Тут жизнь отделённого члена бердичевской общины пошла скачками да прыжками. Во-первых, он излечился в военном госпитале от паршей и золотухи, потом совершил длинное путешествие на северо-восток, потом окрестился в православие, выучился читать, писать и спускать бабам за четвертаки натёртые ртутью копейки. Потом он сделал себе паспортик, бежал с ним, окрестился второй раз, получил сто рублей от крёстной матери и тридцать из казначейства, поступил в откупную контору, присмотрелся между делом, как литографируют ярлыки к штофам, отлитографировал себе новый паспорт и, обокрав кассу, очутился в Одессе. Здесь восточная чувственность, располагавшая теперь не копейками, натёртыми ртутью, а почтённою тысячною суммою, свела его с черноокой гречанкой, с которою они, страшась ревнивых угроз прежнего её любовника, за неимением заграничного паспорта, умчались в Гапсаль.
   Счастливое лето шло в Гапсале быстро; в вокзале показался статный итальянский граф, засматривающийся на жгучую красоту гречанки; толстоносый Иоська становился ей все противнее и противнее, и в одно прекрасное утро гречанка исчезла вместе с значительным ещё остатком украденной в откупе кассы, а с этого же дня никто более не встречал в Гапсале и итальянского графа — поехали в тот край, где апельсины зреют и яворы шумят.
   Человек, которого нынче называют Нафтулою Соловейчиком, закручинился.
   Младая, но вероломная гречанка в шкатулке захватила и его перстни, и паспорт, и ничего не заплатила даже за квартиру. Без паспорта и без гроша денег в кармане иерусалимский дворянин явился в древней русской столице и потерялся в ней, среди изобилия всего съестного, среди дребезги, трескотни, шума карет и сиплого голоса голодного разврата.
   Первая мысль была ещё раз окреститься и взять вспомоществование, но негде было достать еврейского паспорта, не из чего было сделать печати, даже русского паспорта приобрести не на что. Да и что в нем проку. Жить? Так прожить-то в Москве, с умом живучи, и без паспорта можно хоть до второго пришествия.
   А все-таки худо было бедному страннику, и Бог весть, что бы он предпринял, если бы случай не столкнул его с Араповым. Чуткое ухо еврея давно слышало о каких-то особенных людях; тонкое еврейское понимание тотчас связало эти слухи с одесской торговлей запрещёнными газетами, и Нафтула Соловейчик, раскусив сразу Арапова, выдаивал у него четвертаки и вторил его словесам, выдавая себя за озлобленного представителя непризнанной нации.
   «Черт их знает, знакомить ли их с Андрияном Николаевым?» — размышлял Розанов, вертясь из переулка в переулок.
   «Все это как-то… Нелепо очень… А впрочем, — приходило ему опять в голову, — что ж такое? Тот такой человек, что его не оплетёшь, а как знать, чего не знаешь. По началу конец точно виден, ну да и иначе бывает».
   «Нет, поеду завтра к Андрияну Николаеву», — решил Розанов, рассчитываясь с извозчиком.
   А случилось так, что решение это и не исполнилось.

Глава десятая.
Бахаревы в Москве

   Розанов хотел побывать у Андрияна Николаева в конторе между своими утренними визитациями и обедом.
   Обойдя отделение и вымыв руки, он зашёл домой, чтобы переменить платье и ехать к Введению, что в Барышах, но, отворив свою дверь, изумился. На крайнем стульце его приёмной комнаты сидел бахаревский казачок Гриша.
   — Гриша! — воскликнул Розанов, протягивая руки к румяному мальчику с размасленной головой и ватными патронами на синем казакине.
   — Я-с, Дмитрий Петрович, — отвечал мальчик.
   Они обнялись и три раза поцеловались, а потом Гриша поймал Розанова руку и поцеловал её.
   — С господами?
   — Точно так-с, Дмитрий Петрович.
   — Где же вы стоите?
   — У барыниного братца пока пристамши.
   — У Богатырёва?
   — Да-с, только, должно, квартеру будем искать.
   — Когда же вы приехали?
