Страница:
Посмотрел — и закрыл глаза.
Во власти перстня было всю боевую мощь колонн римского легиона разом обрушить на порочный ночной Иерусалим — как в кошмарном сне всё стало бы вдруг кровь и ад.
Во власти перстня было послать бешено скачущие кавалерийские турмы на перехват караванов нечистых на руку торговцев — и многие их должники вознесли бы благодарственные курения богам небес.
Обладатель перстня мог в нижнем городе расчистить развалины, а прилегающие к нему кварталы, населённые доступными женщинами, превратить в благоухающий розовый сад, место встреч впервые влюблённых.
Или — насадить вокруг Иерусалима плодовые деревья, чтобы в их тени могли вести беседы мудрецы-платоны, постигающие наречённое ими Истиной.
Во власти перстня — всё.
Если им владеть. А смотритсяон только на крепко сжатом кулаке — лучше после недавнего, неотразимого, как внезапная смерть, удара!
Разве не красиво: преторианское золото в потоке алой, уносящей жизнь крови?..
Крови человека, мертвеца, трупа.
Трупа?..
Наместник, торжественно вынося перстень чуть вперёд, решительно поднялся, тем давая понять нанятому им хранителю, что всё, пора.
Киник поднялся тоже. Ему хотелось сказать на прощание что-нибудь значимое, от чего-то предостеречь. Хотя он и понимал, что человек предостерегает себя прежде всего сам.
— Если женщина в семье властвует, то у неё есть тайная жизнь, — сказал Киник. — Это оборотная и непременная сторона власти. И она захочет дать также и мужу своему…
То, что Пилата не было, а был только наместник, следовало из того, что собеседник Киника от услышанного поморщился. Как от высказанной невпопад скабрёзности.
глава XVI
глава XVII
глава XVIII
Во власти перстня было всю боевую мощь колонн римского легиона разом обрушить на порочный ночной Иерусалим — как в кошмарном сне всё стало бы вдруг кровь и ад.
Во власти перстня было послать бешено скачущие кавалерийские турмы на перехват караванов нечистых на руку торговцев — и многие их должники вознесли бы благодарственные курения богам небес.
Обладатель перстня мог в нижнем городе расчистить развалины, а прилегающие к нему кварталы, населённые доступными женщинами, превратить в благоухающий розовый сад, место встреч впервые влюблённых.
Или — насадить вокруг Иерусалима плодовые деревья, чтобы в их тени могли вести беседы мудрецы-платоны, постигающие наречённое ими Истиной.
Во власти перстня — всё.
Если им владеть. А смотритсяон только на крепко сжатом кулаке — лучше после недавнего, неотразимого, как внезапная смерть, удара!
Разве не красиво: преторианское золото в потоке алой, уносящей жизнь крови?..
Крови человека, мертвеца, трупа.
Трупа?..
Наместник, торжественно вынося перстень чуть вперёд, решительно поднялся, тем давая понять нанятому им хранителю, что всё, пора.
Киник поднялся тоже. Ему хотелось сказать на прощание что-нибудь значимое, от чего-то предостеречь. Хотя он и понимал, что человек предостерегает себя прежде всего сам.
— Если женщина в семье властвует, то у неё есть тайная жизнь, — сказал Киник. — Это оборотная и непременная сторона власти. И она захочет дать также и мужу своему…
То, что Пилата не было, а был только наместник, следовало из того, что собеседник Киника от услышанного поморщился. Как от высказанной невпопад скабрёзности.
глава XVI
начальник полиции приговаривает— смерть!
— Сво-олочь! — начальник полиции с силой ударил кулаком по стене. — Убью гада!!..
Вновь и вновь перед его внутренним взором возникала темнота кварталов любви, красноватый отблеск светильника, поставленного на пол, обнажённый мужчина, его спина, покрытая капельками пота, и погружающийся в неё короткий легионерский меч…
Как ни обидно было начальнику полиции, однако присланного из Рима соглядатая ни допросить, ни заключить под стражу он не мог — по нескольким причинам.
Не мог уже хотя бы потому, что соглядатай был защищён имперским законом о римском гражданстве. В самом Риме соглядатай мог быть величиной ничтожной, подверженной всем политическим ветрам, но за пределами Великого Города, в особенности в таких захолустных провинциях, как Сирия, всякого римского гражданина приравнивали разве что не к богам — во имя поддержания авторитета Власти.
Кроме того, соглядатай был не просто безвестным государственным чиновником, действующим по раз и навсегда устоявшейся традиции, своеобразной разменной монетой, о которой по её утрате немедленно бы забыли, но, очевидно, доверенным лицом некоего рвущегося к власти патриция. Такие любое противодействие не то что против себя, но даже против своей клиентелы не прощают. Случись что с соглядатаем, и ему, начальнику полиции, поставят в вину враждебное отношение не лично к соглядатаю, не к чиновнику, не к римскому гражданину, но к стоящему за ним патрицию, к самому Риму, и — чего уж там! — к самим богам, волею которых Город городов был вознесён на вершину власти.
Бессилие закона против преступника, убившего любовника своей жены, начальника полиции выводило из себя. Закон — где твоя сила?! Разве удел убийцы — не гладиаторские казармы, освобождение от которых — только на пропитанном кровью песке арены?
То, что соглядатай в совершённом в квартале неотмщённых духов убийстве был виновен, начальник полиции теперь, после полученных признаний от верных рабов, не сомневался нисколько. Соглядатай явно потерял всякий стыд! Иначе, в сущности, быть и не могло: раз человек во власти дорос до ступени безнаказанности, то не совершать преступлений он просто не мог — не мог! — так, во всяком случае, подсказывал опыт многих поколений начальников полиции.
— Сволочь!!! — в который уже раз прохрипел начальник полиции и вновь ударил кулаком по белому мрамору стены.
Всё в этом мире держится на страхе.
Нет страха — нет и стыда, нет и повиновения.
А вот у римлян, когда они попадают в провинции, страх пропадает. А бояться почему-то должен только он, начальник полиции — того, что именно этого соглядатая и назначат новым начальником полиции. А кого ещё—если он так успешен в ночном городе?
Начальник полиции ещё крепче сжал кулаки.
Назначат? Соглядатая?
— Убью!
