так народ-то ещё один раз кулаки почешет.
Генерал опять воззрился в глаза доктора. Тому очень трудно было сохранить спокойствие, но он сохранил его, тоже как человек, который решил, что он будет делать.
— Дети! — произнёс генерал и после некоторой паузы начал опять: — А вы вот что, господин доктор! Вы их там более или менее знаете и всех их поопытнее, так вы должны вести себя честно, а не хромать на оба колена. Говорите им прямо в глаза правду, пользуйтесь вашим положением… На вашей совести будет, если вы им не воспользуетесь.
— Я принимаю ваш совет и что могу сделаю, — отвечал, подумав, Розанов.
— Ну, давайте руку. Я очень рад, что я в вас не ошибся. Теперь прощайте. Мы все переговорили, и я устал; силы плохи.
Доктор поднялся.
— Прощайте, — ласково сказал Стрепетов. — Бог даст ещё, может быть, увидимся, не на этом свете, так на том.
Доктор пожал протянутую ему стариком руку.
«Так вот вы какие гуси! Кротами под землёй роетесь, а наружу щепки летят. Нечего сказать, ловко действуете!» — подумал Розанов и, не возвращаясь домой, нанял извозчика в Лефортово.
Глава шестнадцатая.
Измена
Было уже близко к полуночи, когда Розанов остановился в Лефортове у дома, где жил следственный пристав Нечай и Арапов. Долго доктор дёргал за верёвку, прежде чем заспанный Антроп Иванович вышел и отпер ему калитку. Розанов не зашёл к Нечаю, а прямо постучался в квартиру Арапова. Босая Липка откинула дверной крючок и, впустив Розанова без всякого опроса, бросилась опрометью на свой блошливый войлок.
Розанов потрогал дверь араповского ложемента, — она была заперта. Не поднимая никакого шума, доктор отпер дверь своим ключом и, войдя, тотчас запер за собою двери и не вынул ключа, так чтобы уже ещё никто не мог отпереть её, а должен был бы постучаться.
В комнате Арапова было тихо и темно. Только чуть-чуть на этой темноте намечались туманные пятна, обозначавшие места окон. Доктор, пройдя первую комнату, кликнул вполголоса Арапова и Персиянцева; никто не отзывался. Он нащупал араповскую кровать и диван, — тоже никого нет. Розанов толкнул дверь в узенький чуланчик. Из-за пола показалась светлая линия. Наклонясь к этой линии, Розанов взялся за железное кольцо и приподнял люк погреба. Из творила на него пахнуло сыростью, а трепетный свет из ямы в одно мгновение погас, и доктора окружила совершенная тьма и сверху, и снизу, и со всех сторон.
— Арапов! — крикнул доктор, наклонясь над открытым творилом.
Ответа не было.
— Арапов! — произнёс он во второй раз. — Это я, Розанов, и больше никого нет.
— Это вы, Дмитрий Петрович? — отозвался из ямы голос Персиянцева.
— Да я же, я, — откликнулся доктор. Вслед за тем в погребе чиркнула фосфорная спичка, и опять осветилась и яма и творило. Доктор полез в яму.
Подземная картина была очень оригинальна.
Она помещалась в узеньком, но довольно глубоком погребе, какие московское купечество весьма часто устраивает в отдалённых комнатах своих домов для хранения вин, мариновки, варенья и прочих вещей, до которых не положено касаться наёмной руке, а за которыми ходит сама хозяйка, или её дочь, или свояченица, или падчерица.
В дальнем углу, на кирпичном полу этого кирпичного погреба стоял на коленях Персиянцев. Перед Персиянцевым лежал весьма небольшой литографический камень, черепок с типографской краской, кожаный валик, полоскательная чашка с водою, губка и огромная грязная тряпка. На одной из прилаженных по стенам полок можно было заметить кучку бумажных листов маленького формата, так, менее чем в осьмушку. С краёв полок свешивалось и торчало много-много таких же клочков. На полу, в углу, шагах в трех от Персиянцева, свернувшись, лежал барсук.
Все это слабо освещалось одною стеариновою свечкою, стоявшею перед литографическим камнем, за которым на корточках сидел Персиянцев. При этом слабом освещении, совершенно исчезавшем на тёмных стенах погреба и только с грехом пополам озарявшем камень и работника, молодой энтузиаст как нельзя более напоминал собою швабского поэта, обращённого хитростью Ураки в мопса и обязанного кипятить горшок у ведьмы до тех пор, пока его не размопсит совершенно непорочная девица.
При входе Розанова он разогнулся, поправил поясницу и сказал:
— Ух! работаю.
— А много ли сделали?