   — Шестой день уж, Дмитрий Петрович.
   — Что ж ты, сверчок этакой, до сии пор не прибежал?
   — Некогда, Дмитрий Петрович. Непорядки все. Я ведь да няня, повар Сергей да швея Ненила, только всего и людей. Нынче вот барышня Лизавета Егоровна пожаловали на извозчика и приказали разыскать вас и просить. Я уж с полчаса места дожидаюсь.
   — Ну, на тебе ещё на извозчика и валяй домой, а я тоже сейчас буду.
   Менее чем через час доктор остановился у подъезда довольно большого дома, в приходе Николы Явленного. На медной дощечке, довольно неряшливо прибитой гвоздиками к двери, значилось: «Сенатор Алексей Сергеевич Богатырёв».
   Розанов позвонил, и ему отпер дверь лакей в довольно грязном коричневом сюртуке, но в жилете с гербовыми пуговицами и в гороховых штиблетах.
   Вход, передняя и зал также подходили к лакею. В передней помещалась массивная ясеневая вешалка и мизерное зеркальце с фольговой лирой в верху чёрной рамки; в углу стояла ширма, сверх которой виднелись вбитые в стенку гвозди и развешанная на них простыня. Зал ничем не изобличал сенаторского жилья. В нем стояли только два большие зеркала с хорошими подзеркальниками. Остальное все было грязновато и ветхо, далее была видна гостиная поопрятнее, а ещё далее — довольно роскошный женский будуар.
   Из тёмной передней шли двери направо и налево, но рассмотреть их, за темнотою, было невозможно.
   — Батюшки! батюшки! Русью дух пахнет, и сам Гуфеланд наш здесь! — закричал знакомый голос, прежде чем Розанов успел снять калоши, и вслед за тем старик Бахарев обнял Розанова и стал тыкать его в лицо своими прокопчёнными усищами. — Ай да Дмитрий Петрович! Вот уважил, голубчик, так уважил; пойдёмте же к нам наверх. Мы тут, на антресолях.
   По коридорчику да по узенькой лестничке Розанов с Бахаревым взошли на антресоли, состоящие из трех довольно просторных, но весьма низеньких комнаток.
   — Сюда, сюда, — звал Бахарев, указывая на маленькую дверцу. — Ну, что вы? как? — расспрашивал Бахарев Розанова.
   — Ну, а вы как? — расспрашивал в свою очередь Розанов Бахарева.
   Известны уж эти разговоры. Kто спрашивает — спрашивает без толку, и кто отвечает — тоже не гонится за толковостью. Не скоро или по крайней мере уж никак не сразу на дорогу выйдут.
   — И таки ничего вам здесь?
   — Ничего, Егор Николаевич.
   — Хорошо?
   — Пока я всем очень доволен.
   — Ну, и хвалите Бога, благодарите его.
   — А как же это вы-то?
   — Да вот, видите, приехали.
   — И надолго?
   — Да как Бог грехам потерпит. Зимку бы надо прожить. Ведь уж засиделись, батюшка.
   — А выборы?
   — Да Бог с ними. Я уж стар, — пора и костям на место.
   — Ну, а ваши ж где? — спросил, осматриваясь, Розанов.
   — Да Лиза с матерью пошли квартирку тут одну посмотреть, а Соня сейчас только поехала. Я думал, вы её встретили.
   — Я встретил какую-то незнакомую даму на лестнице.
   — А, это брата Ольги Сергеевниного, Алексея Сергеевича Богатырёва жена, Варвара Ивановна. Модница, батюшка, и щеголиха: в большом свете стоит.
   Дамы не возвращались, но минут через пять после этого разговора в комнатку Бахарева просунулась маленькая, под гребёнку остриженная, седенькая головка с кротчайшими голубыми глазками. Головка эта сидела на крошечном, худеньком туловище, получавшем некоторую представительность единственно лишь от высокого атласного галстука, довольно грациозно возносившего головку над узенькими плечиками. Общее выражение лица этого старичка было самое добродушное, приветливое и весьма симпатичное. Несмотря на далеко запавший рот и на ямки в щеках, закрывающих беззубые челюсти, лицо это исключало всякую необходимость осведомиться: не брат ли это Ольги Сергеевны? Всякий с первого взгляда видел, что это её брат.
