— Да и здесь, может быть, стены слышат, что мы говорим с вами, — прошептал ему на ухо Розанов.
   — Идёмте однако, — сказал Райнер.
   — Пойдёмте.
   — Нет, не вместе; идите вы вперёд, вот в эту дверь: она ведёт в буфет, и вас там встретит человек.
   Розанов отодвинул занавеску, потом отворил дверь, за нею другую дверь и вышел из шкафа в чистенькую коморочку, где стояла опрятная постель слуги и буфетный шкаф.
   Его встретил слуга и через дверь, сделанную в дощатой перегородке, отделявшей переднюю от буфета, проводил до залы.
   По зале ходили два господина. Один высокий, стройный брюнет, лет двадцати пяти; другой маленький блондинчик, щупленький и как бы сжатый в комочек. Брюнет был очень хорош собою, но в его фигуре и манерах было очень много изысканности и чего-то говорящего: «не тронь меня». Черты лица его были тонки и правильны, но холодны и дышали эгоизмом и безучастностью. Вообще физиономия этого красивого господина тоже говорила «не тронь меня»; в ней, видимо, преобладали цинизм и половая чувственность, мелкая завистливость и злобная мстительность исподтишка. Красавец был одет безукоризненно и не снимал с рук тонких лайковых перчаток бледнозеленого цвета.
   Блондинчик, напротив, был грязноват. Его сухие, изжелта-серые, несколько волнистые волосы лежали весьма некрасиво; бельё его не отличалось такою чистотою, как у брюнета; одет он был в пальто без талии, сшитое из коричневого трико с какою-то малиновою искрой. Маленькие серые глазки его беспрестанно щурились и смотрели умно, но изменчиво. Минутою в них глядела самонадеянность и заносчивость, а потом вдруг это выражение быстро падало и уступало место какой-то робости, самоуничижению и задавленности. Маленькие серые ручки и сморщенное серое личико блондина придавали всему ему какой-то неотмываемо грязный и неприятный вид. Словно сквозь кожистые покровы проступала внутренняя грязь.
   Розанов, проходя, слегка поклонился этим господам, и в ответ на его поклон брюнет отвечал самым вежливым и изысканным поклоном, а блондин только прищурил глазки.
   В гостиной сидели пан Ярошиньский, Арапов, хозяин дома и какой-то рыжий растрёпанный коренастый субъект. Арапов продолжал беседу с Ярошиньским, а Рациборский разговаривал с рыжим.
   При входе Розанова Рациборский встал, пожал ему руку и потом отрекомендовал его Ярошиньскому и рыжему, назвав при этом рыжего Петром Николаевичем Бычковым, а Розанова — приятелем Арапова.
   При вторичном представлении Розанова Ярошиньскому поляк держал себя так, как будто он до сих пор ни разу нигде его не видел.
   Не успел Розанов занять место в укромной гостиной, как в зале послышался весёлый, громкий говор, и вслед за тем в гостиную вошли три человека: блондин и брюнет, которых мы видели в зале, и Пархоменко.
   Пархоменко был черномазенький хлопчик, лет весьма молодых, с широкими скулами, непропорционально узким лбом и ещё более непропорционально узким подбородком, на котором, по вычислению приятелей, с одной стороны росло семнадцать коротеньких волосинок, а с другой — двадцать четыре. Держал себя Пархоменко весьма развязным и весьма нескладным развихляем, питал национальное предубеждение против носовых платков и в силу того беспрестанно дёргал левою щекою и носом, а в минуты размышления с особенным тщанием и ловкостью выдавливал пальцем свой правый глаз. Лиза нимало не ошиблась, назвав его дурачком после меревского бала, на котором Пархоменко впервые показался в нашем романе. Пархоменко был так себе, шальной, дурашливый петербургский хохлик, что называется «безглуздая ледащица».
   При входе Пархоменко опять началась рекомендация.
   — Прохор Матвеевич Пархоменко, — сказал Рациборский, представив его разом всей компании, и потом поочерёдно назвал ему Ярошиньского и Розанова.
   — А мы давно знакомы! — воскликнул Пархоменко при имени Розанова и протянул ему по-приятельски руку.
   — Где же вы были знакомы?
   — Мы познакомились нынешним летом в провинции, когда я ездил с Райнером.
   — Так и вы, Райнер, старые знакомые с доктором?