— Да вот четвёртую сотню качаем. Бумага паскудная такая, что мочи нет. Красная и жёлтая ничего ещё, а эта синяя — черт её знает — вся под вальком крутится. Или опять и зелёная; вот и глядите, ни черта на ней не выходит.
Персиянцев прокатил вальком.
— Мастер вы, видно, плохой, — сказал Розанов.
— И у Арапова так точно выходило.
— А где Арапов?
— Он в городе должен быть.
— Что ж, вы ещё много будете печатать?
— Да, до пятисот надо добить. Только спать, мочи нет, хочется. Две ночи не спал.
— То-то я и зашёл: ложитесь, а я поработаю.
Персиянцев встал и зажёг папироску.
Доктор сел на его место, внимательно осмотрел камень, стёр губкой, намазал его, потом положил листок и тиснул.
— Это пятно уж на всех есть? — спросил он Персиянцева, показывая оттиск.
— На всех. Никак его нельзя было обойти на камне.
— Ну идите, спите спокойно. Ключ там в двери; вы его не вынимайте. Я не лягу спать и, если Арапов вернётся, услышу.
Персиянцев вышел из погреба и повалился на диван. Он был очень утомлён и заснул в ту же минуту.
По выходе Персиянцева Розанов, сидя на корточках, опустил руки на колени и тяжело задумался. В погреб уже более часа долетали рулады, которые вырабатывал носом и горлом сонный Персиянцев; приготовленные бумажки стали вянуть и с уголков закручиваться; стеариновая свечка стала много ниже ростом, а Розанов все находился в своём столбняковом состоянии.
Это продолжалось ещё и другой час, и третий. Свечи уж совсем оставались намале: ночь проходила.
Доктор, наконец, очнулся и тихо сказал сам себе:
— Нет, ничего все это не стоит.
Затем он спокойно встал, потёр ладонями пересиженные колени, собрал все отпечатанные литографии и приготовленные листки, сложил их вместе с губкою и вальком в большую тряпку и пронёс мимо Персиянцева в большую комнату. Здесь доктор открыл осторожно трубу, сунул в печку все принесённое им из погреба и, набив туда ещё несколько старых араповских корректур, сжёг все это и самым тщательным образом перемешал пепел с печною золою. После этой операции Розанов вернулся в погреб, подобрал окурки папирос и всякий сор, выкинул все это наверх, потом взял камень, вынес его наружу, опустил люк и опять, пройдя мимо крепко спавшего Персиянцева, осторожно вышел из араповской квартиры с литографским камнем под полою.
Двор уже был отперт, и Антроп Иванович привязывал спущенную на ночь Алегру. Доктор долго шёл пешком, потом взял извозчика и поехал за Москву-реку. На небе чуть серело, и по улицам уже встречались люди, но было ещё темно.
У Москворецкого моста Розанов отпустил извозчика и пошёл пешком. Через две минуты что-то бухнуло в воду и потонуло. Два проходившие мещанина оглянулись на доктора: он оглянулся на них, и каждый пошёл своею дорогою. С моста доктор взял переулком налево и, встретив другого извозчика, порядил его домой и поехал. На дворе все ещё не было настоящего света, а так только — серелось.
Розанов потрогал дверь араповского ложемента, — она была заперта. Не поднимая никакого шума, доктор отпер дверь своим ключом и, войдя, тотчас запер за собою двери и не вынул ключа, так чтобы уже ещё никто не мог отпереть её, а должен был бы постучаться.
В комнате Арапова было тихо и темно. Только чуть-чуть на этой темноте намечались туманные пятна, обозначавшие места окон. Доктор, пройдя первую комнату, кликнул вполголоса Арапова и Персиянцева; никто не отзывался. Он нащупал араповскую кровать и диван, — тоже никого нет. Розанов толкнул дверь в узенький чуланчик. Из-за пола показалась светлая линия. Наклонясь к этой линии, Розанов взялся за железное кольцо и приподнял люк погреба. Из творила на него пахнуло сыростью, а трепетный свет из ямы в одно мгновение погас, и доктора окружила совершенная тьма и сверху, и снизу, и со всех сторон.
— Арапов! — крикнул доктор, наклонясь над открытым творилом.
Ответа не было.
— Арапов! — произнёс он во второй раз. — Это я, Розанов, и больше никого нет.
— Это вы, Дмитрий Петрович? — отозвался из ямы голос Персиянцева.
— Да я же, я, — откликнулся доктор. Вслед за тем в погребе чиркнула фосфорная спичка, и опять осветилась и яма и творило. Доктор полез в яму.
Подземная картина была очень оригинальна.