   Бахарев познакомил Розанова с Алексеем Сергеевичем, который тотчас же внимательно пожал Розанову руку, расспросил, где он служит, каково ему живётся, какие у них в больнице порядки и проч.
   — Алексей Сергеевич у нас ведь сам полуврач, — заметил Бахарев, — он никогда не лечится у докторов.
   — И прекрасно делаете, — сказал Розанов.
   — Да-с, я все сам.
   — Гомеопатией, — подсказал Бахарев.
   — Вы верите в гомеопатию?
   — Да как же не верить-то-с? Шестой десяток с нею живу, как не верить? Жена не верит, а сам я, люди, прислуга, крестьяне, когда я бываю в деревне: все из моей аптечки пользуются. Вот вы не знаете ли, где хорошей оспы на лето достать? Не понимаю, что это значит! В прошлом году пятьдесят стеклышек взял, как ехал. Вы сами посудите, пятьдесят стеклышек — ведь это не безделица, а царапал, царапал все лето, ни у одного ребёнка не принялась.
   — Алексей Сергеевич! — позвал снизу повелительный женский голос.
   — Сейчас, Варинька, — отвечал, вскочив, старичок, пожал Розанову руку и торопливо побежал к двери.
   — Смерть боится жены, — прошептал Бахарев, — а сам отличных правил и горячий родной.
   Вся эта рекомендация была как нельзя более справедлива. Несмотря на свою поразительную кротость, сенатор Богатырёв не умел шутя смотреть на свои гражданские обязанности. По натуре он был более поэт, рыболов, садовод и охотник; вообще мирный помещик, равнодушный ко всем приманкам почести и тщеславия, но служил весь свой век, был прокурором в столице, потом губернатором в провинции, потом сенатором в несравненной Москве, и на всяком месте он стремился быть человеком и был им, насколько позволяли обстоятельства. Повсюду он неуклонно следовал идее справедливости, не увлекаясь, однако, неумытною строгостию, не считая грехом снисхождение человеческим слабостям и не ставя кару главною задачею правосудия. Добрые голубые глаза Алексея Сергеевича смотрели прямо и бестрепетно, когда он отстаивал чужое право и писал под протоколом «остаюсь при особом мнении». Только собственного своего права дома он никогда отстоять не умел. Варвара Ивановна до такой степени поработила и обесправила Богатырёва, что он уж отрёкся даже и от всякой мечты о какой бы то ни было домашней самостоятельности. Все служебное время года он читал дела, обрабатывал свои «мнения» да исподтишка любовался сыном Сержем, только что перешедшим во второй курс университета, а летом подбивал дорожки в саду своей подмосковной, лечил гомеопатиею баб и мужиков да прививал оспу ребяткам, опять издали любуясь сыном, поставленным матерью в положение совершенно независимое от семейства. В поэтической душе старичка, правда, было и нечто маниловское, но это маниловское выходило как-то так мило, что чувствующему человеку над этим никак нельзя было засмеяться ядовито и злобно. Сенатор очень любил родню. Если бы воля ему была от Варвары Ивановны, он бы пособрал около себя всех племянников, племянниц, всех внучатных и четвероюродных, искал бы их, как Фамусов, «на дне морском» и всем бы им порадел. Варвара Ивановна терпеть не могла этого радетельства, и Алексей Сергеевич смирялся. Он давно не видался с сестрою Ольгою Сергеевною и выписал Бахаревых погостить к себе. Только Лиза, да даже и сама Ольга Сергеевна с первого же дня своего пребывания увидели, что им жить в доме Алексея Сергеевича неудобно, и решились поселиться отдельно от него, где-нибудь по соседству.
   — Егор Николаевич, мы ещё с Лизой квартирку нашли, — произнесла, входя в шляпке, Ольга Сергеевна и, увидев Розанова, тотчас добавила: — Ах, Дмитрий Петрович! Вот сюрприз-то! Ну, как вы? что с вами?
