— Да уж было такое время, — отвечал Розанов, стараясь сохранять видимое спокойствие и даже некоторую весёлость.
   Впрочем, раз он прорвался при Лобачевском и, помогая ему укладывать книги и препараты, которые тот перевозил в Петербург, где получил новое место, сказал:
   — Грустно мне будет без вас, Лобачевский.
   — Работайте, Розанов.
   — Да что работать?
   — Всего лучше: полно вам лошачком-то скакать. У вас жена.
   Поговорили на эту тему и договорились до того, что Лобачевский сказал:
   — Я видел, что ваша жена с душком, ну да что ж такое, женщины ведь все сумасшедшие. А вы себе табакерку купите: она капризничать, а вы табачку понюхайте да своё дело делайте.
   Лобачевский уехал в Петербург: прощались они с Розановым по-дружески. Розанов даже заплакал, целуясь с ним на дебаркадере: иначе он не умел проститься с человеком, который ему стал мил и близок. Лобачевский тоже поцеловал Розанова тёплыми устами.
   По отъезде Лобачевского для Розанова опустела даже и больница. Ему даже нередко становилось жаль и своего уездного захолустья. Там, бывало, по крайней мире все его знали; там был Вязмитинов, весёлый Зарницын, кроткий Пётр Лукич, приветливая, добрая Женни. Все там было своё как-то: нажгут дома, на происшествие поедешь, лошадки фыркают, обдавая тонким облаком взметённого снега, ночь в избе, на соломе, спор с исправником, курьёзные извороты прикосновенных к делу крестьян, или езда тёплою вешнею ночью, проталины, жаворонки так и замирают, рея в воздухе, или, наконец, ещё позже, едешь и думаешь… тарантасик подкидывает, а поле как посеребрённое, и по нем ходят то тяжёлые драхвы, то стальнокрылые стрепеты… А тут… служба, потом дома игра в молчанку или задиранье. Уйти? да и уйти некуда; в театр — часом денег нет; в трактир — подло, да и скучно одному и, наконец, совестно. Ну, а пойдёшь, попьёшь чаю, и опять скучно. Маркиза и феи разжёваны до мякоти. Ребёнок? Но он и занимался ребёнком, да и на этот раз не умел всецело отдаться одному делу. Табакерки он тоже не купил. О диссертации забыл и думать. Что ж ему оставалось? Лиза?.. Лиза совсем стала холодная: она имела на это свои причины. Ей жаль было Розанова, да больше всего все это ей гадко не в меру стало. — «Ну что это за люди?» — спрашивала она себя. Ей тоже было нестерпимо скучно.
   Бахаревское Мерево, переехав в Москву, осталось тем же Меревом. Только дворне да Софи стало повеселее: у них общества поприбыло и разговоров поприбавилось, а Егору Николаевичу, Ольге Сергеевне и Лизе все было то же. Егор Николаевич даже ещё более скучал в Москве, чем в своём городе или в Мереве. Он не сделался ни членом, ни постоянным гостем никакого клуба, а сидел почти безвыходно дома и беседовал только с Богатырёвым, который заходил к нему по субботам и воскресеньям. Ольга Сергеевна обменяла мать попадью на странницу Елену Лукьяновну; Софи женихалась и выезжала с Варварою Ивановною, которая для выездов была сто раз удобнее Ольги Сергеевны, а Лиза… она опять читать начала и читала.
   Зато ей и был ниспослан старый сюрприз: она слепла. Хуже этой муки Лизе трудно было изобрести; исчезло последнее утешение — нельзя было читать. Сидит она, сидит в своей комнате, заставляя горничную читать чуть не по складам, бросит и сама возьмётся; прочитает полчаса, глаза болят, она и сойдёт вниз.
   А внизу, в трех парадных, вечно пустых комнатах тоже тошно. Лиза пойдёт в столовую и видит Елену Лукьяновну и слушает все один разговор Елены Лукьяновны о волшебстве да о чудах.