Она помещалась в узеньком, но довольно глубоком погребе, какие московское купечество весьма часто устраивает в отдалённых комнатах своих домов для хранения вин, мариновки, варенья и прочих вещей, до которых не положено касаться наёмной руке, а за которыми ходит сама хозяйка, или её дочь, или свояченица, или падчерица.
В дальнем углу, на кирпичном полу этого кирпичного погреба стоял на коленях Персиянцев. Перед Персиянцевым лежал весьма небольшой литографический камень, черепок с типографской краской, кожаный валик, полоскательная чашка с водою, губка и огромная грязная тряпка. На одной из прилаженных по стенам полок можно было заметить кучку бумажных листов маленького формата, так, менее чем в осьмушку. С краёв полок свешивалось и торчало много-много таких же клочков. На полу, в углу, шагах в трех от Персиянцева, свернувшись, лежал барсук.
Все это слабо освещалось одною стеариновою свечкою, стоявшею перед литографическим камнем, за которым на корточках сидел Персиянцев. При этом слабом освещении, совершенно исчезавшем на тёмных стенах погреба и только с грехом пополам озарявшем камень и работника, молодой энтузиаст как нельзя более напоминал собою швабского поэта, обращённого хитростью Ураки в мопса и обязанного кипятить горшок у ведьмы до тех пор, пока его не размопсит совершенно непорочная девица.
При входе Розанова он разогнулся, поправил поясницу и сказал:
— Ух! работаю.
— А много ли сделали?
— Да вот четвёртую сотню качаем. Бумага паскудная такая, что мочи нет. Красная и жёлтая ничего ещё, а эта синяя — черт её знает — вся под вальком крутится. Или опять и зелёная; вот и глядите, ни черта на ней не выходит.
Персиянцев прокатил вальком.
— Мастер вы, видно, плохой, — сказал Розанов.
— И у Арапова так точно выходило.
— А где Арапов?
— Он в городе должен быть.
— Что ж, вы ещё много будете печатать?
— Да, до пятисот надо добить. Только спать, мочи нет, хочется. Две ночи не спал.
— То-то я и зашёл: ложитесь, а я поработаю.
Персиянцев встал и зажёг папироску.
Доктор сел на его место, внимательно осмотрел камень, стёр губкой, намазал его, потом положил листок и тиснул.
— Это пятно уж на всех есть? — спросил он Персиянцева, показывая оттиск.
— На всех. Никак его нельзя было обойти на камне.
— Ну идите, спите спокойно. Ключ там в двери; вы его не вынимайте. Я не лягу спать и, если Арапов вернётся, услышу.
Персиянцев вышел из погреба и повалился на диван. Он был очень утомлён и заснул в ту же минуту.
По выходе Персиянцева Розанов, сидя на корточках, опустил руки на колени и тяжело задумался. В погреб уже более часа долетали рулады, которые вырабатывал носом и горлом сонный Персиянцев; приготовленные бумажки стали вянуть и с уголков закручиваться; стеариновая свечка стала много ниже ростом, а Розанов все находился в своём столбняковом состоянии.
Это продолжалось ещё и другой час, и третий. Свечи уж совсем оставались намале: ночь проходила.
Доктор, наконец, очнулся и тихо сказал сам себе:
— Нет, ничего все это не стоит.
Затем он спокойно встал, потёр ладонями пересиженные колени, собрал все отпечатанные литографии и приготовленные листки, сложил их вместе с губкою и вальком в большую тряпку и пронёс мимо Персиянцева в большую комнату. Здесь доктор открыл осторожно трубу, сунул в печку все принесённое им из погреба и, набив туда ещё несколько старых араповских корректур, сжёг все это и самым тщательным образом перемешал пепел с печною золою. После этой операции Розанов вернулся в погреб, подобрал окурки папирос и всякий сор, выкинул все это наверх, потом взял камень, вынес его наружу, опустил люк и опять, пройдя мимо крепко спавшего Персиянцева, осторожно вышел из араповской квартиры с литографским камнем под полою.
Двор уже был отперт, и Антроп Иванович привязывал спущенную на ночь Алегру. Доктор долго шёл пешком, потом взял извозчика и поехал за Москву-реку. На небе чуть серело, и по улицам уже встречались люди, но было ещё темно.
У Москворецкого моста Розанов отпустил извозчика и пошёл пешком. Через две минуты что-то бухнуло в воду и потонуло. Два проходившие мещанина оглянулись на доктора: он оглянулся на них, и каждый пошёл своею дорогою. С моста доктор взял переулком налево и, встретив другого извозчика, порядил его домой и поехал. На дворе все ещё не было настоящего света, а так только — серелось.
Главы семнадцатая и восемнадцатая
На столе в своей приёмной комнате Розанов нашёл записку Арапова.