   — Ничего; покорно вас благодарю, Ольга Сергеевна, — живу, — отвечал, вставая, Розанов. — Как вас Бог милует?
   — Слава Богу. Ну, а семейство ваше? Гловацкие вам кланяются, Вязмитинов, Зарницын. Он женился.
   — На Кожуховой?
   — Да. А вы почём знаете? Писали вам? Да, да-с, женился, перед самым нашим отъездом свадьба была. Гловацкие ездили, и нас звали, да мы не были… Егор Николаевич, впрочем, был.
   — Доктор, здравствуйте! — весело произнесла Лиза, несколько раскрасневшись не то от усталости, не то от чего другого.
   Розанов крепко пожал её руку.
   — Ну? — спросила она, глядя ему в глаза.
   — Живу, Лизавета Егоровна.
   — Очень рада, очень рада! — ответила она и ещё раз пожала ему руку.
   Взошла и Софи, сказала несколько казённых радостей по поводу свидания.
   Потом вошла Варвара Ивановна — крупная, довольно ещё свежая и красивая барыня с высоким греческим профилем и низким замоскворецким бюстом.
   Ей представили Розанова как старого друга; она сказала «очень приятно» и обратилась к Ольге Сергеевне.
   Взошёл молодой, довольно рыхлый студент, с гривкой; Бахарев назвал его Розанову Сергеем Алексеевичем Богатырёвым. Молодой человек поклонился Розанову и, тряхнув гривкой, отошёл греть у печки себе спину.
   Старичок Богатырёв пришёл известить, что обед подан, и пригласил Розанова остаться обедать.
   «Отчего же и не остаться?» — подумал Розанов и пошёл со всеми в столовую. Ему очень хотелось поговорить наедине с Лизой, но это ему не удалось.
   За обедом все шли толки о квартире или держался другой общий разговор о предметах, весьма интересных. Розанов сидел между Бахаревым и Сержем Богатырёвым.
   — Ты давно, Серж, вернулся с лекций? — спросила между разговором Варвара Ивановна.
   — Я не был сегодня на лекциях, — отвечал юноша с прежним строгим достоинством.
   — Разве нынче не было лекций?
   — Нет, были, да мне было некогда.
   — Чем же ты был занят? — допрашивала ласковым голосом мать.
   Старик молча смотрел на сына.
   — Я был у маркиза.
   — Что он, болен?
   — Нет-с. Дело было.
   — Ох, Серж, что тебе до этих сходок? Положим, маркиз очень милый молодой человек, но что это за сборища у вас заводятся?
   — Нельзя же, maman, не собираться, когда дело касается бедных товарищей.
   — Полно, пожалуйста: ты меня этим тревожишь. Я не знаю, как на это смотрит маркиза, зачем она все это позволяет сыну. На неё самое, я думаю, во сто глаз смотрят, а она ещё позволяет сыну.
   Молодой Богатырёв презрительно улыбнулся и сказал:
   — Маркиза не такая женщина, чтобы стала растлевать натуру сына и учить его эгоизму.
   — Все это вздоры вы выдумываете. О бедных студентах заботятся правительство и общество, дают в их пользу вечера, концерты, а это все ваши пустые выдумки.
   Студент улыбнулся ещё презрительнее и проговорил:
   — Конечно, что же может быть пустее, как выдумка жить круговою порукою и стоять друг за друга.
   — Друг о друге, а Бог обо всех, — произнёс Алексей Сергеевич и, не заметив брошенного на него женою холодного взгляда, продолжал спокойно кушать.
   После обеда Бахарев отправился, по деревенской привычке, всхрапнуть; старик Богатырёв, извинившись, также ушёл подремать; Ольга Сергеевна с Варварой Ивановной ушли в её будуар, а Софи села за фортепиано. Она играла, что у нас называется, «с чувством», т.е. значит играла не про господ, а про свой расход, играла, как играют девицы, которым не дано ни музыкальной руки, ни музыкального уха и игра которых отличается чувством оскорбительной дерзости перевирать великие творения, не видя ни в пасторальной симфонии Бетховена, ни в великой оратории Гайдна ничего, кроме значков, написанных на чистой бумаге.