Способов убить — множество. В любом месте. Кто не знает, как это случается: идёт человек по людной улице или базару, оглядывается по сторонам, мимо спешат прохожие… Но вот вдруг он будто натыкается на невидимую стену и… судорожно прижав руки к груди, беззвучно хватая ртом воздух, загребая ногами, начинает оседать на землю. И к удивлению собравшихся вокруг прохожих, когда отведут обмякшие руки, выясняется, что они заслоняли рукоять небольшого кинжала. Кто и как — неизвестно; убийца уже успел раствориться в толпе — незамеченным…
«Как бы его прикончить? Получше? — размышлял начальник полиции. — Чтобы было хорошо — всем?.. И чтобы восторжествовала сама справедливость?.. Как?»
Начальник полиции прикрыл глаза.
Немедленно из темноты внутреннего зрения, которому начальник полиции, как и почти все, привык доверять, вновь, но на этот раз особенно отчётливо, выплыли знакомые очертания домишек кварталов любви. Узкие проходы, фигуры женщин, искусно полуприкрытые лёгкой тканью, скользящие тени выбирающих мужчин, танцующие языки пламени любовных светильников…
Вот пробирается и соглядатай… обычной в этих кварталах походкой — насторожённой. Каждая из оказавшихся на его пути женщин подаётся к нему, подаётся всем телом, чуть изгибаясь, так, чтобы взгляд её манил из-за плеча, взгляд восторженный, но в то же время робкий, — как бы стыдливо опущенные ресницы — именно это, как они полагают, мужчинам, собственно, и нравится…
Вот он минует один светильник и изгибающееся рядом в огненных отсветах тело, другой, у третьего спотыкается — любовные светильники в царстве любви помогают дорогу скорее потерять, чем найти.
Занятные эти светильники. Их изготовляли мастера из Египта под руководством жрецов Изиды. На окаймляющем пламя обруче, по размерам напоминающем головное украшение, по кругу располагалось тринадцать густо-красных стёкол. Стёкла были дороги: на их изготовление шло растёртое в мельчайшую пыль золото — ибо только оно, добавленное в расплав, придавало стёклам нужный оттенок. Стёкла на обруче не соприкасались — и когда пламя в светильнике от малейшего движения воздуха приходило в смятение, то вокруг начиналась пляска теней, как будто танцу отдавались люди, много людей, славящих как царицу любви ту, которая оказывалась под светильником. Что до цвета стёкол, именно благодаря им по телу царицы как будто текли кровавые пятна.
Вот соглядатай поражённо замирает в танцующих отблесках одного из светильников… и не оглядываясь — а напрасно! — ныряет в низкий проём, за опасно колеблющуюся лёгким порывом ветра занавесь входа… Гетера, прихватив с собой светильник, царственным шагом следует по предуготованному пути.
Скрытно на небольшом расстоянии следовавшая позади соглядатая тень останавливается — в ожидании. Через несколько минут тень оказывается уже у домика. Вот она уже вплотную у занавеси, из-за которой пробиваются красноватые отблески пламени поставленного на пол любовного светильника.
Прислушивается?..
Отбрасывающий тень ощупывает рукоять легионерского меча, спрятанного в складках тёмного, а потому неприметного в темноте плаща. Он готовится к тому, ради чего, собственно, и следовал за соглядатаем от самого постоялого двора — скрытно.
Ждёт?
Прислушивается к звукам любви?
Поглощён ими?
Подчиняется ритму, в котором, как в агонии, содрогается весь квартал?
Но вот наконец раздаются характерные звуки — вкушающий любовь уже почти ничего вокруг не замечает…
Ещё!
Ещё!..
Остаётся несколько мгновений — последних…
Ну!
Отбрасывающий тень на мгновение замирает, вырываясь из поглотившего было его ритма. Затем решительным движением отдёргивает занавесь, одновременно выхватывает меч и, достигнув ложа в один стремительный, как в падении, бросок, стоящему на коленях мужчине — вонзает — меч — в спину!
— А-ы!!!..
Нараставший до этого мгновения стон восторга оборвался, нет, не в крик, а в характерный внутренний хрип — хрип агонии, клич вечного, великого прощания.
Этому хрипу вторит лепет женщины, странные непонятные бессвязные слова — не плача, но наивысшего удовольствия…
Агонизирующее тело любовника, казалось, продолжало движения любви, и пронзивший его меч как будто ничего в его наслаждении не изменил, — разве что пальцы глубже проникли в нежную кожу обнажённых бёдер женщины.
— Ещё!.. Ещё!.. — теперь уже не лепетала, а хрипела женщина.
Убийца спохватывается и из пронзённого насквозь тела меч вынимает не до конца, а лишь наполовину, так, что рана отверстывается лишь на выходе, и кровь из неё волной изливается — на ягодицы, на спину, на плечи женщины. Оттуда поток крови частью стекает на её нежный живот, на грудь, достигает сосков…
— А-ы!!..
Жар неимоверного наслаждения опаляет исполнителя. Однако лишая себя возможности видеть, что произойдёт дальше, он бросается вон, оставляя женщину наедине с проникающими в её тело сотрясающимися в агонии пальцами…
Начальник полиции открыл глаза.
Он не мог разогнуться: ему казалось, что он по-прежнему под низким сводом какой-то из нор кварталов любви, а вокруг него танцуют тени от любовного светильника.
— Да… Такая смерть, пожалуй, будет самой гуманной… Из всех… возможных — наконец вслух хрипло сказал он, удивляясь тому странному ощущению, будто он и есть та самая женщина, стоявшая на коленях. — Смерть смертей! Верх и предел удовольствия!.. Что ж, таковой ей и быть!
Вновь и вновь перед его внутренним взором возникала темнота кварталов любви, красноватый отблеск светильника, поставленного на пол, обнажённый мужчина, его спина, покрытая капельками пота, и погружающийся в неё короткий легионерский меч…
Как ни обидно было начальнику полиции, однако присланного из Рима соглядатая ни допросить, ни заключить под стражу он не мог — по нескольким причинам.
Не мог уже хотя бы потому, что соглядатай был защищён имперским законом о римском гражданстве. В самом Риме соглядатай мог быть величиной ничтожной, подверженной всем политическим ветрам, но за пределами Великого Города, в особенности в таких захолустных провинциях, как Сирия, всякого римского гражданина приравнивали разве что не к богам — во имя поддержания авторитета Власти.