«Я, Бычков и Персиянцев были у вас и все втроём будем снова в 12-ть часов. Надеюсь, что в это время вы будете дома и потрудитесь на несколько минут оставить свою постель. Мы имеем к вам дело».
Подписано: «А.А.»
По тону записки и торжественности разъездов в трех лицах Розанов догадался, за каким объяснением явятся Бычков, Персиянцев и Арапов. Он посмотрел на свои часы, было четверть двенадцатого.
Розанов сел и распечатал конверт, лежавший возле записки Арапова. Это было письмо от его жены. Ольга Александровна в своём письме и лгала, и ползала, и бесилась. Розанов все читал равнодушно, но при последних строках вскочил и побледнел. Письмо вдруг переходило в тон исключительно нежный и заключалось выражением решительнейшего намерения Ольги Александровны в самом непродолжительном времени прибыть в Москву для совместного сожительства с мужем, на том основании, что он ей муж и что она ещё надеется на его исправление.
— Ещё мало! — произнёс, опускаясь на стул, Розанов, и действительно этого было ещё мало, даже на сегодня этого было мало.
У дверей Розанова послышался лошадиный топот. Это вваливали Арапов, Бычков и Персиянцев. Впереди всех шёл Арапов.
— Господин Розанов, вы уничтожили в самом начале общее дело, вы злоупотребляли нашим доверием.
— Да, я это сделал.
— Зачем же вы это сделали?
— Затем, чтобы всех вас не послали понапрасну в каторгу.
Арапов постоял молча и потом, обратясь к Бычкову и Персиянцеву, произнёс:
— Разговаривать более нечего; господин Розанов враг наш и человек, достойный всякого презрения. Господин Розанов! — добавил он, обратясь к нему, — вы человек, с которым мы отныне не желаем иметь ничего общего.
— Сердечно радуюсь, — ответил Розанов.
Арапов завернулся и пошёл к двери. За ним следовали Бычков и воздыхающий Персиянцев.
— Что это за таинственные посетители? — спросил, входя к Розанову, Лобачевский, из комнаты которого через двери был слышен этот разговор.
— Это мои знакомые, — ответил сквозь зубы Розанов.
— С которыми вы строили планы? — самым серьёзным тоном спросил Лобачевский. Розанову стало очень совестно; все его московские похождения представились ему как на ладони.
«Где же ум был? — спрашивал он себя, шагая по комнате. — Бросил одну прорву, попал в другую, и все это даже не жалко, а только смешно и для моих лет непростительно глупо. Вон диссертация валяется… а дома Варинька…»
Тут опять ему припоминался труженик Нечай с его нескончаемою работою и спокойным презрением к либеральному шутовству, а потом этот спокойно следящий за ним глазами Лобачевский, весь сколоченный из трудолюбия, любознательности и настойчивости; Лобачевский, не удостоивающий эту суету даже и нечаевского презрительного отзыва, а просто игнорирующий её, не дающий Араповым, Баралям, Бычковым и tutti frutti[56] даже никакого места и значения в общей экономии общественной жизни.
Лобачевский долго следил за Розановым, и в его спокойных серых глазах даже засветилось какое-то сожаление к Розанову, душевные терзания которого ясно отражались на его подвижном лице.
Наконец Лобачевский встал, молча зажёг свою свечку и, молча протянув Розанову свою руку, отправился в свою комнату. А Розанов проходил почти целую зимнюю ночь и только перед рассветом забылся неприятным, тревожным сном, нисходящим к человеку после сильного потрясения его оскорблениями и мучительным сознанием собственных промахов, отнимающих у очень нервных и нетерпеливых людей веру в себя и в собственный свой ум.
Розанову сдавалось, что Лобачевский, выходя от него, проговорил в себе: «пустой вы человек, мой милый», и это очень щипало его за сердце.
«Я, Бычков и Персиянцев были у вас и все втроём будем снова в 12-ть часов. Надеюсь, что в это время вы будете дома и потрудитесь на несколько минут оставить свою постель. Мы имеем к вам дело».
Подписано: «А.А.»
По тону записки и торжественности разъездов в трех лицах Розанов догадался, за каким объяснением явятся Бычков, Персиянцев и Арапов. Он посмотрел на свои часы, было четверть двенадцатого.
Розанов сел и распечатал конверт, лежавший возле записки Арапова. Это было письмо от его жены. Ольга Александровна в своём письме и лгала, и ползала, и бесилась. Розанов все читал равнодушно, но при последних строках вскочил и побледнел. Письмо вдруг переходило в тон исключительно нежный и заключалось выражением решительнейшего намерения Ольги Александровны в самом непродолжительном времени прибыть в Москву для совместного сожительства с мужем, на том основании, что он ей муж и что она ещё надеется на его исправление.