   — Чудо, мать моя, — говорит Елена Лукьяновна: — в Казанской губернии разбойник объявился. Объявился и стал он народ смущать. «Идите, говорит, я поведу в златые обители». Стали его расстригивать, а он под землю. Как только офицер по-своему скомандовал, а он под землю.
   — Все влашебство, — говорила Елена Лукьяновна. — Мужик был и на дух хаживал, а тут его расстригнули, а он под землю. Офицер: «пали», а он под землю. Ольга Сергеевна удивляется.
   — Теперь, — продолжает Елена Лукьяновна, — теперь два отрока сидели в темнице, в подводной, не забудь ты, темнице.
   Слышит Лиза, как рассказчица сахарочку откусила.
   — Ну и сидели, и отлично они сидели. Крепость подводная со всех сторон; никуда им выйти невозможно.
   — Да! — говорит Ольга Сергеевна.
   — Все отлично, так что же, ты думаешь, выдумали? «Дайте, — говорят начальнику своему, — дайте нам свечечки кусочек». Доложили сейчас генералу, генерал и спрашивает: «На что вам свечечки кусочек?»
   — Это в подводной крепости? — спрашивает Ольга Сергеевна.
   — Там, — отвечает странница. — «Священную Библию, говорят, почитать». Ведь, разумей, что выдумать надо было. Ну и дали. Утром приходят, а они ушли.
   — Ушли?
   — Ушли.
   — Как же так?
   — Так под водою и прошли.
   — С огарочком?
   — Так с огарочком и прошли.
   Слушает все это Лиза равнодушно; все ей скучнее и скучнее становится.
   «Где же эти люди? — спрашивает она нередко себя. — Что это за Бертольди такая ещё? что это за чудовище? — думает Лиза. — Верно, это лицо смелое и оригинальное».
   А тут Елена Лукьяновна сидит, да и рассказывает:
   — Ну уж, мать, был киятер. Были мы в Суконных банях. Вспарились, сели в передбанник, да и говорим: «Как его солдаты-то из ружьев расстригнули, а он под землю». Странница одна и говорит: «Он, говорит, опять по земле ходит». — «Как, говорим, по земле ходит?» — «Ходит», говорит. А тут бабочка одна в баню пошла, да как, мать моя, выскочит оттуда, да как гаркнет без ума без разума: «Мужик в бане». Глянули, исправна он. Так и стоит так, то есть так и стоит.
   — Боже мой! — простонала Ольга Сергеевна.
   — Да. Как женщины увидали, сичас вразброд. Банчик сичас ворота. Мы под ворота. Ну, опять нас загнали, — трясёмся. «Чего, говорит, спужались?» Говорим: «Влашебник ходит». Глядим, а она женскую рубашку одевает в предбаннике. Ну, барышня вышла. Вот греха-то набрались! Смерть. Ей-богу, смерть что было: стриженая, ловкая, как есть мужчина, Бертолева барышня называется.
   — Экая мерзавка, — замечала Ольга Сергеевна.
   — Стриженая.
   — Фуй.

Глава двадцать первая.
Девица Бертольди

   Лиза гуляла. Был одиннадцатый час очень погожего и довольно тёплого дня. Лиза обошла Патриаршие пруды и хотела уже идти домой, как из ворот одного деревянного дома вышла молодая девушка в драповом бурнусе и чёрном атласном капоре, из-под которого спереди выглядывали клочки подстриженных в кружок золотистых волос. Девушка шла довольно скоро, несколько вразвал. В руках у неё были две книги, пачка папиросных гильз, стклянка с бесцветной жидкостью.
   Поравнявшись с Лизой, девушка хотела её обойти, но поскользнулась, уронила папиросные гильзы и стклянку, которая тотчас же разбилась и пролилась. Лиза инстинктивно нагнулась, чтобы поднять разбитую стклянку и гильзы.
   — Не трогайте, — спокойно произнесла тонким дискантом девица.
   — Я хотела поднять ваши гильзы.