Кроме того, соглядатай был не просто безвестным государственным чиновником, действующим по раз и навсегда устоявшейся традиции, своеобразной разменной монетой, о которой по её утрате немедленно бы забыли, но, очевидно, доверенным лицом некоего рвущегося к власти патриция. Такие любое противодействие не то что против себя, но даже против своей клиентелы не прощают. Случись что с соглядатаем, и ему, начальнику полиции, поставят в вину враждебное отношение не лично к соглядатаю, не к чиновнику, не к римскому гражданину, но к стоящему за ним патрицию, к самому Риму, и — чего уж там! — к самим богам, волею которых Город городов был вознесён на вершину власти.
Бессилие закона против преступника, убившего любовника своей жены, начальника полиции выводило из себя. Закон — где твоя сила?! Разве удел убийцы — не гладиаторские казармы, освобождение от которых — только на пропитанном кровью песке арены?
То, что соглядатай в совершённом в квартале неотмщённых духов убийстве был виновен, начальник полиции теперь, после полученных признаний от верных рабов, не сомневался нисколько. Соглядатай явно потерял всякий стыд! Иначе, в сущности, быть и не могло: раз человек во власти дорос до ступени безнаказанности, то не совершать преступлений он просто не мог — не мог! — так, во всяком случае, подсказывал опыт многих поколений начальников полиции.
— Сволочь!!! — в который уже раз прохрипел начальник полиции и вновь ударил кулаком по белому мрамору стены.
Всё в этом мире держится на страхе.
Нет страха — нет и стыда, нет и повиновения.
А вот у римлян, когда они попадают в провинции, страх пропадает. А бояться почему-то должен только он, начальник полиции — того, что именно этого соглядатая и назначат новым начальником полиции. А кого ещё—если он так успешен в ночном городе?
Начальник полиции ещё крепче сжал кулаки.
Назначат? Соглядатая?
— Убью!
Способов убить — множество. В любом месте. Кто не знает, как это случается: идёт человек по людной улице или базару, оглядывается по сторонам, мимо спешат прохожие… Но вот вдруг он будто натыкается на невидимую стену и… судорожно прижав руки к груди, беззвучно хватая ртом воздух, загребая ногами, начинает оседать на землю. И к удивлению собравшихся вокруг прохожих, когда отведут обмякшие руки, выясняется, что они заслоняли рукоять небольшого кинжала. Кто и как — неизвестно; убийца уже успел раствориться в толпе — незамеченным…
«Как бы его прикончить? Получше? — размышлял начальник полиции. — Чтобы было хорошо — всем?.. И чтобы восторжествовала сама справедливость?.. Как?»
Начальник полиции прикрыл глаза.
Немедленно из темноты внутреннего зрения, которому начальник полиции, как и почти все, привык доверять, вновь, но на этот раз особенно отчётливо, выплыли знакомые очертания домишек кварталов любви. Узкие проходы, фигуры женщин, искусно полуприкрытые лёгкой тканью, скользящие тени выбирающих мужчин, танцующие языки пламени любовных светильников…
Вот пробирается и соглядатай… обычной в этих кварталах походкой — насторожённой. Каждая из оказавшихся на его пути женщин подаётся к нему, подаётся всем телом, чуть изгибаясь, так, чтобы взгляд её манил из-за плеча, взгляд восторженный, но в то же время робкий, — как бы стыдливо опущенные ресницы — именно это, как они полагают, мужчинам, собственно, и нравится…
Вот он минует один светильник и изгибающееся рядом в огненных отсветах тело, другой, у третьего спотыкается — любовные светильники в царстве любви помогают дорогу скорее потерять, чем найти.
Занятные эти светильники. Их изготовляли мастера из Египта под руководством жрецов Изиды. На окаймляющем пламя обруче, по размерам напоминающем головное украшение, по кругу располагалось тринадцать густо-красных стёкол. Стёкла были дороги: на их изготовление шло растёртое в мельчайшую пыль золото — ибо только оно, добавленное в расплав, придавало стёклам нужный оттенок. Стёкла на обруче не соприкасались — и когда пламя в светильнике от малейшего движения воздуха приходило в смятение, то вокруг начиналась пляска теней, как будто танцу отдавались люди, много людей, славящих как царицу любви ту, которая оказывалась под светильником. Что до цвета стёкол, именно благодаря им по телу царицы как будто текли кровавые пятна.
Вот соглядатай поражённо замирает в танцующих отблесках одного из светильников… и не оглядываясь — а напрасно! — ныряет в низкий проём, за опасно колеблющуюся лёгким порывом ветра занавесь входа… Гетера, прихватив с собой светильник, царственным шагом следует по предуготованному пути.
Скрытно на небольшом расстоянии следовавшая позади соглядатая тень останавливается — в ожидании. Через несколько минут тень оказывается уже у домика. Вот она уже вплотную у занавеси, из-за которой пробиваются красноватые отблески пламени поставленного на пол любовного светильника.
Прислушивается?..
Отбрасывающий тень ощупывает рукоять легионерского меча, спрятанного в складках тёмного, а потому неприметного в темноте плаща. Он готовится к тому, ради чего, собственно, и следовал за соглядатаем от самого постоялого двора — скрытно.
Ждёт?
Прислушивается к звукам любви?
Поглощён ими?
Подчиняется ритму, в котором, как в агонии, содрогается весь квартал?
Но вот наконец раздаются характерные звуки — вкушающий любовь уже почти ничего вокруг не замечает…
Ещё!
Ещё!..
Остаётся несколько мгновений — последних…
Ну!
Отбрасывающий тень на мгновение замирает, вырываясь из поглотившего было его ритма. Затем решительным движением отдёргивает занавесь, одновременно выхватывает меч и, достигнув ложа в один стремительный, как в падении, бросок, стоящему на коленях мужчине — вонзает — меч — в спину!
— А-ы!!!..
Нараставший до этого мгновения стон восторга оборвался, нет, не в крик, а в характерный внутренний хрип — хрип агонии, клич вечного, великого прощания.
Этому хрипу вторит лепет женщины, странные непонятные бессвязные слова — не плача, но наивысшего удовольствия…
Агонизирующее тело любовника, казалось, продолжало движения любви, и пронзивший его меч как будто ничего в его наслаждении не изменил, — разве что пальцы глубже проникли в нежную кожу обнажённых бёдер женщины.
— Ещё!.. Ещё!.. — теперь уже не лепетала, а хрипела женщина.
Убийца спохватывается и из пронзённого насквозь тела меч вынимает не до конца, а лишь наполовину, так, что рана отверстывается лишь на выходе, и кровь из неё волной изливается — на ягодицы, на спину, на плечи женщины. Оттуда поток крови частью стекает на её нежный живот, на грудь, достигает сосков…
— А-ы!!..