— Ещё мало! — произнёс, опускаясь на стул, Розанов, и действительно этого было ещё мало, даже на сегодня этого было мало.
У дверей Розанова послышался лошадиный топот. Это вваливали Арапов, Бычков и Персиянцев. Впереди всех шёл Арапов.
За ним с простодушно кровожадным рылом двигался вразвал Бычков в огромных ботиках и спущенной с плеч шинели, а за ними девственный Персиянцев. Вошедшие не поклонились Розанову и не протянули ему рук, а остановились молча у стола, за которым его застали.
Огонь горел в его очах,
И шерсть на нем щетиной зрилась.
— Господин Розанов, вы уничтожили в самом начале общее дело, вы злоупотребляли нашим доверием.
— Да, я это сделал.
— Зачем же вы это сделали?
— Затем, чтобы всех вас не послали понапрасну в каторгу.
Арапов постоял молча и потом, обратясь к Бычкову и Персиянцеву, произнёс:
— Разговаривать более нечего; господин Розанов враг наш и человек, достойный всякого презрения. Господин Розанов! — добавил он, обратясь к нему, — вы человек, с которым мы отныне не желаем иметь ничего общего.
— Сердечно радуюсь, — ответил Розанов.
Арапов завернулся и пошёл к двери. За ним следовали Бычков и воздыхающий Персиянцев.
— Что это за таинственные посетители? — спросил, входя к Розанову, Лобачевский, из комнаты которого через двери был слышен этот разговор.
— Это мои знакомые, — ответил сквозь зубы Розанов.
— С которыми вы строили планы? — самым серьёзным тоном спросил Лобачевский. Розанову стало очень совестно; все его московские похождения представились ему как на ладони.
«Где же ум был? — спрашивал он себя, шагая по комнате. — Бросил одну прорву, попал в другую, и все это даже не жалко, а только смешно и для моих лет непростительно глупо. Вон диссертация валяется… а дома Варинька…»
Тут опять ему припоминался труженик Нечай с его нескончаемою работою и спокойным презрением к либеральному шутовству, а потом этот спокойно следящий за ним глазами Лобачевский, весь сколоченный из трудолюбия, любознательности и настойчивости; Лобачевский, не удостоивающий эту суету даже и нечаевского презрительного отзыва, а просто игнорирующий её, не дающий Араповым, Баралям, Бычковым и tutti frutti[56] даже никакого места и значения в общей экономии общественной жизни.
Лобачевский долго следил за Розановым, и в его спокойных серых глазах даже засветилось какое-то сожаление к Розанову, душевные терзания которого ясно отражались на его подвижном лице.
Наконец Лобачевский встал, молча зажёг свою свечку и, молча протянув Розанову свою руку, отправился в свою комнату. А Розанов проходил почти целую зимнюю ночь и только перед рассветом забылся неприятным, тревожным сном, нисходящим к человеку после сильного потрясения его оскорблениями и мучительным сознанием собственных промахов, отнимающих у очень нервных и нетерпеливых людей веру в себя и в собственный свой ум.
Розанову сдавалось, что Лобачевский, выходя от него, проговорил в себе: «пустой вы человек, мой милый», и это очень щипало его за сердце.
Глава девятнадцатая.
Различные последствия тяжёлого дня
Арапов с Бычковым и Персиянцевым, несмотря на поздний ночной час, не поехали от Розанова домой, а отправились к маркизе. Они хорошо знали, что там обыкновенно засиживаются далеко за полночь и позднее их прибытие никого не потревожит, а к тому же бурный водоворот признаваемых этим кружком политических событий разрешал всех членов этого кружка от многих стеснений. Маркиза ещё не спала; у неё была Лиза и все пять углекислых фей.
Арапов, торопливо поздоровавшись со всеми, тотчас же попросил маркизу в сторону. Здесь он эффектно сообщил ей по секрету, что Розанов и Райнер шпионы, что их нужно остерегаться и что теперь, когда они открыты и разоблачены, от них можно ожидать всего. Маркиза вскудахталась; взяла Рогнеду Романовну и ей пошептала; потом Серафиму Романовну, — той пошептала; потом третьей, четвёртой и так далее, всем по секрету, и, наконец, вышло, что уж секретничать нечего.
— Га! га-аа! ггааха! — раздавалось по комнате.
Лиза вспыхнула; она жарко вступилась за Розанова и смело настаивала, что этого не может быть. Ей не очень верили, но все-таки она в значительной мере противодействовала безапелляционному обвинению Райнера и Розанова в шпионстве.
Маркиза уж колебалась. Ей очень нравилась «опасность», но она была слишком честна для того, чтобы играть чужим именем из одной прихоти.