   — Да, я мельком видел господина Розанова и, виноват, не узнал его с первого раза, — отвечал Райнер.
   Рациборский познакомил Розанова с блондином и брюнетом. Брюнета он назвал Петром Сергеевичем Белоярцевым, а блондина Иваном Семёновичем Завулоновым.
   «Так и есть, что из семиовчинных утроб», — подумал Розанов, принимая крохотную, костлявую ручку серенького Завулонова, который тотчас же крякнул, зашелестил ладонью по своей жёлтенькой гривке и, взяв за локоть Белоярцева, потянул его опять в залу.
   — Ну, что, Пархом удобоносительный, что нового? — спросил шутливо Арапов Пархоменку.
   Пархоменко, значительно улыбнувшись, вытащил из кармана несколько вчетверо свёрнутых листиков печатной бумаги, ударил ими шутя по голове Арапова и сказал:
   — Семь дней всего как из Лондона.
   — Что это: «Колокол»?
   — А то что же ещё? — с улыбкой ответил Пархоменко и, сев с некоторою, так сказать, либеральною важностию на кресло, тотчас же засунул указательный палец правой руки в глаз и выпятил его из орбиты.
   Арапов стал читать новый номер лондонского журнала и прочёл его от первой строчки до последней. Все слушали, кроме Белоярцева и Завулонова, которые, разговаривая между собой полушёпотом, продолжали по-прежнему ходить по зале.
   Начался либеральный разговор, в котором Ярошиньский мастерски облагал сомнениями всякую мысль о возможности революционного успеха, оставляя, однако, всегда незагороженным один какой-нибудь выход. Но зато выход этот после высказанных сомнений Ярошиньского во всем прочем становился таким ясным, что Арапов и Бычков вне себя хватались за него и начинали именно его отстаивать, уносясь, однако, каждый раз опрометчиво далее, чем следовало, и открывая вновь другие слабые стороны.
   Ярошиньский неподражаемо мягко брал их за эти нагие бока и, слегка пощекочивая своим скептицизмом, начал обоих разом доводить до некоторого бешенства.
   — Все так, все так, — сказал он, наконец, после двухчасового спора, в котором никто не принимал участия, кроме его, Бычкова и Арапова, — только шкода людей, да и нима людей. Что ж эта газета, этих мыслей ещё никто в России не понимает.
   — Что! что! Этих мыслей мы не понимаем? — закричал Бычков, давно уже оравший во всю глотку. — Это мысль наша родная: мы с ней родились; её сосали в материнском молоке. У нас правда по закону свята, принесли ту правду наши деды через три реки на нашу землю. Ещё Гагстгаузен это видел в нашем народе. Вы думаете там, в Польше, что он нам образец?.. Он нам тьфу! — Бычков плюнул и добавил: — вот что он нам теперь значит.
   Ярошиньский тихо и внимательно глядел молча на Бычкова, как будто видя его насквозь и только соображая, как идут и чем смазаны в нем разные, то без пардона бегущие, то заскакивающие колесца и пружинки; а Бычков входил все в больший азарт.
   Так прошло ещё с час. Говорил уж решительно один Бычков; даже араповским словам не было места.
   «Что за черт такой!» — думал Розанов, слушая страшные угрозы Бычкова. Это не были нероновские желанияАрапова полюбоваться пылающей Москвою и слушать стон и плач des boyards moskovites.[37].
   Араповские стремления были нежнейшая сентиментальность перед тем, чего желал Бычков. Этот брал шире:
   — Залить кровью Россию, перерезать все, что к штанам карман пришило. Ну, пятьсот тысяч, ну, миллион, ну, пять миллионов, — говорил он. — Ну что же такое? Пять миллионов вырезать, зато пятьсот пять останется и будут счастливы.
   — Пятьдесят пять не останется, — заметил Ярошиньский.
   — Отчего так?
   — Так. Вот мы, например, первые такей революции не потршебуем: не в нашем характере. У нас земя купиона, альбо тож унаследована. Найден повинен удовольниться тим, цо ему пан Бог дал, и благодарить его.
   — Ну, это у вас… Впрочем, что ж: отделяйтесь. Мы вас держать не станем.
   — И Литва теж такей революции не прагнет.
   — И Литва пусть идёт.
   — И козаччина.
   — И она тоже. Пусть все отделяются, кому с нами не угодно. Мы старого, какого-то мнимого права собственности признавать не станем; а кто не хочет с нами — живи сам себе. Пусть и финны, и лифляндские немцы, пусть все идут себе доживать своё право.