   — Нет, это уж ни на что не годится. Они облиты едким веществом, их теперь нельзя набивать. Какая досада! — окончила девушка, отряхивая марселиновую юбку. — Это все прогорит теперь, — продолжала она, указывая на брызги.
   — Что ж это было в этой стклянке?
   — Это была кислота для опытов.
   — Скажите, пожалуйста, вы не mademoiselle Бертольди? — спросила, несколько конфузясь, Лиза.
   — Допустим-с, что это так.
   — Я слыхала о вас.
   — Бранят меня?
   — Да… Некоторые.
   — А вас как зовут?
   — Бахарева, — отвечала Лиза.
   — Слыхала, Бычков говорил о вас. Вы где живёте?
   — Я далеко.
   — Зачем же вы идёте сюда на Бронную? А впрочем, я не знаю, зачем я об этом вас спрашиваю.
   — Я гуляю, — отвечала Лиза.
   — Вы работаете над чем-нибудь?
   Лиза затруднилась ответом.
   — Я читаю, — отвечала она.
   — Я теперь работаю над Прудоном. Он часто завирается, и над ним надо работать да работать, а то сейчас загородит вздор. Вы знакомы с Прудоном?
   — Только по журнальным рецензиям.
   — О! Наша специальность — доведение мысли до состояния непроизводительности. Это факт.
   — Ну, не все же пропадает, — возразила Лиза.
   — Факт.
   — Я, впрочем, не читала Прудона.
   — Зайдите ко мне, я вам дам.
   Лиза поблагодарила.
   — Только работайте над ним, а не берите ничего на веру: у него тоже есть подлая жилка.
   — У Прудона?
   — Факт, — зарешила Бертольди и, остановясь у калитки одного грязного двора в Малой Бронной, сказала: — Входите.
   Лиза вошла во двор, за нею перешагнула Бертольди.
   — Прямо! — сказала она, направляясь к флигелю с мезонином.
   Лиза пошла за Бертольди на деревянное крылечко, с которого они поднялись по покосившейся деревянной лестнице в мезонин.
   Бертольди отворила дверь и опять сказала:
   — Входите.
   Лиза очутилась в довольно тёмной передней, из которой шло несколько тонких дощатых дверей, оклеенных обоями. Одна дверь была отворена, и в ней виднелась кухня.
   — Акулина Ивановна дома? — крикнула, ни к кому не обращаясь, Бертольди.
   — Нетути, ушедчи, с полчаса будет, как ушедчи, — отвечал женский голос из кухни.
   — Досадно, — проговорила Бертольди и сейчас же добавила: — поставьте, Алена, мне самовар, я есть хочу.
   Бертольди отворила дверь, которой Лиза до сих пор вовсе не замечала, и ввела гостью в маленькую, довольно грязную комнатку с полукруглым окном, задёрнутым до половины полинялою ситцевою занавескою.
   — Коренев! — крикнула она, стукнув рукою в соседнюю дверь.
   — Асиньки! — отозвался мужской голос.
   — Есть у вас гильзы?
   — Имеем.
   — Доставьте некоторое количество.
   — Гут.
   Между тем Лиза огляделась.
   Комната Бертольди была непредставительна и не отличалась убранством.
   В углу, между соседнею дверью и круглою железною печкою стояла узкая деревянная кроватка, закрытая стёганым бумажным одеялом; развёрнутый ломберный стол, на котором валялись книги, листы бумаги, высыпанный на бумагу табак, половина булки и тарелка колотого сахару со свёрточком чаю; три стула, одно кресло с засаленной спинкой и ветхая этажерка, на которой опять были книги, бумаги, картузик табаку, человеческий череп, акушерские щипцы, колба, стеклянный сифон и лакированный пояс с бронзовою пряжкой.
   Гардероба у Бертольди было вовсе не заметно. В уголку, на деревянной вешалке, висело что-то вроде люстринового платья и полотенца, но ни запасной юбки, ничего прочего, по-видимому, не имелось. Бурнус свой и капор Бертольди, как вошла, так и бросила на кровать и не трогала их оттуда.