— Вы, мой друг, не знаете, как они хитры, — только говорила она, обобщая факт. — Они меня какими людьми окружали?.. Ггга! Я это знаю… а потом оказалось, что это все их шпионы. Вон Корней, человек, или Оничкин Прохор, кто их знает — пожалуй, все шпионы, — я даже уверена, что они шпионы.
— Да вы знаете, уж если на то пошло, то Розанов с Райнером сегодня осуждены нами, — произнёс торжественно Арапов.
— Кааааак! — вспрыгнула маркиза.
— Так-с; они ни больше ни меньше, как выдали студента Богатырёва, которого увезли в Петербург в крепость; передавали все, что слышали на сходках и в домах, и, наконец, Розанов украл, да-с, украл у меня вещи, которые, вероятно, сведут меня, Персиянцева и ещё кого-нибудь в каторжную работу. Но тут дело не о нас. Мы люди, давно обречённые на гибель, а он убил этим все дело.
— Ггггааа! и такие люди были у меня! И я в моем доме принимала таких людей! — вопила маркиза, закрывая рукою свой лоб. — Где Оничка?
Оказалось, что Онички нет дома. У маркизы сделалась лихорадка; феи уложили её в постель, укутали и сели по сторонам кровати; Лиза поехала домой, Арапов пошёл ночевать к Бычкову, а Персиянцева упросил слетать завтра утром в Лефортово и привезти ему, Арапову, оставленные им на столе корректуры.
Маркиза всю ночь вскрикивала:
— Обыск? а! Идут? Ну так что ж такое?
При этом она дёргалась и стучала зубами.
— Это убьёт её! — говорили феи.
Лиза возвратилась домой, села в ногах своей кровати и так просидела до самого утра: в ней шла сильная нравственная ломка. Утром выйдя к чаю, Лиза чувствовала, что большая часть разрушительной работы в ней кончена, и когда ей подали письмо Женни, в котором та с своим всегдашним добродушием осведомлялась о Розанове, Лиза почувствовала что-то гадкое, вроде неприятного напоминания о прошлой глупости.
Так кончилось прежде начала то чувство, которое могло бы, может быть, во что-нибудь сформироваться, если бы внутренний мир Лизы не раздвигался, ослабляя прежнюю почву, в которой держалось некоторое внимание к Розанову, начавшееся на провинциальном безлюдье.
Маркизин кружок не был для Лизы тем высоким миром, к которому она стремилась, гадя людьми к ней близкими со дня её выхода из института, но все-таки этот мир заинтересовал её, и она многого от него ожидала.
«Шпион! — думала Лиза. — Ну, это, наверно, какой-нибудь вздор; но он трус, мелкий и пустой, робкий, ничтожный человек, — это ясно».
Персиянцев на другой день утром приехал к Бычкову без лица. Никаких корректур на столе Арапова он не нашёл, но привёз ему вальяжную новость.
— У вас ночью был обыск, — сказал он Арапову, который при этом известии привскочил на диване и побледнел пуще Персиянцева.
— Ну? — произнёс он робко.
— Ну и ничего.
— Ничего не нашли?
— Ничего; да что ж было находить!
Арапов смотрел то на Бычкова, то на Персиянцева.
— И что же ещё? — спросил он, совсем теряясь.
— Только всего: вас спрашивали.
— Спрашивали?
— Спрашивали.
— Меня? меня?
— Ну да, вас.
— А вас?
— А меня не спрашивали.
— А его? — Арапов указал на Бычкова.
— И его не спрашивали, — отвечал Персиянцев.
— Да меня с какой же стати? — как-то отчуждающимся тоном произнёс Бычков.
— Эко, брат, «с какой стати»! «с какой стати»! будут они тебе стать разбирать, — совершенно другим, каким-то привлекающим тоном возразил Арапов.
— Ну как же! Так и чирий не сядет, а все почесать прежде надо, — отрекался Бычков.
— А Розанова спрашивали? — отнёсся Арапов к Персиянцеву.
— Зачем же Розанова? Нет, никого, кроме вас, не спрашивали.
— Возьмут? — произнёс Арапов, глядя на Бычкова и на Персиянцева.
— Вероятно, — отвечал Бычков.
— Теперь мне отсюда и выйти нельзя.
— Да уж не отсидишься. А по-моему, иди лучше сам.
— Как сам? Черт знает, что ты выдумываешь! С какой стати я пойду сам? Ни за что я сам не пойду.
— Так поведут.
— Ну уж пусть ведут, а сам я не пойду. Лучше вот что, — начал он, — лучше слетайте вы, милый Персиянцев…
— Куда? — спросил тот, пыхнув своей трубочкой.