   — Запомнил пан мордву и цыган, — заметил, улыбаясь, Ярошиньский.
   — Все, все пусть идут, мы с своим народом все сделаем.
   — А ваш народ собственности не любит?
   Бычков несколько затруднился, но тотчас же вместо ответа сказал:
   — Читайте Гагстгаузена: народ наш исповедует естественное право аграрного коммунизма. Он гнушается правом поземельной собственности.
   — Правда так, панове? — спросил Ярошиньский, обращаясь к Розанову, Райнеру, Барилочке, Рациборскому, Пархоменке и Арапову.
   — Да, правда, — твёрдо ответил Арапов.
   — Да, — произнёс так же утвердительно и с сознанием Пархоменко.
   — Моё дело — «скачи, враже, як мир каже», — шутливо сказал Барилочка, изменяя одним русским словом значение грустной пословицы: «Скачи, враже, як пан каже», выработавшейся в дни польского панованья. — А что до революции, то я и душой и телом за революцию.
   Оба молодые поляка ничего не сказали, и к тому же Рациборский встал и вышел в залу, а оттуда в буфет.
   — Ну, а вы, пане Розанов? — вопросил Ярошиньский.
   — Для меня, право, это все ново.
   — Ну, однако, як вы уважаете на то?
   — Я знаю одно, что такой революции не будет. Утверждаю, что она невозможна в России.
   — От чловек, так чловек! — радостно подхватил Ярошиньский: — Россия повинна седзець и чакаць.
   — А отчего-с это она невозможна? — сердито вмешался Бычков.
   — Оттого, что народ не захочет её.
   — А вы знаете народ?
   — Мне кажется, что знаю.
   — Вы знаете его как чиновник, — ядовито заметил Пархоменко.
   — А! Так бы вы и сказали: я бы с вами спорить не стал, — отозвался Бычков. — Народ с служащими русскими не говорит, а вы послушайте, что народ говорит с нами. Вот расспросите Белоярцева или Завулонова: они ходили по России, говорили с народом и знают, что народ думает.
   — Ничего, значит, народ не думает, — ответил Белоярцев, который незадолго перед этим вошёл с Завулоновым и сел в гостиной, потому что в зале человек начал приготовлять закуску. — Думает теперича он, как ему что ни в самом что ни есть наилучшем виде соседа поприжать.
   — По-душевному, милый человек, по-душевному, по-божинному, — подсказал в тон Белоярцеву Завулонов.
   Оба они чрезвычайно искусно подражали народному говору и этими короткими фразами заставили всех рассмеяться.
   — Закусить, господа, — пригласил Рациборский.
   Господа проходили в залу группами и доканчивали свои разговоры.
   — Конечно, мы ему за прежнее благодарны, — говорил Ярошиньскому Бычков, — но для теперешнего нашего направления он отстал; он слаб, сентиментален; слишком церемонлив. Размягчение мозга уж чувствуется… Уж такой возраст… Разумеется, мы его вызовем, но только с тем, чтобы уж он нас слушал.
   — Да, — говорил Райнеру Пархоменко, — это необходимо для однообразия. Теперь в тамошних школах будут читать и в здешних. Я двум распорядителям уж роздал по четыре экземпляра «звёзд» и Фейербаха на школу, а то через вас вышлю.
   — Да вы ещё останьтесь здесь на несколько дней.
   — Не могу; то-то и есть, что не могу. Птицын пишет, чтобы я немедленно ехал: они там без меня не знают, где что пораспахано.
   — Так или нет? — раболепно спрашивал, проходя в двери, Завулонов Белоярцева.
   — Я постараюсь, Иван Семёнович, — отвечал приятным баском Белоярцев.
   — Пожалуйста, — приставал молитвенно Завулонов, — мне только бы с нею развязаться, и черт с ней совсем. А то я сейчас сяду, изображу этакую штучку в листик или в полтора. Только бы хоть двадцать пять рубликов вперёд.
   — Да уж я постараюсь, — отвечал Белоярцев, а Завулонов только крякнул селезнем и сделал движение, в котором было что-то говорившее: «Знаем мы, как ты, подлец, постараешься! Ещё нарочно отсоветуешь».
   Как только все выпили водки, Ярошиньский ударил себя в лоб ладонью и проговорил:
   — О до сту дьзяблов; и запомнил потрактовать панов моей старопольской водкой; не пейте, панове, я зараз, — и Ярошиньский выбежал.
   Но предостережение последовало поздно: паны уже выпили по рюмке. Однако, когда Ярошиньский появился с дородною фляжкою в руках и с серебряною кружечкою с изображением Косцюшки, все ещё попробовали и «польской старки».