   — А у меня какая досада, — начала она, встречая отворившего дверь рослого студента, — пролила acidum nitricum[57] , что дал Суровцов.
   — Ну! — восклицал студент, не затворяя за собою двери.
   — Факт, вот и свидетельница. Да! знакомьтесь: студент Коренев, естественник, и девица Бахарева.
   Студент и Лиза холодно поклонились друг другу.
   — В Прудона безусловно верит, — произнесла Бертольди, показывая на Лизу и уходя из комнаты.
   Студент дунул в гильзу и начал набивать себе папиросу.
   Бертольди возвратилась с бутылкою молока и ломтём хлеба.
   — Хотите? — спросила она Лизу.
   Та поблагодарила.
   — А вы? — отнеслась она к Кореневу.
   Тот тоже отказался.
   — А что сходка? — спросила студента Бертольди.
   — Что сходка? — переспросил студент.
   — Когда будет?
   — Не знаю.
   — Да ведь третьего дня оповещали.
   — Ну она и была вчера.
   — Какая подлость! Зачем же вы мне не сказали?
   — Так не сказал, — отвечал спокойно студент.
   — Вы, может быть, так же поступите, когда состоится опыт?
   — Нет, не поступлю.
   — Вы имеете понятие об искусственном оплодотворении? — отнеслась Бертольди к Лизе, жуя и прихлёбывая из бутылки.
   — Нет, — отвечала Лиза.
   — Это очень интересный опыт. Он у нас будет производиться на одной частной квартире над кроликами. Ни одного учёного генерала не будет. Хотите видеть?
   Лиза не знала, что отвечать.
   — Я думаю, что это для меня будет бесполезно: я ведь не имею нужных сведений для того, чтобы судить об этом опыте, — проговорила она, скрывая застенчивость.
   — Это пустяки. Вы заходите к нам как-нибудь в это время; у Коренева есть отличный препарат; он вам расскажет все обстоятельно и объяснит, что нужно знать при опытах.
   Студент и Лиза не сказали при этом ни слова.
   — Или вы работаете исключительно над гуманными науками? — продолжала Бертольди. — Гуманные науки сами по себе одни ничего не значат. Всему корень материя. В наш век нельзя быть узким специалистом. Я недавно работала над Прудоном, а теперь занимаюсь органической химией, переводами и акушерством.
   — Вы что переводили из Прудона? — спросила Лиза.
   — Я не переводила Прудона. Я перевожу тут для одного пошляка-редактора кое-что в газету, из насущного хлеба. А, кстати, чтоб не забыть о Прудоне, — вот он под табаком.
   Лиза поблагодарила и взяла книгу.
   — Вы заходите, мы вами займёмся, — сказала, прощаясь с нею, Бертольди. — Бычков говорил, что у вас есть способности. Вам для вашего развития нужно близко познакомиться с Бычковым; он не откажется содействовать вашему развитию. Он талант. Его теперешнюю жену нельзя узнать, что он из неё сделал в четыре месяца, а была совсем весталка.
   Лиза ушла домой с Прудоном и через пять дней понесла его назад Бертольди.
   Скоро они близко познакомились, и чем усерднее углекислые феи порицали стриженую барышню, тем быстрее шло её сближение с Лизой, которой в существе Бертольди вовсе не нравилась.

Глава двадцать вторая.
Независимая пора

   Так жили наши знакомые, невесело и разъединенно, до самой весны, а весна пришла хорошая и ранняя. Ещё как только солнышко стало нагревать и начались просовы — пошли толки и предположения насчёт лета. Сергей Сергеевич Богатырёв Христом Богом умолял сестру и Егора Николаевича не возвращаться домой, а прожить лето у него в подмосковной и потом на зиму остаться опять в Москве. Егор Николаевич поупрямился было, но его дружным нападением сбили с пункта: согласился. Лиза оставалась в Москве, потому что её глаза требовали лечения и потому что она терпеть не могла своей тётки, точно так как та не любила её. Сонюшку же Варвара Ивановна непременно обещалась выдать замуж за богатого соседа.