— В Лефортово опять, спросите там Нечая, знаете, полицейского, что живёт наверху.
— Ну, знаю.
— Попросите его разведать обо мне и приезжайте скорее сюда.
Персиянцев ушёл.
Арапов посмотрел на Бычкова, который спокойно стоял у окна, раздувая свои щеки и подрезывая перочинным ножичком застывшее на рукаве халата пятнышко стеарина.
«У! у! скотина жестокая!» — подумал Арапов, глядя на тщательную работу Бычкова, а тот как-будто услыхал это, тотчас же вышел за двери и, взяв в другой комнате своего ребёнка, запел с ним:
Более полутора часа пролежал в таком положении один-одинёшенек бедный корректор. Никто к нему не входил в комнату, никто о нем не понаведался: хозяина и слуха и духа не было. Наконец дверь отворилась; Арапов судорожно приподнялся и увидел Персиянцева.
— Ну что? — спросил он в одно и то же время робко и торопливо.
— Ничего, — все хорошо.
— Ну! — вскрикнул, привскочив, обрадованный Арапов.
— У вас ничего подозрительного не нашли, и на том дело и кончено. Только одно подозрение было.
Арапов встал и начал скоро одеваться.
— Ничего! — радостно произнёс он навстречу входившему Бычкову, с которым они только что наблюдали друг друга без масок. — Подозрение было, и теперь все кончено. Хорошо, что я дома не ночевал, а то, черт возьми, напрасно бы сцена могла выйти: я бы их всех в шею.
— Поблагодари лучше Розанова, — заметил Бычков.
— Да, — но, впрочем, нет. При мне бы ничего; я бы не допустил.
— В погребе были. Прямо туда и пошли, — произнёс Персиянцев.
Арапов опять отупел.
Арапов, торопливо поздоровавшись со всеми, тотчас же попросил маркизу в сторону. Здесь он эффектно сообщил ей по секрету, что Розанов и Райнер шпионы, что их нужно остерегаться и что теперь, когда они открыты и разоблачены, от них можно ожидать всего. Маркиза вскудахталась; взяла Рогнеду Романовну и ей пошептала; потом Серафиму Романовну, — той пошептала; потом третьей, четвёртой и так далее, всем по секрету, и, наконец, вышло, что уж секретничать нечего.
— Га! га-аа! ггааха! — раздавалось по комнате.
Лиза вспыхнула; она жарко вступилась за Розанова и смело настаивала, что этого не может быть. Ей не очень верили, но все-таки она в значительной мере противодействовала безапелляционному обвинению Райнера и Розанова в шпионстве.
Маркиза уж колебалась. Ей очень нравилась «опасность», но она была слишком честна для того, чтобы играть чужим именем из одной прихоти.
— Вы, мой друг, не знаете, как они хитры, — только говорила она, обобщая факт. — Они меня какими людьми окружали?.. Ггга! Я это знаю… а потом оказалось, что это все их шпионы. Вон Корней, человек, или Оничкин Прохор, кто их знает — пожалуй, все шпионы, — я даже уверена, что они шпионы.
— Да вы знаете, уж если на то пошло, то Розанов с Райнером сегодня осуждены нами, — произнёс торжественно Арапов.
— Кааааак! — вспрыгнула маркиза.
— Так-с; они ни больше ни меньше, как выдали студента Богатырёва, которого увезли в Петербург в крепость; передавали все, что слышали на сходках и в домах, и, наконец, Розанов украл, да-с, украл у меня вещи, которые, вероятно, сведут меня, Персиянцева и ещё кого-нибудь в каторжную работу. Но тут дело не о нас. Мы люди, давно обречённые на гибель, а он убил этим все дело.
— Ггггааа! и такие люди были у меня! И я в моем доме принимала таких людей! — вопила маркиза, закрывая рукою свой лоб. — Где Оничка?
Оказалось, что Онички нет дома. У маркизы сделалась лихорадка; феи уложили её в постель, укутали и сели по сторонам кровати; Лиза поехала домой, Арапов пошёл ночевать к Бычкову, а Персиянцева упросил слетать завтра утром в Лефортово и привезти ему, Арапову, оставленные им на столе корректуры.
Маркиза всю ночь вскрикивала:
— Обыск? а! Идут? Ну так что ж такое?
При этом она дёргалась и стучала зубами.
— Это убьёт её! — говорили феи.
Лиза возвратилась домой, села в ногах своей кровати и так просидела до самого утра: в ней шла сильная нравственная ломка. Утром выйдя к чаю, Лиза чувствовала, что большая часть разрушительной работы в ней кончена, и когда ей подали письмо Женни, в котором та с своим всегдашним добродушием осведомлялась о Розанове, Лиза почувствовала что-то гадкое, вроде неприятного напоминания о прошлой глупости.