   Первого Ярошиньский попотчевал Розанова и обманул его, выпив сам рюмку, которую держал в руках. Райнер и Рациборский не пили «польской старки», а все прочие, кроме Розанова, во время закуски два раза приложились к мягкой, маслянистой водке, без всякого сивушного запаха. Розанов не повторил, потому что ему показалось, будто и первая рюмка как-то уж очень сильно ударила в голову. Ярошиньский выпил две рюмки и за каждою из них проглотил по маленькой сахарной лепёшечке. Он ничего не ел; жаловался на слабость старого желудка. А гости сильно опьянели, и опьянели сразу: языки развязались и болтали вздор.
   — Пейте, Райнер, — приставал Арапов.
   — Я никогда не пью и не могу пить, — спокойно отвечал Райнер.
   — Эх вы, немец!
   — Что немец, — немец ещё пьёт, а он баба, — подсказал Бычков. — Немец говорит: Wer liebt nicht Wein, Weib und Gesang, der bleibt ein Narr sein Leben lang![38].
   Райнер покраснел.
   — А пан Райнер и женщин не любит? — спросил Ярошиньский.
   — И песен тоже не люблю, — ответил, мешаясь, застенчивый в подобных случаях Райнер.
   — Ну да. Пословица как раз по шерсти, — заметил неспособный стесняться Бычков.
   Райнера эта новая наглость бросила из краски в мертвенную бледность, но он не сказал ни слова.
   Ярошиньский всех наблюдал внимательно и не давал застыть живым темам. Разговор о женщинах, вероятно, представлялся ему очень удобным, потому что он его поддерживал во время всего ужина и, начав полушутя, полусерьёзно говорить об эротическом значении женщины, перешёл к значению её как матери и, наконец, как патриотки и гражданки.
   Райнер весь обращался в слух и внимание, а Ярошиньский все более и более распространялся о значении женщин в истории, цитировал целые латинские места из Тацита, изобличая познания, нисколько не отвечающие званию простого офицера бывших войск польских, и, наконец, свёл как-то все на необходимость женского участия во всяком прогрессивном движении страны.
   — Да, у нас есть женщины, — у нас была Марфа Посадница новгородская! — воскликнул Арапов.
   — А что было, то не есть и не пишется в реестр, — ответил Ярошиньский.
   Между тем со стола убрали тарелки, и оставалось одно вино.
   — Цели Марфы Посадницы узки, — крикнул Бычков. — Что ж, она стояла за вольности новгородские, ну и что ж такое? Что ж такое государство? — фикция. Аристократическая выдумка и ничего больше, а свобода отношений есть факт естественной жизни. Наша задача и задача наших женщин шире. Мы прежде всех разовьём свободу отношений. Какое право неразделимости? Женщина не может быть собственностью. Она родится свободною: с каких же пор она делается собственностью другого?
   Розанов улыбнулся и сказал:
   — Это напоминает старый анекдот из римского права: когда яблоко становится собственностью человека: когда он его сорвал, когда съел или ещё позже?
   — Что нам ваше римское право! — ещё пренебрежительнее крикнул Бычков. — У нас своё право. Наша правда по закону свята, принесли ту правду наши деды через три реки на нашу землю.
   — У нас такое право: запер покрепче в коробью, так вот и моё, — произнёс Завулонов.
   — Мы брак долой.
   — Так зачем же наши женщины замуж идут? — спросил Ярошиньский.
   — Оттого, что ещё неурядица пока во всем стоит; а устроим общественное воспитание детей, и будут свободные отношения.
   — Маткам шкода будет детей покидать.
   — Это вздор: родительская любовь предрассудок — и только. Связь есть потребность, закон природы, а остальное должно лежать на обязанностях общества. Отца и матери, в известном смысле слова, ведь нет же в естественной жизни. Животные, вырастая, не соображают своих родословных.
   У Райнера набежали на глаза слезы, и он, выйдя из-за стола, прислонился лбом к окну в гостиной.
   — У женщины, с которой я живу, есть ребёнок, но что это до меня касается?..
   Становилось уже не одному Райнеру гадко.
   Ярошиньский встал, взял из-за угла очень хорошую гитару Рациборского и, сыграв несколько аккордов, запел:
 