Жар неимоверного наслаждения опаляет исполнителя. Однако лишая себя возможности видеть, что произойдёт дальше, он бросается вон, оставляя женщину наедине с проникающими в её тело сотрясающимися в агонии пальцами…
Начальник полиции открыл глаза.
Он не мог разогнуться: ему казалось, что он по-прежнему под низким сводом какой-то из нор кварталов любви, а вокруг него танцуют тени от любовного светильника.
— Да… Такая смерть, пожалуй, будет самой гуманной… Из всех… возможных — наконец вслух хрипло сказал он, удивляясь тому странному ощущению, будто он и есть та самая женщина, стоявшая на коленях. — Смерть смертей! Верх и предел удовольствия!.. Что ж, таковой ей и быть!
глава XVII
уна приговаривает — смерть!
— Ещё!.. Ещё!..
Уна, ничего вокруг себя не замечая, натыкаясь на всё подряд, металась по анфиладе увешанных картинами покоев.
Она была в крайнем возбуждении — решала, что делать дальше.
Разумеется, это не было размышлением в том смысле, в каком понимают это философы, выстрадавшие в испытаниях каждое из слов, составляющих высказываемую ими мысль. Слова, без которых стройное логическое размышление невозможно, Уне были не нужны. Время от времени в её сознании появлялось нечто, составляющее часть решения, — цветистый образ или побуждения к действию. Приходили мысли-формы как бы ниоткуда, но Уна, подобно женщинам из городских кварталов, веровала, что исходили они непосредственно от богов Неба.
Уна привыкла: для того чтобы решение, ведущее её к достижению цели, пришло быстрее и воспринималось отчётливее, она не должна сдерживаться —и потому Уна, выпив большую чашу вина, и не сдерживалась. Стены, роскошно украшенные картинами с изображениями похищающего Европу Юпитера, рывками наплывали на неё, под ноги то и дело попадала выскользнувшая наземь драгоценная чаша, а руки Уны непроизвольно ласкали тело.
— Ещё!.. Ещё!.. — не понимая себя и даже не слыша, стонала Уна.
Ожидаемое наставление было важно. Оно касалось не только не совсем удачного жертвоприношения её возлюбленного, не только последующих успехов её мужа, но и нечто большего.
Главные боги ей благоволили, это несомненно — ведь иначе не произошло бы ничего из того, чему случиться было дозволено.
Но которому из них она, Уна, тогда недомолилась? Ведь не иначе как недовольством кого-то из богов и можно было объяснить, почему заклание возлюбленного — как жертвенного быка, со спины в сердце! — столь предусмотрительно совершённое малым мечом Нищего, встретило противодействие обстоятельств — и какое мощное противодействие!
Сначала исчез малый меч — пришлось помочь им его «найти».
Мало того, оказалось, что из Рима прислан соглядатай, — что уже неприятно само по себе! — он к тому же ещё и прибыл не вовремя!
Появление соглядатаев — это всегда дыхание заговора. Её с мужем хотят с наместнической должности сместить! Но против кого этот заговор? Муж, понятно, духом пока ещё не властелин, до предречённых пределов власти ему ещё далеко, следовательно, заговор прежде всего против неё, Уны.
И надо же было так случиться, что соглядатай вошёл в город так не вовремя! Он должен был в город не входить вовсе! Или войти раньше! Опоздание — вот в чём противостояние!
Но всякое противодействие — не случайно.
— О, боги! За что?!.. Детям ли восставать против своей Матери? За что? Неужели… Вышний?..
Уна заметалась.
Нет, не может быть! Это не Вышний. А соглядатай — виновен! Виновен в опоздании, ибо оно — противостояние благоволящим Уне богам.
— Безбожник! — голос Уны пламенел ненавистью. — Повинен смерти!
Но повинен которой из смертей?
Мучительной?
Мгновенной?
Как бы то ни было, смерть его должна быть красива.
Как и место смерти.
Красивей кварталов любви только один квартал — танцующих мертвяков.
Смерть в вымерших кварталах? На том же самом месте?
Нет! Много чести.
Кто этот соглядатай по сравнению с её возлюбленным? Ничтожество. И потому это было бы предательством — вести соглядатая на то же самое место.
Может, в самом квартале любви?
Уна представила: вокруг столпившиеся радостно-взволнованные гетеры, с повизгиванием рассматривающие ещё не остывшее тело. А ещё смотрящие на неё, Уну, — снизу вверх, с завистью. Да, сейчас Уна вся в крови мужчины, недавнего любовника, она для них — царица, царица любви, Предызбранная, Великая «Мамка»…
…Из темноты внутреннего зрения, которому она привыкла доверять больше всего остального, выплыли знакомые очертания… Узкие проходы… Фигуры женщин, искусно полуобнажённые, скользящие тени выбирающих мужчин, красноватые отблески светильников любви…
Им, мужчинам, страшно: кто не слышал про ужасы в этих кварталах? Убийства здесь не редкость, но никогда не удаётся даже отомстить. Но этот страх, похоже, приходящих сюда на поклонение нисколько не отталкивал, а напротив, притягивал…
А-а, вот и соглядатай!..
Хотя Уна его никогда прежде не видела, она, даже ослеплённая огнём светильника, узналаего сразу.
«Солдатские» одна за другой к нему льнут, выгибаясь и поворачиваясь так, чтобы смотреть из-за плеча, восторженно, но в то же время робко, как бы стыдливо опуская глаза — и изгибаясь, изгибаясь…
Но он их не замечает… идёт к ней… только к ней… к ней одной. Идёт — и ничего с охватывающей его любовью поделать не может.
Вот пора договориться о цене…
— При чём здесь деньги, милый?.. Для тебя —хоть даром… — Голос прерывается и переходит в бессвязный лепет…
Соглядатай не оглянувшись — а напрасно! — ныряет за ласкающие волны занавеси входа… Уна, как принято, прихватив с собой светильник, погружается в чрево Великой Матери.
Следующая на небольшом расстоянии позади соглядатая тень, громадная, во всё небо, замирает — в ожидании.
Потом оказывается у домика вплотную.
Исполнитель ощупывает рукоять меча, спрятанного в складках грубого хитона. Прислушивается: когда же, наконец, наступит нужный момент.
Когда?
Когда?
Но вот, наконец-то, раздаются характерные звуки.