   Лиза зажгла папироску и села у окна; Розанов тотчас поместился возле неё, а Серж Богатырёв молча ходил по зале.
   — Ну, и как же, Дмитрий Петрович? — начала Лиза. — Прежде всего, спокойны ли вы?
   — Да, мне хорошо, Лизавета Егоровна.
   — Там тоже все хорошо; вам тревожиться нечего.
   Теперь скажите, как называется ваше место и какие у вас виды на будущее?
   — Я служу ординатором, а виды какие же? Надо служить.
   — Да, надо служить. А диссертация?.. Пишете?
   — Начал, — отвечал сквозь зубы доктор.
   — Вот и прекрасно.
   — Кузина! — произнёс, остановясь перед ними, Серж Богатырёв. — А ведь дело решили.
   — Решили?
   — Да.
   — Ну и что же?
   — Будет все.
   — Будет! Это очень похвально. Вы знаете, Дмитрий Петрович, что затевается в университете? — спросила Лиза, обратясь к Розанову.
   — Нет, — отвечал он, взглянув на Богатырёва. — Я ничего особенно не слышал.
   — Они все хотят идти на кладбище и отслужить там панихиду.
   — По ком?.. Ах да! Это-то я слышал как-то. Что ж, действительно прекрасное дело.
   — В этом есть огромный смысл, — торжественно произнёс студент.
   — Конечно, есть свой смысл. В стране, где не умеют ценить и помнить заслуг, никогда не мешает напоминать о них.
   Студент улыбнулся.
   — Нет-с, это имеет несравненно большее значение, чем вы думаете, — проговорил он.
   — Панихида?
   — По ком панихида-с? Все это от того зависит — по ком?
   — Ну да, я это понимаю; только что ж — эта панихида будет по самом мирном и честном гражданине.
   — А то-то и дело, что у нас этого и не дозволят.
   — Ну, я думаю, вам никто мешать не станет.
   — Почём знать? — пожав плечами, произнёс студент. — Мы готовы на все. Другие могут поступать как хотят, а мы от своего не отступим: мы это сегодня решили. Я, маркиз и ещё двое, мы пойдём и отслужим.
   — Да и все пойдут.
   — Как кому угодно.
   — Пойдёмте и мы, Лизавета Егоровна.
   — Я непременно пойду, — ответила Лиза.
   — Не советую, кузина.
   — Да чего же вы опасаетесь за вашу кузину?
   — Кто знает, что может случиться?
   — Помилуйте! Я маркиза хорошо знаю. Если не ошибаюсь, вы говорите о маркизе де Бараль?
   — Да.
   — О, пойдёмте, Лизавета Егоровна!
   — Да, я непременно пойду.
   — А теперь мне пора; мне ещё нужно обойти свою палату.
   Розанов стал прощаться. Он поклонился Варваре Ивановне и пожал руки Ольге Сергеевне, Софи, Лизе и Сержу Богатырёву. Стариков здесь не было.
   — Вы хорошо знакомы с маркизой? — спросила его Лиза.
   — Да.
   — Настолько, что можете познакомить с нею другое лицо?
   — Да.
   — Я о ней уж очень много слышу интересного.
   — Хотите, я ей скажу?
   — Да я уж вам говорил, кузина, — вмешался Серж, — что это и я могу сделать.
   — Как, ты берёшься, Серж! — заметила Богатырёва.
   — Отчего же не браться-с?
   — Она не чванлива, — примирительно сказал доктор.
   — Да, может быть; но у ней столько серьёзных занятий, что я не думаю, чтоб ей доставало времени на мимолётные знакомства. Да и Лизанька ничего не найдёт в ней для своих лет.
   — Отчего же? — опять примирительно произнёс Розанов.
   — Нет, оставьте, Дмитрий Петрович, не надо, — спокойно ответила Лиза, не глядя на тётку, и Розанов ушёл, давши Бахаревым слово навещать их часто.