Kwarta da polkwarty,
To poltory kwarty,
A jeszcze polkwarty,
To bedzie dwie qwarty.
O la! o la!
To bedzie dwie qwarty.[39]
 
   Белоярцев и Завулонов вполголоса попробовали подтянуть refrain[40].
   Ярошиньский сыграл маленькую вариацийку и продолжал:
 
Terazniejsze chlopcy,
To co wietrzne mlyny,
Lataja od iednei
Do drugiej dziewczyny.
O la! o la!
Do drugiej dziewczyny.[41]
 
   Белоярцев и Завулонов хватили:
 
О ля! о ля!
До другой девчины.
 
   Песенка пропета.
   Ярошиньский заиграл другую и запел:
 
Wypil Kuba,
Do Jakoba,
Pawel do Michala
Cupu, lupy
Lupu, cupu,
Kompanja cala.[42]
 
   — Нуте, российскую, — попросил Ярошиньский. Белоярцев взял гитару и заиграл «Ночь осеннюю». Спели хором.
   — Вот ещё, як это поётся: «Ты помнишь ли, товарищ славы бранной!» — спросил Ярошиньский.
   — Э, нет, черт с ними, эти патриотические гимны! — возразил опьяневший Бычков и запел, пародируя известную арию из оперы Глинки:
 
Славься, свобода и честный наш труд!
 
   — О, сильные эти российские спевы! Поментаю, як их поют на Волге, — проговорил Ярошиньский.
   Гитара заныла, застонала в руках Белоярцева каким-то широким, разметистым стоном, а Завулонов, зажав рукою ухо, запел:
 
Эх, что ж вы, ребята, призауныли;
Иль у вас, робята, денег нету?
 
   Арапов и Бычков были вне себя от восторга. Арапов мычал, а Бычков выбивал такт и при последних стихах запел вразлад:
 
Разводите, братцы, огнь пожарчее,
Кладите в огонь вы мого дядю с тёткой.
Тут-то дядя скажет: «денег много»!
А тётушка скажет: «сметы нету».
 