Остаётся несколько мгновений…
Ещё!..
Ещё!..
Ну!
Решительным движением отбрасывающий тень отдёргивает занавесь, одновременно выхватывает малый меч и, в один бросок, более похожий на падение, достигнув ложа, погружает меч в напряжённую, наверняка покрытую капельками пота спину стоящего на коленях соглядатая…
Раздаётся крик… нет, хрип — тело агонизирует, судорожность движений напоминает кульминацию любви… разве что пальцы вцепились в её обнажённое любящее тело намертво…
Как ей хорошо!..
Как же ей хорошо!!!..
Ну же, ещё!!!
— Ещё!..
Ещё!..
«Теперь — ну!!» — не разжимая губ, отдаёт она приказ.
Отбрасывающий огромную тень послушен: он чуть вытягивает меч из пронзённого насквозь тела, так что выходное отверстие раны освобождается и кровь волной изливается на неё всю; но меч до конца не вынимает, а оставляет в ране, чтобы перекрыто было только входное отверстие — тогда кровь достанется ей вся…
— А-ы!!..
Исполнитель, готовый вторить каждому звуку её восторга, тем не менее, обхватив голову руками, исчезает, оставляя её наедине с достигшим пределов любви совершеннейшим из любовников.
Кровь из отверстой раны продолжает толчками изливаться на её прекрасное тело. Горячая волна струится на нежный живот… Она изгибается ещё больше, и струйки из ложбинки спины достигают грудей — обоих сосков одновременно…
Прекраснейшая сжимается: ей кажется, что сейчас настил не выдержит и агонизирующий бык, проломив его, её покроет.
Бык громаден… И всё остальное у него — тоже… Кровь потоками заполняла яму, омывая каждую часть её тела. Каждую! Уна тогда непроизвольно пыталась вытереть кровь с груди, с сосков — и со стороны могло показаться, что она их ласкает.
Но нет, происходящее с ней сейчас, в весенний месяц нисан, вовсе не повторение бывшего с нею при крещении в культ Кибелы-Богоматери. И это не яма, в которую её, обнажённую, опустили и над которой из жердей соорудили священный помост. И над ней вовсе не бык, самец в полной его силе, которого тогда на помост возвели для заклания…
Уна открыла глаза и оглянулась: не появились ли, почуяв кровь, гетеры, чтобы восславить её как царицу любви.
— Да, такая его смерть, пожалуй, будет для него самой гуманной, — сказала вслух Уна, по поводу в который уже раз ниспосланной картины смерти соглядатая. — Смерть смертей! Верх и предел его наслаждения…
Уна, ничего вокруг себя не замечая, натыкаясь на всё подряд, металась по анфиладе увешанных картинами покоев.
Она была в крайнем возбуждении — решала, что делать дальше.
Разумеется, это не было размышлением в том смысле, в каком понимают это философы, выстрадавшие в испытаниях каждое из слов, составляющих высказываемую ими мысль. Слова, без которых стройное логическое размышление невозможно, Уне были не нужны. Время от времени в её сознании появлялось нечто, составляющее часть решения, — цветистый образ или побуждения к действию. Приходили мысли-формы как бы ниоткуда, но Уна, подобно женщинам из городских кварталов, веровала, что исходили они непосредственно от богов Неба.
Уна привыкла: для того чтобы решение, ведущее её к достижению цели, пришло быстрее и воспринималось отчётливее, она не должна сдерживаться —и потому Уна, выпив большую чашу вина, и не сдерживалась. Стены, роскошно украшенные картинами с изображениями похищающего Европу Юпитера, рывками наплывали на неё, под ноги то и дело попадала выскользнувшая наземь драгоценная чаша, а руки Уны непроизвольно ласкали тело.
— Ещё!.. Ещё!.. — не понимая себя и даже не слыша, стонала Уна.
Ожидаемое наставление было важно. Оно касалось не только не совсем удачного жертвоприношения её возлюбленного, не только последующих успехов её мужа, но и нечто большего.
Главные боги ей благоволили, это несомненно — ведь иначе не произошло бы ничего из того, чему случиться было дозволено.
Но которому из них она, Уна, тогда недомолилась? Ведь не иначе как недовольством кого-то из богов и можно было объяснить, почему заклание возлюбленного — как жертвенного быка, со спины в сердце! — столь предусмотрительно совершённое малым мечом Нищего, встретило противодействие обстоятельств — и какое мощное противодействие!
Сначала исчез малый меч — пришлось помочь им его «найти».
Мало того, оказалось, что из Рима прислан соглядатай, — что уже неприятно само по себе! — он к тому же ещё и прибыл не вовремя!
Появление соглядатаев — это всегда дыхание заговора. Её с мужем хотят с наместнической должности сместить! Но против кого этот заговор? Муж, понятно, духом пока ещё не властелин, до предречённых пределов власти ему ещё далеко, следовательно, заговор прежде всего против неё, Уны.
И надо же было так случиться, что соглядатай вошёл в город так не вовремя! Он должен был в город не входить вовсе! Или войти раньше! Опоздание — вот в чём противостояние!
Но всякое противодействие — не случайно.
— О, боги! За что?!.. Детям ли восставать против своей Матери? За что? Неужели… Вышний?..
Уна заметалась.
Нет, не может быть! Это не Вышний. А соглядатай — виновен! Виновен в опоздании, ибо оно — противостояние благоволящим Уне богам.
— Безбожник! — голос Уны пламенел ненавистью. — Повинен смерти!
Но повинен которой из смертей?
Мучительной?
Мгновенной?
Как бы то ни было, смерть его должна быть красива.
Как и место смерти.
Красивей кварталов любви только один квартал — танцующих мертвяков.
Смерть в вымерших кварталах? На том же самом месте?
Нет! Много чести.
Кто этот соглядатай по сравнению с её возлюбленным? Ничтожество. И потому это было бы предательством — вести соглядатая на то же самое место.
Может, в самом квартале любви?
Уна представила: вокруг столпившиеся радостно-взволнованные гетеры, с повизгиванием рассматривающие ещё не остывшее тело. А ещё смотрящие на неё, Уну, — снизу вверх, с завистью. Да, сейчас Уна вся в крови мужчины, недавнего любовника, она для них — царица, царица любви, Предызбранная, Великая «Мамка»…
…Из темноты внутреннего зрения, которому она привыкла доверять больше всего остального, выплыли знакомые очертания… Узкие проходы… Фигуры женщин, искусно полуобнажённые, скользящие тени выбирающих мужчин, красноватые отблески светильников любви…
Им, мужчинам, страшно: кто не слышал про ужасы в этих кварталах? Убийства здесь не редкость, но никогда не удаётся даже отомстить. Но этот страх, похоже, приходящих сюда на поклонение нисколько не отталкивал, а напротив, притягивал…
А-а, вот и соглядатай!..