   Феи тоже уезжали на лето в свою небольшую деревушку в Калужской губернии и брали с собою Ольгу Александровну с ребёнком. Розанов был ко всему этому совершенно равнодушен; он даже радовался, что останется на некоторое время один. Ярославцевы с Ольгой Александровной отъехали в первых числах мая, а пятнадцатого мая уехали и Богатыревы с Бахаревыми. Лиза осталась одна с девушкой.
   В опустевших домах теперь пошла новая жизнь. Розанов, проводив Бахаревых, в тот же день вечером зашёл к Лизе и просидел долго за полночь. Говорили о многом и по-прежнему приятельски, но не касались в этих разговорах друг друга.
   На другой день Розанов, зайдя к Лизе, застал у неё Бертольди, с которой они познакомились без всяких церемоний, и знакомство это скоро сблизило их до весьма коротких приятельских отношений, так что Розанов, шутя, подтрунивал над Бертольди, как она перепугала баб в бане, и даже называл её в шутку злосчастной Бертольдинькой. Бертольди не умела держать себя постоянно в роли и открывала много довольно смешных сторон, над которыми Розанов и даже Лиза позволяли себе подсмеиваться.
   Прошла ещё неделька, и Лизин кружок увеличился ещё одним новым лицом. Лиза случайно встретилась с одним своим старым институтским другом, Полинькой Режневой, которая двумя годами ранее Лизы окончила курс и уже успела выйти замуж за некоего отставного корнета Калистратова. Особа эта была молода и не столько хороша собою, сколько изящна своею грациозною простотою. Она была высокая, очень тоненькая блондинка с чёрными глазами, розовым прозрачным лицом, гибкою талиею и необыкновенно мягкими белыми ручками. В лице Полиньки Калистратовой, как называла её Лиза, преобладало перед всем выражение не грустное, а какое-то несчастное. Впечатление, производимое её лицом, ещё более поддерживалось звуком Полинькиного голоса. Она говорила мягким, разбитым голосом, таким голосом, каким люди начинают говорить, обмогаясь после острого воспаления лёгких.
   Полинька Калистратова в самом деле была женщина очень несчастная. Довольно богатая сирота, она, выйдя из института, очутилась в доме своего опекуна и дяди; прожила там с полгода и совершенно немыслимо вышла замуж за корнета Калистратова, которому приглянулась на коренской ярмарке и которому была очень удобна для поправления его до крайности расстроенного состояния.
   Полинька сама не знала, любила ли она своего мужа, но ей было его жаль, когда вскоре после свадьбы она стала слышать о нем самые дурные отзывы. Полинька более всех слышала такие отзывы от тех самых своих дядей, которые общими усилиями устраивали её свадьбу с Калистратовым, и приписывала большинство дурных толков о муже злобе дядей, у которых Калистратов, наступя на горло, отбирал каждую порошинку, принадлежавшую Полиньке. Но вскоре ей самой стало очень не нравиться поведение мужа: он все водился с какими-то странными героями; в доме у них никто почти не показывался, а сам муж нисколько не заботился восполнить одиночество Полиньки и летал Бог знает где, исчезая на целые недели. Наконец на дом их стали целою оравою наезжать владельцы троек удалых и покровители цыганок; пошла игра, попойки, ночной разврат, дневное спаньё, и дом превратился в балаган коренской ярмарки.
   Полинька долго плакала молча и скрывала от мужа своё страдание. В одну ночь муж подошёл к её постели со свечой и листком бумаги и заставил её подписать своё имя под его подписью.
   — Что это такое? — спросила трепещущая Полинька, принимая перо из рук мужа.
   — Подписывай скорее, — это пустое.
   — Да что же такое?
   — Ну, что ты за меня ручаешься.