   Только что Розанов зашёл за угол, как нос к носу встретился с Белоярцевым.
   — Куда это вы? — спрашивает его.
   — К вам, в морельницу.
   — Что у вас там за дело?
   — Барышню знакомую навестить.
   — Какую барышню?
   — Есть там, в седьмой палате, весьма приятная барышня.
   — А, в седьмой! Навестите, навестите. Сзади бросишь, впереди найдёшь.
   — Беспременно так, — отвечал, смеясь, Белоярцев.
   Они взяли извозчика и поехали вместе. Было довольно холодно, и Белоярцев высоко поднял воротник своего барашкового пальто.
   — Что, вы Райнера давно не видали? — спросил Розанов.
   — Давно. Он, сказывал, совсем собрался было в Петербург и вдруг опять вчера остался.
   — Вчера?
   — Да, вчера Персиянцев видел его у маркизы.
   — Доктор! доктор! — позвал женский голос.
   — Вот она на помине-то легка, — произнёс Белоярцев, ещё глубже вдвигая в воротник свой подбородок.
   Розанов встал и прошёл к маркизе, которая остановила своего кучера.
   — Мой милый! — начала она торопливее обыкновенного, по-французски: — заходите ко мне послезавтра, непременно. В четверг на той неделе чтоб все собрались на кладбище. Все будут, Оничка и все, все. Пусть их лопаются. Только держите это в секрете.
   — Да что же здесь за секрет, маркиза?
   — Гггааа! Как можно? Могут предупредить, и выйдет фиаско.
   — Во второй раз слышу и никак в толк не возьму. Что ж тут такого? Ведь речей неудобных, конечно, никто не скажет.
   — О, конечно! Зачем рисковать попусту; но, понимаете, ведь это протест. Ведь это, милый, протест!
   — Не понимаю.
   — Гггааа! Приходите, я вам многое сообщу.
   — Что она вам рассказывала? — спросил Белоярцев.
   — Черт знает, что это такое. Вы не слыхали ни о какой панихиде?
   — Слышал.
   — Ну вот в секрете держать, говорит, дело важное.
   Белоярцев вместо ответа проговорил:
 
Чёрная галка,
Чистая полянка,
Ты же, Марусенька
Черноброва,
Врать всегда здорова.
 
   — Что вы думаете, это неправда?
   — Кто же их знает.
   — Да какое же это может иметь политическое-то значение?
   — Ничего я в политике не понимаю.
   — Опять увёртываться.
   — Чем? Надоедаете вы мне, право, господа, вашими преследованиями. Я просто, со всею откровенностью говорю, что я художник и никаких этих ни жирондистов, ни социалистов не знаю и знать не хочу. Не моё это дело. Вот барышни, — добавил он шутя, — это наше дело.
   — Экая натура счастливая! — сказал Розанов, прощаясь с Белоярцевым у дверей своей палаты.
   — Что, вы слышали новость-то? — спросил Розанов, зайдя по окончании визитации к Лобачевскому.
   Лобачевский в своей комнате писал, лёжа на полу. От беспрерывной работы он давно не мог писать сидя и уставал стоять.
   — Слышал, — отвечал он, пожав плечами и бросив препарат, который держал левой рукою.
   — Ну, и какого вы мнения?
   — Мнения скорбного, Розанов.
   — А я думаю, что это вздор.
   — Вздор! Нет, покорно вас благодарю. Когда гибнет дело, так хорошо начатое, так это не вздор. По крайней мере для меня это не вздор. Я положительно уверен, что какой-нибудь негодяй нарочно подстраивает. Помилуйте, — продолжал он, вставая, — сегодня ещё перед утром зашёл, как нарочно, и все три были здоровёхоньки, а теперь вдруг приходит и говорит: «пуздыхалы воны».
   — Да вы о чем это говорите? — спросил удивлённый Розанов.
   — А вы о чем?
   Розанов рассказал свои разговоры с маркизою и молодым Богатырёвым. Лобачевский плюнул и рассмеялся.
   — Что?
   — Слышал я это; ну, да что нам за дело до этих глупостей.