Хотя Уна его никогда прежде не видела, она, даже ослеплённая огнём светильника, узналаего сразу.
«Солдатские» одна за другой к нему льнут, выгибаясь и поворачиваясь так, чтобы смотреть из-за плеча, восторженно, но в то же время робко, как бы стыдливо опуская глаза — и изгибаясь, изгибаясь…
Но он их не замечает… идёт к ней… только к ней… к ней одной. Идёт — и ничего с охватывающей его любовью поделать не может.
Вот пора договориться о цене…
— При чём здесь деньги, милый?.. Для тебя —хоть даром… — Голос прерывается и переходит в бессвязный лепет…
Соглядатай не оглянувшись — а напрасно! — ныряет за ласкающие волны занавеси входа… Уна, как принято, прихватив с собой светильник, погружается в чрево Великой Матери.
Следующая на небольшом расстоянии позади соглядатая тень, громадная, во всё небо, замирает — в ожидании.
Потом оказывается у домика вплотную.
Исполнитель ощупывает рукоять меча, спрятанного в складках грубого хитона. Прислушивается: когда же, наконец, наступит нужный момент.
Когда?
Когда?
Но вот, наконец-то, раздаются характерные звуки.
Остаётся несколько мгновений…
Ещё!..
Ещё!..
Ну!
Решительным движением отбрасывающий тень отдёргивает занавесь, одновременно выхватывает малый меч и, в один бросок, более похожий на падение, достигнув ложа, погружает меч в напряжённую, наверняка покрытую капельками пота спину стоящего на коленях соглядатая…
Раздаётся крик… нет, хрип — тело агонизирует, судорожность движений напоминает кульминацию любви… разве что пальцы вцепились в её обнажённое любящее тело намертво…
Как ей хорошо!..
Как же ей хорошо!!!..
Ну же, ещё!!!
— Ещё!..
Ещё!..
«Теперь — ну!!» — не разжимая губ, отдаёт она приказ.
Отбрасывающий огромную тень послушен: он чуть вытягивает меч из пронзённого насквозь тела, так что выходное отверстие раны освобождается и кровь волной изливается на неё всю; но меч до конца не вынимает, а оставляет в ране, чтобы перекрыто было только входное отверстие — тогда кровь достанется ей вся…
— А-ы!!..
Исполнитель, готовый вторить каждому звуку её восторга, тем не менее, обхватив голову руками, исчезает, оставляя её наедине с достигшим пределов любви совершеннейшим из любовников.
Кровь из отверстой раны продолжает толчками изливаться на её прекрасное тело. Горячая волна струится на нежный живот… Она изгибается ещё больше, и струйки из ложбинки спины достигают грудей — обоих сосков одновременно…
Прекраснейшая сжимается: ей кажется, что сейчас настил не выдержит и агонизирующий бык, проломив его, её покроет.
Бык громаден… И всё остальное у него — тоже… Кровь потоками заполняла яму, омывая каждую часть её тела. Каждую! Уна тогда непроизвольно пыталась вытереть кровь с груди, с сосков — и со стороны могло показаться, что она их ласкает.
Но нет, происходящее с ней сейчас, в весенний месяц нисан, вовсе не повторение бывшего с нею при крещении в культ Кибелы-Богоматери. И это не яма, в которую её, обнажённую, опустили и над которой из жердей соорудили священный помост. И над ней вовсе не бык, самец в полной его силе, которого тогда на помост возвели для заклания…
Уна открыла глаза и оглянулась: не появились ли, почуяв кровь, гетеры, чтобы восславить её как царицу любви.
— Да, такая его смерть, пожалуй, будет для него самой гуманной, — сказала вслух Уна, по поводу в который уже раз ниспосланной картины смерти соглядатая. — Смерть смертей! Верх и предел его наслаждения…
глава XVIII
наместник приговаривает — смерть!
Пальцы рук наместника были сцеплены у подбородка накрепко, — оберегая перстень власти.
Наместник, набычившись, ходил по колоннаде Иродова дворца и своё самоощущение, будь он о нём спрошен, вероятно сравнил бы с чувствами последнего из жрецов храма Судьбы, единственного уцелевшего после очередного штурма святыни издревле враждебной толпой, — тут была и боль, и готовность остаться собой даже ценой жизни.
«Что мне, собственно, Киник? — прокатывались волнами по сознанию наместника мысли. — Ишь, на что замахнулся! На самое святое! Святое святых! Его послушать, зло гнездится внутри семьи — моей!..А если довести мысль до логического завершения, то — во мне самом?.. — Наместник поморщился, в точности так же, когда отринул истину из Священного писания. — Получается, я сам себе труп в объятия и приманил. Сам! Себе! Тьфу!.. Чушь! И что от его рассуждений толку?.. Рассуждения они и есть… рассуждения. Где в расследовании усилия? Где улики? Допросы? Где доказательства? Он даже не соизволил посетить место преступления!.. Он даже не поинтересовался анкхом — животворящим крестом! Что это за расследование? Одна болтовня. А вот у начальника полиции, напротив, — факты. Да, конечно, он неверно кое-что истолковал. Ну так и что? Зато верно соединил отправную точку с конечной. Минуя промежуточные звенья. Он умеет видетьпреступника! Вот что значит — опыт! Интуиция! Профессиональная…»
Наместник чуть помедлил у той колонны, в основании которой он некогда обнаружил естественную полость и где теперь начал уже покрываться пылью огромный безвкусный перстень, — помедлил и, пожалуй, даже наклонился, чтобы к нему прикоснуться, и даже расцепил было защищающие перстень власти пальцы, но… И вот уже опять ходит по колоннаде — наместник.
«Всё верно, всё дело в этом соглядатае из Рима… И что с того, что он прибыл лишь накануне? Несколько часов в его распоряжении были. Ему только и надо было, что отдать приказ — на это времени много не надо. Было бы уж совсем странно, если бы и чёрную работу он выполнил лично… Очень может быть, послал впереди себя исполнителя — скажем, за неделю… А сам прибыл, чтобы проверить, всё ли исполнено старательно. Ведь проверяющий же! Только заботился он не о справедливости или благе римского народа, а о готовности исполнителей к убийству. Ишь, проверяющий! У своей жены… — проверяй!..»