Так кончилось прежде начала то чувство, которое могло бы, может быть, во что-нибудь сформироваться, если бы внутренний мир Лизы не раздвигался, ослабляя прежнюю почву, в которой держалось некоторое внимание к Розанову, начавшееся на провинциальном безлюдье.
Маркизин кружок не был для Лизы тем высоким миром, к которому она стремилась, гадя людьми к ней близкими со дня её выхода из института, но все-таки этот мир заинтересовал её, и она многого от него ожидала.
«Шпион! — думала Лиза. — Ну, это, наверно, какой-нибудь вздор; но он трус, мелкий и пустой, робкий, ничтожный человек, — это ясно».
Персиянцев на другой день утром приехал к Бычкову без лица. Никаких корректур на столе Арапова он не нашёл, но привёз ему вальяжную новость.
— У вас ночью был обыск, — сказал он Арапову, который при этом известии привскочил на диване и побледнел пуще Персиянцева.
— Ну? — произнёс он робко.
— Ну и ничего.
— Ничего не нашли?
— Ничего; да что ж было находить!
Арапов смотрел то на Бычкова, то на Персиянцева.
— И что же ещё? — спросил он, совсем теряясь.
— Только всего: вас спрашивали.
— Спрашивали?
— Спрашивали.
— Меня? меня?
— Ну да, вас.
— А вас?
— А меня не спрашивали.
— А его? — Арапов указал на Бычкова.
— И его не спрашивали, — отвечал Персиянцев.
— Да меня с какой же стати? — как-то отчуждающимся тоном произнёс Бычков.
— Эко, брат, «с какой стати»! «с какой стати»! будут они тебе стать разбирать, — совершенно другим, каким-то привлекающим тоном возразил Арапов.
— Ну как же! Так и чирий не сядет, а все почесать прежде надо, — отрекался Бычков.
— А Розанова спрашивали? — отнёсся Арапов к Персиянцеву.
— Зачем же Розанова? Нет, никого, кроме вас, не спрашивали.
— Возьмут? — произнёс Арапов, глядя на Бычкова и на Персиянцева.
— Вероятно, — отвечал Бычков.
— Теперь мне отсюда и выйти нельзя.
— Да уж не отсидишься. А по-моему, иди лучше сам.
— Как сам? Черт знает, что ты выдумываешь! С какой стати я пойду сам? Ни за что я сам не пойду.
— Так поведут.
— Ну уж пусть ведут, а сам я не пойду. Лучше вот что, — начал он, — лучше слетайте вы, милый Персиянцев…
— Куда? — спросил тот, пыхнув своей трубочкой.
— В Лефортово опять, спросите там Нечая, знаете, полицейского, что живёт наверху.
— Ну, знаю.
— Попросите его разведать обо мне и приезжайте скорее сюда.
Персиянцев ушёл.
Арапов посмотрел на Бычкова, который спокойно стоял у окна, раздувая свои щеки и подрезывая перочинным ножичком застывшее на рукаве халата пятнышко стеарина.
«У! у! скотина жестокая!» — подумал Арапов, глядя на тщательную работу Бычкова, а тот как-будто услыхал это, тотчас же вышел за двери и, взяв в другой комнате своего ребёнка, запел с ним:
а потом
Цыпки, цыпки, цыпки, цыпки,
Цыпки, цыпки, цыпки.
Арапов завернулся, поскрёб себя ногтями по левому боку и жалостно охнул.
Та-та-ри, та-та-ри,
Та-та-ри-ри.
Более полутора часа пролежал в таком положении один-одинёшенек бедный корректор. Никто к нему не входил в комнату, никто о нем не понаведался: хозяина и слуха и духа не было. Наконец дверь отворилась; Арапов судорожно приподнялся и увидел Персиянцева.
— Ну что? — спросил он в одно и то же время робко и торопливо.
— Ничего, — все хорошо.
— Ну! — вскрикнул, привскочив, обрадованный Арапов.
— У вас ничего подозрительного не нашли, и на том дело и кончено. Только одно подозрение было.
Арапов встал и начал скоро одеваться.
— Ничего! — радостно произнёс он навстречу входившему Бычкову, с которым они только что наблюдали друг друга без масок. — Подозрение было, и теперь все кончено. Хорошо, что я дома не ночевал, а то, черт возьми, напрасно бы сцена могла выйти: я бы их всех в шею.
— Поблагодари лучше Розанова, — заметил Бычков.
— Да, — но, впрочем, нет. При мне бы ничего; я бы не допустил.
— В погребе были. Прямо туда и пошли, — произнёс Персиянцев.
Арапов опять отупел.