   Полинька вздохнула и подписала. Это было за два месяца перед тем, как Полинька сделалась матерью. С появлением ребёнка Полинька стала смелее и несколько раз пыталась остановить мужа, но это уже не имело никакого значения. Калистратов давно вёл большую игру и, спустив все своё состояние, ухнул более половины Полинькиного. Полиньке написал дядя, чтобы она береглась, что она скоро будет нищею. Она попробовала отказаться от подписи новых векселей; Калистратов взбесился, открыл окно и сказал, что сейчас выкинет ребёнка. Полинька подписала вексель на все своё состояние и к утру была нищая.
   С тех пор муж обращался с нею зверем. Вечно пьяный, он выгонял её ночью из дома, грозился раздавить голову ребёнку, обзавёлся солдаткой, но никуда не выезжал.
   Жизнь Полиньки была невыносима: ум её словно присох, и она жила, не видя никакого выхода из своего печального положения. Между тем муж её вдруг поправился: отрезвился, стал снова разъезжать, привозя каждый раз довольно ценные подарки жене и ребёнку.
   Полинька не понимала, что это значит, и не смела ни о чем спросить мужа.
   Наконец все разрешилось: в одно прелестное утро все имение Полиньки описали в удовлетворение кредиторов, представивших векселя Калистратова с поручительною подписью его жены. Полинька сознала свою подпись, долги мужа превышали её состояние, и её выгнали из её имения. Они переехали в город, но не успела Полинька здесь осмотреться, как мужа её взяли в острог за составление и выдачу фальшивых векселей. Полинька осталась одна с ребёнком. К дядям она не хотела возвращаться и быть им обязанной. Оставались у неё ещё маленькие деньжонки и вещицы. Полинька подумала, погадала и открыла маленькую гостиницу для приезжающих.
   Дело у неё кое-как пошло и при её неутомимых стараниях обещало ей сделаться делом очень выгодным. Но в это же время окончился суд над мужем. Калистратов по недостатку доказательств был освобождён из острога и оставлен в сильном подозрении. Оставаясь в городе, он стал осаждать Полиньку беспрерывными требованиями вспомоществования, приходил к ней, заводил дебош и, наконец, обратился к полиции с требованием обязать жену к совместному с ним сожительству.
   В Полиньке некоторые губернские власти приняли участие, наскоро свертели передачу её гостиницы другому лицу, а её самое с ребёнком выпроводили из города. Корнету же Калистратову было объявлено, что если он хоть мало-мальски будет беспокоить свою жену, то немедленно будет начато дело о его жестоком обращении с нею и о неоднократном его покушении на жизнь ребёнка. Корнет утихомирился и куда-то исчез, так что и слуха о нем не было, а Полинька явилась с своим сыном в Москву, придумывая, за что бы взяться и чем жить. У неё теперь оставались уж самые ничтожные деньги.
   С наступлением весны Полинька приютилась в одной комнате в Сокольниках и стала работать чепчики на одну лавочку в Ножевой линии. Работа эта была меледа, игра, не стоящая свеч; но Полинька все-таки работала и жила нуждно и одиноко, не имея в виду ничего лучшего. Знакомых у неё не было; ребёнок часто хворал.
   В таком-то положении Полинька Калистратова встретилась с Лизой и очень ей обрадовалась.
   — Тебя нельзя узнать, Полинька! — говорила ей Лиза.
   — Ах, мой друг! Поживи с моё, так и сама себя не узнаешь! — отвечала Полинька.
   — Да много ли ты меня старше? Три, четыре года какие-нибудь!
   — Горе, друг мой, а не годы считать надо.
   — Ты очень несчастлива?
   — Я очень несчастлива.
   — Где же твой муж?
   — Не знаю: может быть в остроге, может быть в кабаке, может быть в каторге, — ничего я о нем не знаю и на все готова.
   Рассказывать о своём несчастии Полинька не любила и уклонялась от всякого разговора, имеющего что-нибудь общее с её судьбою. Поэтому, познакомясь с Розановым, она тщательно избегала всякой речи о его положении и не говорила о себе ничего никому, кроме Лизы, да и той сказала только то, что мы слышали, что невольно сорвалось при первом свидании.