Наместник хохотнул и добавил, как бы обращаясь к строю:
— По ночам!
Последнее слово, как из тёмного омута, вызвало ещё обезображенное страхом смерти лицо. Руки наместника напряглись — как бы удерживая от падения невидимый труп.
«Но ведь кинжал-то — Киника! — возразил сопротивляющийся Пилат. — А ещё тот убитый мальчишка-нищий! Зачем всё это соглядатаю?..»
— Случайность? Да, случайность! Сколько этих случайностей в жизни каждого!.. — нанёс сокрушительный удар наместник — и победил.
Есть ли в нашей жизни место случайностям — вопрос, обсуждаемый тысячелетиями, но каков бы ни был на него ответ, в своей жизни наместник обнаруживал главное: чью-то волю, пытающуюся его с должности сместить.
«Подкопы были, есть и будут. Будут, верно, даже лет через тысячу… Да, так будет — пока не рухнет этот мир…» — продирался по выбранному пути наместник.
«…под собственной тяжестью!» — попытался возразить Пилат.
Именно Пилат, чтобы увидеть, зажмурился и действительно увидел: кругом — непривычно одетые люди, правда попадались и одетые в греческие хитоны и римские плащи, все они в едином порыве несутся вперёд, не замечая, давят друг друга — в пустых глазах только отражение указанной Вождём цели. Армия армий — рвущихся вперёд — на штурм Великого Города. И — тяжесть! тяжесть!..
Пилату стало невыносимо, как это с ним бывало на представлениях в театре, только стократ сильнее, и он рванулся, чтобы вырваться из этой братской могилы — несущейся на Великий Город волны тел, — и открыл глаза.
Сердце не отпускало.
Пилат прислонился к колонне.
«Собаку бы завести… Вырастить из щенка. Хотя бы одно не предающее существо!..» — малодушно отступил в наместника Пилат.
«Что ж, а Киник… Киники — это тоже для жизни полезно… В качестве… развлечения. Хэй-хо! Раз — влечение! Влечение — раз, влечение — два, — наместник усмехнулся, играть словами в казарме любили. — В конце концов, после разговора с ним чувствуешь себя как никогда отдохнувшим… Но и только! Жизни, а именно дела, он не знает… А если б мог знать, то разве был бы он столь незначителен по своему положению? И — нищий?»
— Что ж, пора принимать решение, — вслух сказал наместник. И — сжал кулак с такой силой, что пальцы вокруг преторианского перстня побелели.
Если кровь нужна — она будет! Тому, кто намеревается подчинить тебя своей силе, надо показать свою — и нападающий откатится назад. Раз в Риме кто-то решил завладеть властью над этой провинцией и предпринял к тому действия, то имнадо показать, что он, Пилат, по-прежнему воин и наместник и таковым останется и впредь. Стоит крепко, чувствует себя уверенно и не остановится ни перед чем, чтобы показать свою созвучность пронизывающей всю вселенную воле, той, которая и ведёт к первенству.
Как показать силу? Что ж, для этого соглядатай и прислан.
«Как бы это сделать… покрасивей? — подумал наместник. — Чтобы имбыло что обсудить? Как?..»
Соглядатая как римского гражданина нельзя было казнить позорной смертью. Для того чтобы предать его одной из наимучительнейших смертей, скажем, распятию на кресте, его предстояло выдать за раба.
Римского гражданина — за раба?
В определённом, философском, смысле этот чиновник был действительно раб — даже в большей степени, чем захваченный в плен и насильно удерживаемый, — и тем к позорнейшей из смертей приговорил себя сам.
В сущности, только казнь соглядатая через распятие была бы Риму наивернейшим ответом: ибо верность Власти — в попрании всех и всяческих законов. Если в чём Киник и прав, так прежде всего в том, что смещают не за жестокость, а за её недостаток.
Разве в Риме не знали, что всякий наместник, если он действительно наместник, сопротивляться захочет, сопротивляться будет — и даже по должности сопротивляться обязан?..
Знали. И послали — на распятие.
Соглядатай — это жертва, отданная на заклание от начала. Разве смерть его не предусмотрена? Может быть, он — священное жертвоприношение? Жертва богу власти? Эдакий агнец на алтарь бога Империи? Ведь обязаны же в Риме беспокоиться о возрастании своих?!.. А для этого нужен… нужна плоть.
В таком случае, собственноручно совершить предлагаемое Властью жертвоприношение — нравственный долг каждого из наместников Империи. Долг!
Что ж, получается, соглядатай действительно — проверяющий. Только не в общепринятом смысле этого слова. Он своей жизнью проверяет: не выдохлось ли в провинции вино власти? Не прохудился ли вмещающий его мех?.. Не пора ли заменить его на новый?
Проверяющий…
Да, решено! Пусть соглядатай с креста стенает, что он римский гражданин, — над ним надо будет и посмеяться… А народ казни любит — оторвутся…
А может быть, и прибить его на крест — самолично?.. Тем явив своё—хладнокровие?..
«Да, надо всё сделать самому! — сжал кулаки наместник Империи. — Непременно самому! А под конец явить и милосердие: взять копьё и, чтобы не мучился, — в грудь! Там, где сердце! О, копьё!..»
Наместник, набычившись, ходил по колоннаде Иродова дворца и своё самоощущение, будь он о нём спрошен, вероятно сравнил бы с чувствами последнего из жрецов храма Судьбы, единственного уцелевшего после очередного штурма святыни издревле враждебной толпой, — тут была и боль, и готовность остаться собой даже ценой жизни.
«Что мне, собственно, Киник? — прокатывались волнами по сознанию наместника мысли. — Ишь, на что замахнулся! На самое святое! Святое святых! Его послушать, зло гнездится внутри семьи — моей!..А если довести мысль до логического завершения, то — во мне самом?.. — Наместник поморщился, в точности так же, когда отринул истину из Священного писания. — Получается, я сам себе труп в объятия и приманил. Сам! Себе! Тьфу!.. Чушь! И что от его рассуждений толку?.. Рассуждения они и есть… рассуждения. Где в расследовании усилия? Где улики? Допросы? Где доказательства? Он даже не соизволил посетить место преступления!.. Он даже не поинтересовался анкхом — животворящим крестом! Что это за расследование? Одна болтовня. А вот у начальника полиции, напротив, — факты. Да, конечно, он неверно кое-что истолковал. Ну так и что? Зато верно соединил отправную точку с конечной. Минуя промежуточные звенья. Он умеет видетьпреступника! Вот что значит — опыт! Интуиция! Профессиональная…»
Наместник чуть помедлил у той колонны, в основании которой он некогда обнаружил естественную полость и где теперь начал уже покрываться пылью огромный безвкусный перстень, — помедлил и, пожалуй, даже наклонился, чтобы к нему прикоснуться, и даже расцепил было защищающие перстень власти пальцы, но… И вот уже опять ходит по колоннаде — наместник.