   — А вы о чем же говорили?
   — Кролицы мои издохли.
   Теперь Розанов плюнул, и оба расхохотались.
   — Экой вздор какой вышел, — произнёс Розанов.
   — Да ещё бы вы с таким вздором приехали. Ведь охота же, право, вам, Розанов, Бог знает с кем якшаться. Дело бы делали. Я вот вас запречь хочу.
   — Нуте?
   — Да вот. Давайте людей учить.
   — Чему учить?
   — А вот чему: я ведь от своего не отстану. Если не умру ещё пятнадцать лет, так в России хоть три женщины будут знать медицину. А вы мне помогите начать. Я сегодня уж начал слегка с Беком. Он нам позволит по воскресеньям читать в секционной. Поеду к Пармену Семёнову, к Лучкову, к Тришину, уговорю пускать к нам ребят; вы человек народный, рассказывайте им попонятнее гигиенические законы, говорите о лечении шарлатанов и все такое. Вы это отлично можете делать; а я девушек уж найду таких, что захотят дальше учиться.
   — Пожалуй, только что из этого выйдет?
   — Уж вреда не выйдет, а у меня из двадцати хотя пять, хоть две найдутся способные идти далее. Терпение уж необходимое.
   — А чем они жить будут?
   — Найдём, чем жить.
   — Не лучше ли бы, уж если так, то примкнуть к воскресным школам, — сказал Розанов.
   — К воскресным школам! Нет, нам надо дело делать, а они частенько там… Нет, мы сами по себе. Вы только идите со мною к Беку, чтоб не заподозрил, что это я один варганю. А со временем я вам дам за то кафедру судебной медицины в моей академии. Только нет, — продолжал он, махнув весело рукою, — вы неисправимы. Бегучий господин. Долго не посидите на одном месте. Провинция да идеализм загубили вас.
   — Меня идеализм загубил? — смеясь, переспросил Розанов.
   — Да как же? Водитесь с какими-то химеристами, ко всему этому химерному провинциально доверчивы, все ведь это что? Провинциальная доверчивость сама собою, а прежде всего идеализм.
   — Ну, это первое такое обвинение слышу, что я идеалист.
   — Пламеннейший!
   — Нельзя же, мой милый Лобачевский, всем быть только специалистами.
   — Зачем? и не надо; только зачем попусту разбрасываться.
   — А может быть, человечеству полезнее будет, чтоб мы были помногостороннее, так сказать, увлекались бы немножко.
   — Ну как же!
   В это же время в доме Богатырёва на антресолях горела свечечка, за которою Лиза строчила шестую записочку. Пять мелко изорванных листков почтовой бумаги свидетельствовали, что записка, составляемая Лизою, выходила из ряда её обычной корреспонденции. Наконец записка была кончена, надписана, запечатана и положена в карман платья.
   На другой день казачок Гриша отдал её на городскую почту, а ещё через день он подал Лизе элегантный конвертик, с штемпелем московской городской почты.
   Вот что было написано в полученном Лизою письме:
   «Вы меня пленили прелестью вашего милого письма, и я очень благодарна вам за желание со мною познакомиться. Никакие занятия не должны мешать сходиться сочувствующим людям, — особенно в наше живое время. Я встаю в десять часов и пью чай в постели. Так я принимаю иногда некоторых друзей, между которыми одна женщина, с которою я вас познакомлю, есть неотступная тень моя. Мы с ней дружны скоро двадцать лет и вместе жили везде, и за границею, и в Ницце, и в России. Потом я беру холодную ванну в 8 R. и только в это время никого из посторонних не принимаю, а затем ем мой завтрак и работаю. В час я еду кататься на своей Люси: так называется моя лошадь. К трём бываю дома. В это время всего лучше меня видеть. После обеда я сижу у себя с моими друзьями; а вечером приходит разный народ, но преимущественно свои, хорошие знакомые и мои друзья. В двенадцать часов я ложусь спать, а иногда засиживаемся и до белого утра. Так вы можете сами выбрать время, когда мы свидимся, я всегда к вашим услугам.