   У Бычкова даже рот до ушей растянулся от удовольствия, возбуждённого словами песни. Выражение его рыжей физиономии до отвращения верно напоминало морду борзой собаки, лижущей в окровавленные уста молодую лань, загнанную и загрызенную ради бесчеловечной человеческой потехи.
   Русская публика становилась очень пьяна: хозяин и Ярошиньский пили мало; Слободзиньский пил, но молчал, а Розанов почти ничего не пил. У него все ужасно кружилась голова от рюмки польской старки. Белоярцев начал скоромить. Он сделал гримасу и запел несколько в нос солдатским отхватом:
 
Ты куды, куды, ёж, ползёшь?
Ты куды, куды, собачий сын, идёшь?
Я иду, иду на барский двор,
К Акулини Степановне,
К Лизавети Богдановне.
 
   — «Стук, стук у ворот», — произнёс театрально Завулонов.
   — «Кто там?» — спросил Белоярцев.
   Завулонов отвечал:
   — «Ёж».
   — «Куда, ёж, ползёшь?»
   — «Попить, погулять, с красными девушками поиграть».
   — «Много ли денег несёшь?»
   — «Грош»
   — «Ступай к черту, не гож».
   Пьяный хор подхватил припевом, в котором «ёж» жаловался на жестокость красных девушек, старух и молодушек. То была такая грязь, такое сало, такой цинизм и насмешка над чувством, что даже Розанов не утерпел, встал и подошёл к Райнеру.
   Через несколько минут к ним подошёл Ярошиньский.
   — Какое знание народности! — сказал он по-французски, восхищаясь удалью певцов.
   — Только на что оно употребляется, это знание, — ответил Розанов.
   — Ну, молодёжь… Что её осуждать строго, — проговорил снисходительно Ярошиньский.
   А певцы все пели одну гадость за другою и потом вдруг заспорили. Вспоминали разные женские и мужские имена, делали из них грязнейшие комбинации и, наконец, остановясь на одной из таких пошлых и совершенно нелепых комбинаций, разделились на голоса. Одни утверждали, что да, а другие, что нет.
   На сцене было имя маркизы: Розанов, Ярошиньский и Райнер это хорошо слышали.
   — Что там спорить, — воскликнул Белоярцев: — дело всем известное, коли про то уж песня поётся; из песни слова не выкинешь, — и, дёрнув рукою по струнам гитары, Белоярцев запел в голос «Ивушки»:
 
Ты Баралиха, Баралиха,
Шальная голова,
Что ж ты, Баралиха,
Невесела сидишь?
— Что ж ты, Баралиха,
Невесела сидишь?
 
   подхватывал хор и, продолжая пародию, пропел подлейшее предположение о причинах невесёлого сиденья «Баралихи».
   Розанов пожал плечами и сказал:
   — Это уж из рук вон подло.
   Но Райнер совсем не совладел собой. Бледный, дрожа всем телом, со слезами, брызнувшими на щеки, он скоро вошёл в залу и сказал:
   — Господа, объявляю вам, что это низость.
   — Что такое? — спросили остановившиеся певцы.
   — Низость, это низость — ходить в дом к честной женщине и петь на её счёт такие гнусные песни. Здесь нет её детей, и я отвечаю за неё каждому, кто ещё скажет на её счёт хоть одно непристойное слово.
   Вмешательством Розанова, Ярошиньского и Рациборского сцена эта прекращена без дальнейших последствий. Райнера увели в спальню Рациборского; весёлой компании откупорили новую бутылку. Но у певцов уже не заваривалось новое веселье. Они полушёпотом подтрунивали над Райнером и пробовали было запеть что-то, чтобы не изобличать своей трусости и конфуза, но уж все это не удавалось, и они стали собираться домой. Только не могли никак уговорить идти Барилочку и Арапова. Эти упорно отказывались, говоря, что у них здесь ещё дело. Бычков, Пархоменко, Слободзиньский, Белоярцев и Завулонов стали прощаться.
   — Вы не сердитесь, Райнер, — увещательно сказал Белоярцев.
   — Я и не сердился, — отвечал тот вежливо.
   — То-то, это ведь смешно.
   — Ну, это моё дело, — проговорил Райнер, высвобождая слегка свою руку из руки Белоярцева. Переходя через залу, компания застала Арапова и Барилочку за музыкальными занятиями.Барилочка щипал без толку гитару и пел:
 
Попереду иде Согайдачный,
Що проминяв жинку
На тютюн да люльку,
Необачный.
 