«Всё верно, всё дело в этом соглядатае из Рима… И что с того, что он прибыл лишь накануне? Несколько часов в его распоряжении были. Ему только и надо было, что отдать приказ — на это времени много не надо. Было бы уж совсем странно, если бы и чёрную работу он выполнил лично… Очень может быть, послал впереди себя исполнителя — скажем, за неделю… А сам прибыл, чтобы проверить, всё ли исполнено старательно. Ведь проверяющий же! Только заботился он не о справедливости или благе римского народа, а о готовности исполнителей к убийству. Ишь, проверяющий! У своей жены… — проверяй!..»
Наместник хохотнул и добавил, как бы обращаясь к строю:
— По ночам!
Последнее слово, как из тёмного омута, вызвало ещё обезображенное страхом смерти лицо. Руки наместника напряглись — как бы удерживая от падения невидимый труп.
«Но ведь кинжал-то — Киника! — возразил сопротивляющийся Пилат. — А ещё тот убитый мальчишка-нищий! Зачем всё это соглядатаю?..»
— Случайность? Да, случайность! Сколько этих случайностей в жизни каждого!.. — нанёс сокрушительный удар наместник — и победил.
Есть ли в нашей жизни место случайностям — вопрос, обсуждаемый тысячелетиями, но каков бы ни был на него ответ, в своей жизни наместник обнаруживал главное: чью-то волю, пытающуюся его с должности сместить.
«Подкопы были, есть и будут. Будут, верно, даже лет через тысячу… Да, так будет — пока не рухнет этот мир…» — продирался по выбранному пути наместник.
«…под собственной тяжестью!» — попытался возразить Пилат.
Именно Пилат, чтобы увидеть, зажмурился и действительно увидел: кругом — непривычно одетые люди, правда попадались и одетые в греческие хитоны и римские плащи, все они в едином порыве несутся вперёд, не замечая, давят друг друга — в пустых глазах только отражение указанной Вождём цели. Армия армий — рвущихся вперёд — на штурм Великого Города. И — тяжесть! тяжесть!..
Пилату стало невыносимо, как это с ним бывало на представлениях в театре, только стократ сильнее, и он рванулся, чтобы вырваться из этой братской могилы — несущейся на Великий Город волны тел, — и открыл глаза.
Сердце не отпускало.
Пилат прислонился к колонне.
«Собаку бы завести… Вырастить из щенка. Хотя бы одно не предающее существо!..» — малодушно отступил в наместника Пилат.
«Что ж, а Киник… Киники — это тоже для жизни полезно… В качестве… развлечения. Хэй-хо! Раз — влечение! Влечение — раз, влечение — два, — наместник усмехнулся, играть словами в казарме любили. — В конце концов, после разговора с ним чувствуешь себя как никогда отдохнувшим… Но и только! Жизни, а именно дела, он не знает… А если б мог знать, то разве был бы он столь незначителен по своему положению? И — нищий?»
— Что ж, пора принимать решение, — вслух сказал наместник. И — сжал кулак с такой силой, что пальцы вокруг преторианского перстня побелели.
Если кровь нужна — она будет! Тому, кто намеревается подчинить тебя своей силе, надо показать свою — и нападающий откатится назад. Раз в Риме кто-то решил завладеть властью над этой провинцией и предпринял к тому действия, то имнадо показать, что он, Пилат, по-прежнему воин и наместник и таковым останется и впредь. Стоит крепко, чувствует себя уверенно и не остановится ни перед чем, чтобы показать свою созвучность пронизывающей всю вселенную воле, той, которая и ведёт к первенству.
Как показать силу? Что ж, для этого соглядатай и прислан.
«Как бы это сделать… покрасивей? — подумал наместник. — Чтобы имбыло что обсудить? Как?..»
Соглядатая как римского гражданина нельзя было казнить позорной смертью. Для того чтобы предать его одной из наимучительнейших смертей, скажем, распятию на кресте, его предстояло выдать за раба.
Римского гражданина — за раба?
В определённом, философском, смысле этот чиновник был действительно раб — даже в большей степени, чем захваченный в плен и насильно удерживаемый, — и тем к позорнейшей из смертей приговорил себя сам.
В сущности, только казнь соглядатая через распятие была бы Риму наивернейшим ответом: ибо верность Власти — в попрании всех и всяческих законов. Если в чём Киник и прав, так прежде всего в том, что смещают не за жестокость, а за её недостаток.
Разве в Риме не знали, что всякий наместник, если он действительно наместник, сопротивляться захочет, сопротивляться будет — и даже по должности сопротивляться обязан?..
Знали. И послали — на распятие.
Соглядатай — это жертва, отданная на заклание от начала. Разве смерть его не предусмотрена? Может быть, он — священное жертвоприношение? Жертва богу власти? Эдакий агнец на алтарь бога Империи? Ведь обязаны же в Риме беспокоиться о возрастании своих?!.. А для этого нужен… нужна плоть.
В таком случае, собственноручно совершить предлагаемое Властью жертвоприношение — нравственный долг каждого из наместников Империи. Долг!
Что ж, получается, соглядатай действительно — проверяющий. Только не в общепринятом смысле этого слова. Он своей жизнью проверяет: не выдохлось ли в провинции вино власти? Не прохудился ли вмещающий его мех?.. Не пора ли заменить его на новый?
Проверяющий…
Да, решено! Пусть соглядатай с креста стенает, что он римский гражданин, — над ним надо будет и посмеяться… А народ казни любит — оторвутся…
А может быть, и прибить его на крест — самолично?.. Тем явив своё—хладнокровие?..
«Да, надо всё сделать самому! — сжал кулаки наместник Империи. — Непременно самому! А под конец явить и милосердие: взять копьё и, чтобы не мучился, — в грудь! Там, где сердце! О, копьё!..»