   Полинька была довольно умна и ещё более благоразумна, горда и несловоохотлива.
   Таково прошлое и таков в общих чертах характер этого нового лица. Лиза познакомила Полиньку и с Бертольди, и Полинька пришлась по нраву Бертольди, которой она нравилась более как лицо, подлежащее развитию. Они навестили раз Полиньку в Сокольниках и вздумали сами переехать на дачу.
   Не успел Розанов услыхать об этом предположении, которое он вполне одобрял, как узнал, что Бертольди уже слетала и наняла две комнаты в Богородицком. Дача была отвратительная, на голом косогоре, под вечным солнечным припёком.
   Городской квартиры Бахаревых нельзя было оставить совсем пустою, и Лиза переехала на дачу с одною Бертольди.
   Отношения Лизы к Бертольди были таковы, что хотя Бертольди при ней была совершенно свободна и ничем не стеснялась, но она не получила не только никакого влияния на Лизу, а, напротив, даже сама на неё посматривала. Может быть, это в значительной степени происходило и оттого, что у Лизы были деньги и Бертольди чувствовала, что живёт на её счёт.
   Как только переехали Лиза с Бертольди, Розанов немедленно отправился навестить их и остался очень недоволен их дачею. Лиза тоже была ею недовольна, но молчала, а Розанов раскорил её ни к стру, ни к смотру. Действительно, дача была из рук вон гадкая.
   Бертольди никак не хотела с этим согласиться, надулась на Розанова и ушла за дощатую переборку.
   — Бертолина! где вы скрылись? — позвал Розанов, вовсе не подозревая, что она обиделась.
   Бертольди не отвечала.
   — Прощайте, Бертольдинька, — сказал Розанов, уходя вместе с Калистратовою, которую вызвался проводить до Сокольников.
   — Я вас прошу не фамильярничать со мною, — резко отозвалась Бертольди.
   Лиза улыбнулась и проводила своих гостей.
   — Что это, она рассердилась, кажется? — спросил Калистратову Розанов, когда они вышли.
   — Разумеется.
   — За что же?
   — Не знаю; она ведь смешная.
   Для Калистратовой Бертольди была только смешная. О Розанове она думала хорошо: ей нравилось, что он говорит большею частию дело и знает людей не по писаному.
   Навестив ещё раза два дачниц, Розанов прельстился их жизнью и решил сам перебраться из города. Он раздобылся за недорогую цену на все лето незавидною верховою лошадкою, чтобы ездить в больницу, и поселился в Сокольниках, неподалёку от Полиньки.
   Доктор ожидал, что они своим маленьким кружочком превесело проведут лето и наберутся силы на повторение пережитой зимней скуки, суши и дрязг.
   Отчего ж было на это и не надеяться?
   Но, однако, это не так вышло. Лиза жила, отдыхая довольно спокойно, и Бог знает, что она думала. Она была порою очень весела, порою довольно зла и презрительно начала выражаться о чрезвычайно большом числе людей, и даже нередко подтрунивала и над общим человеческим смыслом. Вообще, возобновив прежнее близкое знакомство с Лизой, Розанов стал замечать в ней какие-то странные противоречия самой себе. То она твёрдо отстаивала то, в чем сама сомневалась; то находила удовольствие оставлять под сомнением то, чему верила; читала много и жаловалась, что все книги глупы; задумывалась и долго смотрела в пустое поле, смотрела так, что не было сомнения, как ей жаль кого-то, как ей хотелось бы что-то облегчить, поправить, — и сейчас же на языке насмешка, часто холодная и неприятная, насмешка над чувством и над людьми чувствительными. Потом в Лизе было равнодушие, такое равнодушие, что ей все равно, что около неё ни происходит; но вдруг она во что-нибудь вслушается, в что-нибудь всмотрится и ни с того ни с сего примет в этом горячее участие, тогда как, собственно, дело её нимало не интересует и она ему более не сочувствует, чем сочувствует.