   А Арапов дурел:
 
Славься, свобода и честный наш труд!
 
   Как их ни звали, чем ни соблазняли «в ночной тишине», — «дело есть», — отвечал коротко Арапов и опять, хлопнув себя ладонями по коленям, задувал:
 
Славься, свобода и честный наш труд!
 
   А Барилочка в ответ на приглашение махал головой и ревел:
 
Эй, вирныся, Согайдачный,
Возьми свою жёнку,
Подай мою люльку,
Необачный.
 
   Бычков пошёл просить Розанова, чтобы он взял Арапова. Когда он вошёл в спальню Рациборского, Райнер и Розанов уже прощались.
   — Вот то-то я и мувю, — говорил Ярошиньский, держа в своей руке руку Розанова.
   — Да. Надо ждать; все же теперь не то, что было. «Сила есть и в терпенье». Надо испытать все мирные средства, а не подводить народ под страдания.
   — Так, так, — утверждал Ярошиньский.
   — По крайней мере верно, что задача не в том, чтобы мстить, — тихо сказал Райнер.
   — Народ и не помышляет ни о каких революциях.
   — Так, так, — хлопы всегда хлопы.
   — Нет, не то, а они благодарны теперь, — вот что.
   — Так, так, — опять подтвердил Ярошиньский, — як это от разу видать, что пан Розанов знает свою краину.
   — К черту этакое знание! — крикнул Бычков. — Народ нужно знать по его духу, а в вицмундире его не узнают.
   Райнер и Розанов пошли вон, ничего не отвечая на эту выходку.
   — Ой, шкода людей, шкода таких отважных людей, як вы, — говорил Ярошиньский, идучи сзади их с Бычковым. — Цалый край ещё дикий.
   — Мы на то идём, — отвечал Бычков. — Отомстим за вековое порабощение и ляжем.
   — Жалую вас, вельми жалую.
   — На наше место вырастет поколение: мы удобрим ему почву, мы польём её кровью, — яростно сказал Бычков и захохотал.
   Ярошиньский только пожал ему сочувственно руку.
   Прощаясь, гости спрашивали Ярошиньского, увидятся ли они с ним снова.
   — Я мыслю, я мыслю, — это як мой племянник. Як не выгонит, так я поседю ещё дней кильки. Do jutra[43] , — сказал он, прощаясь с Слободзиньским.
   — Do jutra, — ответил Слободзиньский, и компания, топоча и шумя, вышла на улицу.
   У ворот дома капитанши Давыдовской компания приглашала Розанова и Арапова ехать провести повеселее ночку. Розанов наотрез отказался, а Райнера и не просили.
   — Отчего вы не едете? — приставал Арапов к Розанову.
   — Полноте, у меня семья есть.
   — Что ж такое, семья? И у Белоярцева есть жена, и у Барилочки есть жена и дети, да ведь едут же.
   — А я не поеду — устал и завтра буду работать.
   Компания села. Суетившийся Завулонов занял у Розанова три рубля и тоже поехал. По улице раздавался пьяный голос Барилочки, кричавшего:
 
Мени с жинкою не возыться,
А тютюн да люлька
Казаку в дорози
Знадобится.
 
   Чтоб отвязаться от весёлого товарищества, Райнер зашёл ночевать к Розанову, в кабинет Нечая.

Глава пятая.
Патер Роден и аббат д'Егриньи

   Как только орава гостей хлынула за двери квартиры Рациборского, Ярошиньский быстро повернулся на каблуках и, пройдя молча через зал, гостиную и спальню, вошёл в уединённую рабочую хозяина. Ласковое и внимательное выражение с лица Ярошиньского совершенно исчезло: он был серьёзен и сух. Проходя по гостиной, он остановился и, указав Рациборскому на кучу пепла и сора, сказал: