Страница:
Да, но за что же тогда Уна его полюбила?
Наместник задумчиво почесал бровь. «А всё-таки хорошо, что она сегодня пришла — я бы о его скверности спросить не догадался».
Наконец Уна открыла глаза.
— Его били — ладно. Но ведь не от побоев же он умер? Тогда от чего? — уже как бы по обязанности спросила она.
— Кинжал, — подчёркнуто спокойно сказал начальник полиции. — Причём кинжал достаточно дорогой — и это, пожалуй, главная улика. Которая выведет на убийцу.
— Как интересно, — всё столь же вяло, как во сне, сказала Уна. — Было бы интересно на этот малый меч взглянуть.
«Ну довольно!» — подумал Пилат.
— Всенепреме… — начал было начальник полиции.
Но Пилат его перебил:
— Мы напрасно теряем время — об убитом было сказано достаточно ещё вчера. А вот что там за подозрительный римлянин? И что у него за такое необыкновенное алиби? Разве бывает нечто, что при желании невозможно было бы опровергнуть?
— Это дело государственной важности, — вытянувшись, по-солдатски отрапортовал начальник полиции, — а потому подлежит обсуждению в присутствии одних только должностных лиц.
И стеклянным взглядом уставился в стену.
Уна хотела что-то сказать, видимо, колкое, но сдержалась.
— Выгоняете Уну? Эх, вы… мужчины… — хрипловато сказала она. И рассмеялась. Непохоже. Не как всегда.
Выждав достаточно времени, чтобы стражник плотно закрыл за Уной двери зала, Пилат приказал:
— Докладывай!
— У этого римлянина алиби, действительно, абсолютное. Как поклялась прислуга, он прибыл в Иерусалим вечером накануне убийства и никуда с постоялого двора не отлучался — во всяком случае, они этого не заметили. Что похоже на истину — скороходы и те после дороги валятся с ног. С ним два верных и преданных ему раба, одного из которых удалось подкупить…
Понтиец вздохнул. Подкупить! В Риме или на Понте признание у рабавырвали бы пыткой, без траты государственных средств. А здесь, в Иерусалиме, государственными средствами попросту сорят.
— И что? — спросил он.
— Римлянин прибыл, когда уже смеркалось. Наскоро повеч`ерив, он якобы сразу же лёг спать. Никого не принимал и ни к кому не ходил, что понятно: впервые в городе, устал с дороги. Рабы спали поперёк дверей, и потому выйти незамеченным их хозяин никак не мог.
— Значит, убийца не он, — подумав, сказал Пилат. — Мало ли римлян оказывается в этом городе?..
— Мало, игемон, — серьёзно сказал начальник полиции. — Очень мало. В данный момент в городе он, кроме вас, — единственный.
Предполагалось, что Пилат, женившись на Уне, тоже стал римлянином. В сущности, никто, даже начальник полиции, не знал, что наместник родом с Понта.
— И что? — спросил наместник.
— Что-то здесь нечисто. Каким-то образом ему-таки удалось убить любовника своей жены. Кроме него некому.
— Да, загадка… — стараясь не засмеяться, сказал Понтиец. — Хорошо, твёрдое алиби — это всё, чем он подозрителен?
— Нет. Он глуп: находясь в Риме распускал совершенно нереальное объяснение причины своего сюда прибытия… — Начальник полиции замолчал, не решаясь продолжить.
— Так?! — нахмурился наместник.
— Объяснение слишком необыкновенное, чтобы в него можно было поверить… Подкупленный раб утверждает, что этот римлянин — тайный соглядатай, посланный из Рима для выявления злоупотреблений властью.
«Вот оно! — напрягся Пилат. — Как я верно его вычислил! Меня хотят сместить! Всё верно!.. Но когда же он успел это убийство подготовить? Узнать про меня всё, включая и ночь?..»
— Расходы на подкуп раба не напрасны. Продолжай, — кивнул он начальнику полиции.
— Это всё, игемон. Ломая комедию, что якобы имеет высокопоставленных покровителей, он уверен, что все его будут бояться и он спокойно сможет, убив соперника, убраться назад вкушать семейное счастье, но…
— Довольно! — приказал наместник. — На сегодня достаточно. Прибывшего чиновника не трогать, неотлучно за ним наблюдать, из города не выпускать. При попытке бегства — задержать. И немедленно доставить ко мне. Вечером явиться для дополнительного доклада.
Начальник полиции поклонился. Но не вышел.
— Что? — нахмурился наместник.
— Синедрион приговорил к смерти…
— Казнить, — нетерпеливо отмахнулся наместник.
— Также есть двое и по нашему ведомству…
— Тоже, — ещё более нетерпеливо сказал Пилат.
Начальник ещё раз поклонился и оставил наместника Империи наконец одного.
На наместника навалилось ощущение ночных объятий. Придумавшие такое не остановятся ни перед чем — запросто смогут и кожу содрать. Живьём.
Чтобы избавиться от навязчивого ощущения, наместник стал ходить среди колонн, резко заглядывая за каждую из них.
«Да, конечно, тех, кто хотел бы, чтобы меня сняли с должности, в Риме предостаточно… Был, возможно, донос и от этих мерзавцев. — Наместник имел в виду иудейских священников. — Вот кто-то, недовольный своей должностью, и отправился сюда. Конечно, не самолично, а отрядив верного человека… Слава Юпитеру, что убийство произошло именно в туночь, а не в любую следующую! Прибудь соглядатай на день раньше — и этот осёл спихнул бы убийство на прибывшего, я бы ничего не понял и о существовании более опасного врага и не догадался бы. Этот осёл с присущим ему упрямством развернул бы следствие, пытками вырвал бы признание. А виновным в том, что начальником полиции служит такое тупоумное ничтожество, оказался бы я! И меня непременно бы сняли… И поделом. Ослов на должности быть не должно…»
Наместник потянулся так, что суставы захрустели, и стал ладонями разминать мускулы плеч. Потом он попытался сдвинуть с места колонну. Колонна, разумеется, не поддалась, но по телу разлилось ощущение разбуженной силы.
«И как только я раньше не замечал, что он одержим ревностью?.. Верно учат жрецы Изиды: что богиня ни делает, всё к лучшему! Не случись этого убийства, не будь я в нём… э-э-э… замешан, не знай я, как всё происходило на самом деле, так бы и прислушивался дальше к словам этого осла…»
Наместнику захотелось пить. Он вернулся в зал приёмов и подошёл к стоящему у стены массивной резьбы столику. На небольшой столешнице стоял накрытый тканью сосуд. В нём была вода с уксусом — простой солдатский напиток, без которого при переходах по жаре просто смерть. Конечно, наместник мог приказать подать любой напиток, любое, самое изысканное вино, но со времени первого лета в военном лагере по-настоящему он любил только этот. Всё-таки в простоте есть что-то… Не зря же лучшие люди, по примеру Геракла, отказываются от ненужного и становятся киниками…
Напившись вволю, наместник снова вышел в колоннаду. На лбу выступила испарина.
Пилат с некоторых пор стал ценить такие моменты: мысль при прохладном лбе бывала стремительна и весома.
Наместник же к прохладному лбу был равнодушен…
«Интересно, а знали ли они, что из Рима едет соглядатай?.. Если знали, то это очень могущественные люди… Но почему ошиблись со временем? Поспешили всего лишь на один день… Впрочем, бывает, и могущественные ошибаются. Хотя Киник утверждает, что закономерны даже ошибки».
Киник и влажный лоб — явления взаимосвязанные. И потому Пилат, вспомнив о Кинике, покинул колоннаду.
Он вновь подошёл к столику, искусно вырезанному из цельного ствола дерева неизвестной наместнику породы, и вновь осушил солдатский ковш воды с уксусом.
«В самом деле, узнать о соглядатае, опередить его в пути и подготовить такоеубийство могла только организация, пронизывающая всю ойкумену! Здесь — боковая ветвь? А что если — центр?»
Наместник невольно вспомнил иерусалимский белоснежный Храм с золотой виноградной лозой на фронтоне. Лоза — боковое ответвление? Или символ, уравнивающий съезжающихся сюда торговцев со всего мира?
«А может быть, прибытие соглядатая за несколько часов до убийства не более чем совпадение? Пусть редко, но совпадения случаются… Тогда — заговорщиков всего двое-трое… Может быть, какие-нибудь сектанты? Здесь, говорят, принято давать обет не принимать пищи до тех пор, пока не убьют ими приговорённого».
Наместник представил себе выражение лица подобного изголодавшегося богопоклонника в тот момент, когда он окончательно поймёт, что наместник Империи неуязвим, — и злорадно усмехнулся.
«Отсюда следует, — тут память наместника вернула ему даже отточенные интонации учившего его в молодости ритора, кстати, из военных, — что начинать расследование надо с противоположной стороны. С того, что было… А не с накатанных толкований…»
Наместник шагнул глубже в тень следующего ряда колоннады и, прислонившись затылком к прохладной колонне, закрыл глаза.
Перед глазами вновь, в который уже раз, сгустилось лицо, искажённое смертью, — высвеченное мертвенным сиянием всходившей луны.
— Нет, раньше, — вслух сказал себе наместник.
И тут перед его внутренним взором оказалась темнота улицы и поворот в проулок, из которого раздавались глухие удары и приглушённые стоны.
«Ну, положим, — размышлял наместник, по-солдатски утирая испарину краем одежды, — там, действительно, шла драка. Но почему она была такая… размеренная? Ведь не казнь же!.. Обман? Раз этот „милашка” стоял приготовленный к закланью в дальнем проулке, к которому я проходить не собирался, значит, меня туда… препроводили! Обманули! Так обмануться! Какой стыд!»
Наместник вытер обильно выступивший пот — прежде чем в него вцепился умирающий, его вынудили изменить путь! И притом не один раз, а два! А третий — в объятиях.
«Гетера!.. Гетера, которая перегородила своей… всю улицу! Она! И она — тоже с ними!»
Гетера была серьёзной зацепкой. Обычно обитательница кварталов любви проста и бесхитростна. Она — мясо. Она — нема. Нет, не бессловесна, в истерике многословна — но… нема.
«А та гетера была другая, из дорогих… Или специально подучена?..»
— Надо идти к Кинику, — закрыв глаза, вслух произнёс Пилат. — Чего я медлю?
И, виновато вздохнув, добавил:
— Пора.
глава IV
Наместник задумчиво почесал бровь. «А всё-таки хорошо, что она сегодня пришла — я бы о его скверности спросить не догадался».
Наконец Уна открыла глаза.
— Его били — ладно. Но ведь не от побоев же он умер? Тогда от чего? — уже как бы по обязанности спросила она.
— Кинжал, — подчёркнуто спокойно сказал начальник полиции. — Причём кинжал достаточно дорогой — и это, пожалуй, главная улика. Которая выведет на убийцу.
— Как интересно, — всё столь же вяло, как во сне, сказала Уна. — Было бы интересно на этот малый меч взглянуть.
«Ну довольно!» — подумал Пилат.
— Всенепреме… — начал было начальник полиции.
Но Пилат его перебил:
— Мы напрасно теряем время — об убитом было сказано достаточно ещё вчера. А вот что там за подозрительный римлянин? И что у него за такое необыкновенное алиби? Разве бывает нечто, что при желании невозможно было бы опровергнуть?
— Это дело государственной важности, — вытянувшись, по-солдатски отрапортовал начальник полиции, — а потому подлежит обсуждению в присутствии одних только должностных лиц.
И стеклянным взглядом уставился в стену.
Уна хотела что-то сказать, видимо, колкое, но сдержалась.
— Выгоняете Уну? Эх, вы… мужчины… — хрипловато сказала она. И рассмеялась. Непохоже. Не как всегда.
Выждав достаточно времени, чтобы стражник плотно закрыл за Уной двери зала, Пилат приказал:
— Докладывай!
— У этого римлянина алиби, действительно, абсолютное. Как поклялась прислуга, он прибыл в Иерусалим вечером накануне убийства и никуда с постоялого двора не отлучался — во всяком случае, они этого не заметили. Что похоже на истину — скороходы и те после дороги валятся с ног. С ним два верных и преданных ему раба, одного из которых удалось подкупить…
Понтиец вздохнул. Подкупить! В Риме или на Понте признание у рабавырвали бы пыткой, без траты государственных средств. А здесь, в Иерусалиме, государственными средствами попросту сорят.
— И что? — спросил он.
— Римлянин прибыл, когда уже смеркалось. Наскоро повеч`ерив, он якобы сразу же лёг спать. Никого не принимал и ни к кому не ходил, что понятно: впервые в городе, устал с дороги. Рабы спали поперёк дверей, и потому выйти незамеченным их хозяин никак не мог.
— Значит, убийца не он, — подумав, сказал Пилат. — Мало ли римлян оказывается в этом городе?..
— Мало, игемон, — серьёзно сказал начальник полиции. — Очень мало. В данный момент в городе он, кроме вас, — единственный.
Предполагалось, что Пилат, женившись на Уне, тоже стал римлянином. В сущности, никто, даже начальник полиции, не знал, что наместник родом с Понта.
— И что? — спросил наместник.
— Что-то здесь нечисто. Каким-то образом ему-таки удалось убить любовника своей жены. Кроме него некому.
— Да, загадка… — стараясь не засмеяться, сказал Понтиец. — Хорошо, твёрдое алиби — это всё, чем он подозрителен?
— Нет. Он глуп: находясь в Риме распускал совершенно нереальное объяснение причины своего сюда прибытия… — Начальник полиции замолчал, не решаясь продолжить.
— Так?! — нахмурился наместник.
— Объяснение слишком необыкновенное, чтобы в него можно было поверить… Подкупленный раб утверждает, что этот римлянин — тайный соглядатай, посланный из Рима для выявления злоупотреблений властью.
«Вот оно! — напрягся Пилат. — Как я верно его вычислил! Меня хотят сместить! Всё верно!.. Но когда же он успел это убийство подготовить? Узнать про меня всё, включая и ночь?..»
— Расходы на подкуп раба не напрасны. Продолжай, — кивнул он начальнику полиции.
— Это всё, игемон. Ломая комедию, что якобы имеет высокопоставленных покровителей, он уверен, что все его будут бояться и он спокойно сможет, убив соперника, убраться назад вкушать семейное счастье, но…
— Довольно! — приказал наместник. — На сегодня достаточно. Прибывшего чиновника не трогать, неотлучно за ним наблюдать, из города не выпускать. При попытке бегства — задержать. И немедленно доставить ко мне. Вечером явиться для дополнительного доклада.
Начальник полиции поклонился. Но не вышел.
— Что? — нахмурился наместник.
— Синедрион приговорил к смерти…
— Казнить, — нетерпеливо отмахнулся наместник.
— Также есть двое и по нашему ведомству…
— Тоже, — ещё более нетерпеливо сказал Пилат.
Начальник ещё раз поклонился и оставил наместника Империи наконец одного.
* * *
Наместник поднялся и вышел в колоннаду. Зной становился сильнее, но нестерпимым ещё не стал. Внизу расстилался залитый солнцем город, в котором изготовились его, наместника, враги. В самом деле, не мог же соглядатай успеть организовать столь необычное убийство. Всё это требует времени. Значит, есть ещё кто-то… Кто?На наместника навалилось ощущение ночных объятий. Придумавшие такое не остановятся ни перед чем — запросто смогут и кожу содрать. Живьём.
Чтобы избавиться от навязчивого ощущения, наместник стал ходить среди колонн, резко заглядывая за каждую из них.
«Да, конечно, тех, кто хотел бы, чтобы меня сняли с должности, в Риме предостаточно… Был, возможно, донос и от этих мерзавцев. — Наместник имел в виду иудейских священников. — Вот кто-то, недовольный своей должностью, и отправился сюда. Конечно, не самолично, а отрядив верного человека… Слава Юпитеру, что убийство произошло именно в туночь, а не в любую следующую! Прибудь соглядатай на день раньше — и этот осёл спихнул бы убийство на прибывшего, я бы ничего не понял и о существовании более опасного врага и не догадался бы. Этот осёл с присущим ему упрямством развернул бы следствие, пытками вырвал бы признание. А виновным в том, что начальником полиции служит такое тупоумное ничтожество, оказался бы я! И меня непременно бы сняли… И поделом. Ослов на должности быть не должно…»
Наместник потянулся так, что суставы захрустели, и стал ладонями разминать мускулы плеч. Потом он попытался сдвинуть с места колонну. Колонна, разумеется, не поддалась, но по телу разлилось ощущение разбуженной силы.
«И как только я раньше не замечал, что он одержим ревностью?.. Верно учат жрецы Изиды: что богиня ни делает, всё к лучшему! Не случись этого убийства, не будь я в нём… э-э-э… замешан, не знай я, как всё происходило на самом деле, так бы и прислушивался дальше к словам этого осла…»
Наместнику захотелось пить. Он вернулся в зал приёмов и подошёл к стоящему у стены массивной резьбы столику. На небольшой столешнице стоял накрытый тканью сосуд. В нём была вода с уксусом — простой солдатский напиток, без которого при переходах по жаре просто смерть. Конечно, наместник мог приказать подать любой напиток, любое, самое изысканное вино, но со времени первого лета в военном лагере по-настоящему он любил только этот. Всё-таки в простоте есть что-то… Не зря же лучшие люди, по примеру Геракла, отказываются от ненужного и становятся киниками…
Напившись вволю, наместник снова вышел в колоннаду. На лбу выступила испарина.
Пилат с некоторых пор стал ценить такие моменты: мысль при прохладном лбе бывала стремительна и весома.
Наместник же к прохладному лбу был равнодушен…
«Интересно, а знали ли они, что из Рима едет соглядатай?.. Если знали, то это очень могущественные люди… Но почему ошиблись со временем? Поспешили всего лишь на один день… Впрочем, бывает, и могущественные ошибаются. Хотя Киник утверждает, что закономерны даже ошибки».
Киник и влажный лоб — явления взаимосвязанные. И потому Пилат, вспомнив о Кинике, покинул колоннаду.
Он вновь подошёл к столику, искусно вырезанному из цельного ствола дерева неизвестной наместнику породы, и вновь осушил солдатский ковш воды с уксусом.
«В самом деле, узнать о соглядатае, опередить его в пути и подготовить такоеубийство могла только организация, пронизывающая всю ойкумену! Здесь — боковая ветвь? А что если — центр?»
Наместник невольно вспомнил иерусалимский белоснежный Храм с золотой виноградной лозой на фронтоне. Лоза — боковое ответвление? Или символ, уравнивающий съезжающихся сюда торговцев со всего мира?
«А может быть, прибытие соглядатая за несколько часов до убийства не более чем совпадение? Пусть редко, но совпадения случаются… Тогда — заговорщиков всего двое-трое… Может быть, какие-нибудь сектанты? Здесь, говорят, принято давать обет не принимать пищи до тех пор, пока не убьют ими приговорённого».
Наместник представил себе выражение лица подобного изголодавшегося богопоклонника в тот момент, когда он окончательно поймёт, что наместник Империи неуязвим, — и злорадно усмехнулся.
«Отсюда следует, — тут память наместника вернула ему даже отточенные интонации учившего его в молодости ритора, кстати, из военных, — что начинать расследование надо с противоположной стороны. С того, что было… А не с накатанных толкований…»
Наместник шагнул глубже в тень следующего ряда колоннады и, прислонившись затылком к прохладной колонне, закрыл глаза.
Перед глазами вновь, в который уже раз, сгустилось лицо, искажённое смертью, — высвеченное мертвенным сиянием всходившей луны.
— Нет, раньше, — вслух сказал себе наместник.
И тут перед его внутренним взором оказалась темнота улицы и поворот в проулок, из которого раздавались глухие удары и приглушённые стоны.
«Ну, положим, — размышлял наместник, по-солдатски утирая испарину краем одежды, — там, действительно, шла драка. Но почему она была такая… размеренная? Ведь не казнь же!.. Обман? Раз этот „милашка” стоял приготовленный к закланью в дальнем проулке, к которому я проходить не собирался, значит, меня туда… препроводили! Обманули! Так обмануться! Какой стыд!»
Наместник вытер обильно выступивший пот — прежде чем в него вцепился умирающий, его вынудили изменить путь! И притом не один раз, а два! А третий — в объятиях.
«Гетера!.. Гетера, которая перегородила своей… всю улицу! Она! И она — тоже с ними!»
Гетера была серьёзной зацепкой. Обычно обитательница кварталов любви проста и бесхитростна. Она — мясо. Она — нема. Нет, не бессловесна, в истерике многословна — но… нема.
«А та гетера была другая, из дорогих… Или специально подучена?..»
— Надо идти к Кинику, — закрыв глаза, вслух произнёс Пилат. — Чего я медлю?
И, виновато вздохнув, добавил:
— Пора.
глава IV
хранитель
«Киником» этого — странника? мудреца? воина? жреца вселенского храма Истины? — Пилат нарёк самолично.
А произошло «наречение» при следующем стечении обстоятельств.
В своё первое после назначения наместником инспекционное посещение Иерусалима Пилат в сопровождении охраны, как водится, знакомился с достопримечательностями города — и, величайшим усилием воли подавляя зевоту, время от времени выказывал своё восхищение.
«О, боги! — ненавидя эту сторону своей должности, думал Пилат. — Хотя бы одна мысль! Хотя бы одно живое лицо!»
Но его окружали лица только должностные — светившиеся подобострастием и предупредительностью.
Обременительное перемещение по городу и его ближайшим окрестностям продолжалось, наместник выказывал удовольствие и с каждым шагом жизнь ему казалась всё более и более омерзительной. Подходя к построенному ещё Иродом Великим гипподрому, по сравнению с римским совершенно ничтожному, только уничижающему тех богов, которых он должен был возвеличивать, Пилат не выдержал, закрыл глаза и внутренне торжественно произнёс:
«Клянусь вам, Двенадцать вышних богов: если я увижу живое лицо, я его… я его… возвышу! Чего бы мне это ни стоило! О, боги! Услышьте меня! Помогите!»
И когда Пилат открыл глаза, то первый, кого он увидел, был Киник. Одет он был более чем просто, к тому же плащ свой, хотя и стиранный, он явно использовал на кинический манер: сложенный вдвое, он нередко служил ему ещё и постелью. Если бы не непривычный для этих мест цвет волос и непокрытая голова, то с обыденной точки зрения в Кинике ровным счётом ничего способного привлечь внимание не было — обычного сложения, среднего роста. Но Пилат наметанным взглядом офицера победоносного римского войска сразу же распознал в нём скифа.
Разве что к толпе, когда та дружно бросилась поглазеть на новоназначенного наместника, не присоединился. Киник остался сидеть как сидел, а только смотрел — привычно-спокойно и, чувствовалось сразу, испытующе — как будто вглядывался не только в настоящее и прошлое Пилата, но и в его будущее.
Пилат бы и сам не смог объяснить, чт`о ему понравилось в этом странствующем простолюдине, но понравилось — что-то. А вот наместнику, совсем недавно вкусившему восторженное поклонение, полагающееся ему как воплощению Империи, которое так хочется принимать за искреннюю любовь, невосторженность внимания Киника была обидна.
Охрана наместника, догадавшись о его намерении заговорить с так и не поднявшимся на ноги наглецом, в несколько ударов отбросила чернь на два десятка шагов назад.
Наместник и Пилат смотрели на явно не обременённого не только приличной одеждой, но и имуществом человека, а тот — ровно и спокойно на него. И опять — испытующе!
— Проси чего хочешь, — первым нарушил молчание Всемогущий наместник Империи.
— Не з`асти свет, — полуусмехнувшись-полуулыбнувшись, ответил Киник.
«Высечь! — мелькнуло в сознании наместника. — Непочтение к римской власти».
А вот Пилат глубоко вдохнул и расправил плечи, как в зной после глотка студеной воды.
Произнесённые слова были как пароль и отзыв — для всякого не чуждого познаний в истории и философии. Слова эти для каждого учившегося в риторской схоле известны: произнесены они были хотя и несколько столетий назад, но в памяти людей образованных остались навсегда. Некогда в точности с тем же предложением просить что угодно обратился сам Александр Македонский — величайший из всех известных полководцев, ко времени знаменитого разговора почти властелин мира. А обращался он к кинику Диогену Синопскому (земляку Пилата! Синоп — столица Понта), который, наслаждаясь редким умением раскованно мыслить, естественно, не обременял свою независимость ничем материальным. Вплоть до того, что роздал всё своё имущество и переселился в деревянный п`ифос из-под вина при храме Кибелы — Матери богов. И не только нисколько от безыскусности своего жилища не страдал, как то втайне с тех пор подозревала толпа, но, напротив, наслаждался жизнью как никогда. Считается, что Александр Македонский, который привык от подхалимов, только его и окружавших, слышать нескончаемые просьбы о золоте и о повышении во власти, видя благородную невозмутимость Диогена, хотел его вознаградить. Потому и предложил всё, что только может дать властелин мира.
Однако при этом заслонил солнце. А в ответ услышал неслыханное:
— Не засти свет!
Рассказывают, что Александр Македонский повиновался и благоговейно отошёл, а когда удалился достаточно, чтобы не мешать размышлениям мудреца, сказал:
— Не будь я Александром Македонским, то хотел бы быть только Диогеном.
И вот сейчас тот знаменитый разговор воспроизвёлся.
Не ожидавший ни такого ответа, а ещё более такого от себя предложения, наместник, справившись с просившейся выскользнуть наружу радостной улыбкой Пилата, стоял и не находил, что сказать.
Неужели отойти — благоговейно?! — и потом сказать, что если бы он не был наместником Империи, то хотел бы быть как этот… этот… вовсе не простолюдин, а явный наследник Диогена?
Нет, это было бы смешно: он, Пилат, далеко не Александр Македонский… К сожалению. Или к счастью?
Это Александр мог уйти, не наградив — но и не наказав за дерзость.
А как мог выйти из создавшегося положения новоназначенный наместник Империи?
Повернуться и уйти навсегда, не наказав простолюдина за дерзость, для наместника было невозможно — хотя бы потому, что его отступление в глазах жителей города унизило бы сам принцип власти. А это — преступление против Империи, преступление против божественного правителя лично — такое принцепс и ему верные могут не простить. Расплата за мягкость — жизнь самого наместника.
А Пилат не мог повернуться и уйти, прежде всего, потому, что не пожелавший при его приближении подняться человек, столь ценивший возможность щуриться на солнце, явно обладал умом, а здесь, в городах провинции Сирия, несмотря на обилие магов и жрецов разнообразных культов, несмотря на важных государственных гадателей-авгуров из Рима, присутствие которых было обязательным при всяком наместнике, поговорить, в общем-то, было не с кем.
Потерять единственного встреченного в этой пустыне собеседника?
Что делать?
Что можнобыло сделать?
Как этого потомка Диогена наказать так, чтобы… чтобы наказание ему было… наградой?..
Как выполнить долг перед Империей и при этом не навлечь на себя гнев главных Двенадцати богов за невыполнение клятвы?
И чего только он не поднялся?
О, боги!
Пилат, разумеется, знал, что киники отрицали всякую власть одного человека над другим — и если удостаивали разговором вообще, то только на равных — ибо разговорвозможен только между равными. Не на равных — не разговор, а явное или скрытое выпрашивание большей власти или большего имущества. И то и другое киникам было безразлично — и потому они бывали вознаграждены возможностью общения. И не важно, кто перед тобой: последний нищий или властелин мира, каким был завоеватель земель и народов, бессильный перед мыслителями Александр Македонский, — главное, возрос ли он до способности быть собеседником?
Что до Диогена, то сокровенный смысл его слов был следующим: ты — царь, а я — выше тебя, и брат мой не ты, а солнце, бог истины; поднимись над собой, и мы поговорим — во имя Достойного созерцания. Александр просто не понял. Как не поняли этот разговор многие последующие поколения людей, далёких от познания первооснов жизни.
— Ты — Киник? — не столько спросил об убеждениях, сколько нарёк простолюдина Пилат.
Киник улыбнулся — слово для него явно звучало прекрасной музыкой.
Но музыкой, понятной только ему.
Толпе же, напротив, в этом загадочном древнем слове, случайным образом созвучном с обозначением собаки, нравилось видеть нечто оскорбительное. Как только подхалимствующие по жизни это слово не извращали! В конечном счёте всякого, кто хотя бы пытался называть вещи своими именами, толпа обзывала киносом — собакой — циником! Толпа дошла до того, что тем, кто не желал жить «по-человечески», но хотел быть свободным от имущества и потому обретал способность к раскованному мышлению, приписывала любовь к собачьему лаю — и очень радовалась глубине собственного ума.
— Ты — Киник? — повторил вопрос, уже улыбнувшись, Пилат.
— Хотелось бы, — вздохнув и скрывая улыбку, ответил Киник. — Истинный кинизм — это здравый смысл, а мне его — не хватает… К сожалению.
— Спасибо, — сказал Пилат.
То, что кинизм — это здравый смысл, мысль для Пилата была новая. А радость от приобщения к новой мысли, случается, действует настолько сильно, что порой забывают про должность.
— Соскучился по лошадям? — уже открыто улыбнувшись, спросил Пилат.
— Как ты догада… Гипподром? — странник кивнул в сторону золотых крылатых богов, которым были посвящены гипподромы по всей Империи. — Но здесь могут оказаться и случайно. Как-никак местная достопримечательность.
— Как скифу не соскучиться по лошадям?! — усмехнулся Пилат. — Говорят, вы на вашем загадочном севере на них не только умираете, но и рождаетесь.
— Не все, — в тон ему ответил, улыбаясь, скиф. — Скифы одинаковы лишь издали, в туманном далек`е, а вблизи выясняется, что они разные. Да и лошади не у всех. Как ты пришёл к выводу, что я соскучился по лошадям?
— Я милого узн`аю по походке! — ответил, посмеиваясь, Пилат словами популярной в Империи песенки. — Как намявшему не одну лошадиную спину не распознать своего брата — всадника?
Киник непроизвольно опустил глаза на, так скажем, несколько нестройные ноги Пилата.
— Можно в жизни обойтись и без лошадей, — сказал Киник. — Многие у нас так и уходят — ни разу не оказавшись в боевом седле… Нет, здесь я не из-за лошадей. Впрочем, и ты тоже здесь — но тоже далеко не всадник.
Пилат оценил оба смысла сказанного — прямой и должностной. Что может быть прекрасней изящной мысли?
— А при каком храме уважаемый философ облюбовал себе пифос?
— Очень может быть, что такой храм ещё не воздвигнут, — как-то уж особенно серьёзно произнёс Киник. — К тому же можно обойтись и без пифоса… Это — излишество.
По легенде, когда молодой Диоген перестал по примеру своего отца изготавливать фальшивую монету и, вдруг пожелав стать учеником Антисфена, явился в его схолу, то тот, не намеревавшийся принимать новых учеников, пытался Диогена прогнать и даже замахнулся на него палкой. Диоген мужественно не дрогнул и подставил голову:
«Бей, — сказал он, — но ты не найдёшь такой крепкой палки, чтобы прогнать меня, пока у тебя есть чт`о сказать».
Так Диоген стал учеником Антисфена. И в те же дни Диогена, освободившегося от неправедно заработанных денег, осенило прозрение, как можно жить ещё лучше. Помогла, как иронизирует легенда, мышка: Диоген всего лишь взглянул на неё, когда она пробегала мимо. В противоположность людской толпе, она не нуждалась в подстилке, не пугалась темноты и не искала мнимых наслаждений…
— А что ты скажешь о пифосе, доверху набитом книгами? — спросил, поддавшись Пилату, наместник.
Наместник имел в виду Хранилище. Римская власть всегда следила, чтобы хотя бы в столичных городах провинций или стран, входящих в Империю, были библиотеки — греческих, латинских и прочих книг. Соответственно, при каждом Хранилище были и хранители.
В сущности, наместник, назначая на вожделенную многими должность чужого в городе человека, только выигрывал от того, что первое из его решений касалось знания, книг и их сохранения. Вообще говоря, чем неожиданней и непонятней бывает первое решение нового начальника, тем отчётливее оно запоминается. А ещё это решение могло быть воспринято как угроза. Чужакам эту должность ещё никогда не отдавали. Назначение же в хранители скифа — а об этом народе толпа знала разве только то, что их рождают якобы на лошадях, прямо на скаку, притом по шею в снегу, помнили также и то, что конные отряды скифов некогда доходили до стен Иерусалима, — было поводом для пересудов: не началось ли вообще изгнание евреев со всех должностей?
Угроза или видимость угрозы была необходима потому, что, как и в любом из городов Империи, в Иерусалиме непременно найдутся люди, которые не смирятся без осязаемой демонстрации силы — назначение хранителя из одной лишь прихоти было бескровным её применением.
Но в этом назначении различим был не только кнут, но также и пряник — для желающих его разглядеть. Наместник миловал простолюдина, дерзко отнёсшегося к представителю власти. Всесильность не столько в способности казнить, сколько в способности добродетельных миловать — на последнее из обладающих высшей властью с`илен далеко не всякий.
Словом, не только наместник, сумевший воспринять некоторые уроки управления от своей жены-патрицианки, но и Пилат обретал многое от этого назначения: у него, согласись этот философ на должность хранителя, появлялся в городе свой человек — всякий отвергающий принцип власти как таковой неподкупен и независим и потому открыт для истины. А истина порой бывает необходима — порой от неё зависит сама жизнь.
— Я имею в виду Хранилище. Библиотеку… Сам понимаешь, это — наказание, — криво усмехнувшись, шутливо добавил наместник. Шутка выдавала жёсткость наместника, вынужденного выполнять клятву Пилата.
Так и не вставший до сих пор Киник наконец-то поднялся:
— Это, пожалуй, даже больше, чем полмира, которые только и догадался предложить Александр.
«Как всё-таки слаб человек! — подумал Пилат. — Какие-то там книги! И за них он отказывается от независимости! А как же его учение?»
В самом деле, киники источником познания Истины считали отнюдь не книги. Вернее, книги источником быть могли, но только второстепенным, дополняющим; в достижении же наивысшего из благ, добродетели, главное — созерцание и самостоятельное осмысление осязаемых событий жизни. Только непосредственное наблюдение может взрастить самостоятельность воли.
— И всё же, — вздохнул Пилат, — позволь, я буду называть тебя — Киник.
Киник расслышал это «всё же». И вздох уловил.
— Не буду лицемерить, — оправдываясь, сказал он. — Очень хочется почувствовать, как это, когда вокруг тебя все стены — в книгах. И нет нужды с приближением заката лишаться общения с ними…
В тот же день по распоряжению наместника Империи Кинику достались в пользование не только Хранилище, не только ежедневный хороший стол, но и дорогой, ежемесячно сменяемый хитон и плащ хранителя.
А ещё Пилат распорядился доставить в Хранилище два кресла, изысканно-простые, как раз такие, в которых, как ему всегда казалось, думается особенно раскованно.
Киник удивился. Он тут же отложил в сторону древний греческий свиток и пересел в кресло напротив Пилата.
А произошло «наречение» при следующем стечении обстоятельств.
В своё первое после назначения наместником инспекционное посещение Иерусалима Пилат в сопровождении охраны, как водится, знакомился с достопримечательностями города — и, величайшим усилием воли подавляя зевоту, время от времени выказывал своё восхищение.
«О, боги! — ненавидя эту сторону своей должности, думал Пилат. — Хотя бы одна мысль! Хотя бы одно живое лицо!»
Но его окружали лица только должностные — светившиеся подобострастием и предупредительностью.
Обременительное перемещение по городу и его ближайшим окрестностям продолжалось, наместник выказывал удовольствие и с каждым шагом жизнь ему казалась всё более и более омерзительной. Подходя к построенному ещё Иродом Великим гипподрому, по сравнению с римским совершенно ничтожному, только уничижающему тех богов, которых он должен был возвеличивать, Пилат не выдержал, закрыл глаза и внутренне торжественно произнёс:
«Клянусь вам, Двенадцать вышних богов: если я увижу живое лицо, я его… я его… возвышу! Чего бы мне это ни стоило! О, боги! Услышьте меня! Помогите!»
И когда Пилат открыл глаза, то первый, кого он увидел, был Киник. Одет он был более чем просто, к тому же плащ свой, хотя и стиранный, он явно использовал на кинический манер: сложенный вдвое, он нередко служил ему ещё и постелью. Если бы не непривычный для этих мест цвет волос и непокрытая голова, то с обыденной точки зрения в Кинике ровным счётом ничего способного привлечь внимание не было — обычного сложения, среднего роста. Но Пилат наметанным взглядом офицера победоносного римского войска сразу же распознал в нём скифа.
Разве что к толпе, когда та дружно бросилась поглазеть на новоназначенного наместника, не присоединился. Киник остался сидеть как сидел, а только смотрел — привычно-спокойно и, чувствовалось сразу, испытующе — как будто вглядывался не только в настоящее и прошлое Пилата, но и в его будущее.
Пилат бы и сам не смог объяснить, чт`о ему понравилось в этом странствующем простолюдине, но понравилось — что-то. А вот наместнику, совсем недавно вкусившему восторженное поклонение, полагающееся ему как воплощению Империи, которое так хочется принимать за искреннюю любовь, невосторженность внимания Киника была обидна.
Охрана наместника, догадавшись о его намерении заговорить с так и не поднявшимся на ноги наглецом, в несколько ударов отбросила чернь на два десятка шагов назад.
Наместник и Пилат смотрели на явно не обременённого не только приличной одеждой, но и имуществом человека, а тот — ровно и спокойно на него. И опять — испытующе!
— Проси чего хочешь, — первым нарушил молчание Всемогущий наместник Империи.
— Не з`асти свет, — полуусмехнувшись-полуулыбнувшись, ответил Киник.
«Высечь! — мелькнуло в сознании наместника. — Непочтение к римской власти».
А вот Пилат глубоко вдохнул и расправил плечи, как в зной после глотка студеной воды.
Произнесённые слова были как пароль и отзыв — для всякого не чуждого познаний в истории и философии. Слова эти для каждого учившегося в риторской схоле известны: произнесены они были хотя и несколько столетий назад, но в памяти людей образованных остались навсегда. Некогда в точности с тем же предложением просить что угодно обратился сам Александр Македонский — величайший из всех известных полководцев, ко времени знаменитого разговора почти властелин мира. А обращался он к кинику Диогену Синопскому (земляку Пилата! Синоп — столица Понта), который, наслаждаясь редким умением раскованно мыслить, естественно, не обременял свою независимость ничем материальным. Вплоть до того, что роздал всё своё имущество и переселился в деревянный п`ифос из-под вина при храме Кибелы — Матери богов. И не только нисколько от безыскусности своего жилища не страдал, как то втайне с тех пор подозревала толпа, но, напротив, наслаждался жизнью как никогда. Считается, что Александр Македонский, который привык от подхалимов, только его и окружавших, слышать нескончаемые просьбы о золоте и о повышении во власти, видя благородную невозмутимость Диогена, хотел его вознаградить. Потому и предложил всё, что только может дать властелин мира.
Однако при этом заслонил солнце. А в ответ услышал неслыханное:
— Не засти свет!
Рассказывают, что Александр Македонский повиновался и благоговейно отошёл, а когда удалился достаточно, чтобы не мешать размышлениям мудреца, сказал:
— Не будь я Александром Македонским, то хотел бы быть только Диогеном.
И вот сейчас тот знаменитый разговор воспроизвёлся.
Не ожидавший ни такого ответа, а ещё более такого от себя предложения, наместник, справившись с просившейся выскользнуть наружу радостной улыбкой Пилата, стоял и не находил, что сказать.
Неужели отойти — благоговейно?! — и потом сказать, что если бы он не был наместником Империи, то хотел бы быть как этот… этот… вовсе не простолюдин, а явный наследник Диогена?
Нет, это было бы смешно: он, Пилат, далеко не Александр Македонский… К сожалению. Или к счастью?
Это Александр мог уйти, не наградив — но и не наказав за дерзость.
А как мог выйти из создавшегося положения новоназначенный наместник Империи?
Повернуться и уйти навсегда, не наказав простолюдина за дерзость, для наместника было невозможно — хотя бы потому, что его отступление в глазах жителей города унизило бы сам принцип власти. А это — преступление против Империи, преступление против божественного правителя лично — такое принцепс и ему верные могут не простить. Расплата за мягкость — жизнь самого наместника.
А Пилат не мог повернуться и уйти, прежде всего, потому, что не пожелавший при его приближении подняться человек, столь ценивший возможность щуриться на солнце, явно обладал умом, а здесь, в городах провинции Сирия, несмотря на обилие магов и жрецов разнообразных культов, несмотря на важных государственных гадателей-авгуров из Рима, присутствие которых было обязательным при всяком наместнике, поговорить, в общем-то, было не с кем.
Потерять единственного встреченного в этой пустыне собеседника?
Что делать?
Что можнобыло сделать?
Как этого потомка Диогена наказать так, чтобы… чтобы наказание ему было… наградой?..
Как выполнить долг перед Империей и при этом не навлечь на себя гнев главных Двенадцати богов за невыполнение клятвы?
И чего только он не поднялся?
О, боги!
Пилат, разумеется, знал, что киники отрицали всякую власть одного человека над другим — и если удостаивали разговором вообще, то только на равных — ибо разговорвозможен только между равными. Не на равных — не разговор, а явное или скрытое выпрашивание большей власти или большего имущества. И то и другое киникам было безразлично — и потому они бывали вознаграждены возможностью общения. И не важно, кто перед тобой: последний нищий или властелин мира, каким был завоеватель земель и народов, бессильный перед мыслителями Александр Македонский, — главное, возрос ли он до способности быть собеседником?
Что до Диогена, то сокровенный смысл его слов был следующим: ты — царь, а я — выше тебя, и брат мой не ты, а солнце, бог истины; поднимись над собой, и мы поговорим — во имя Достойного созерцания. Александр просто не понял. Как не поняли этот разговор многие последующие поколения людей, далёких от познания первооснов жизни.
— Ты — Киник? — не столько спросил об убеждениях, сколько нарёк простолюдина Пилат.
Киник улыбнулся — слово для него явно звучало прекрасной музыкой.
Но музыкой, понятной только ему.
Толпе же, напротив, в этом загадочном древнем слове, случайным образом созвучном с обозначением собаки, нравилось видеть нечто оскорбительное. Как только подхалимствующие по жизни это слово не извращали! В конечном счёте всякого, кто хотя бы пытался называть вещи своими именами, толпа обзывала киносом — собакой — циником! Толпа дошла до того, что тем, кто не желал жить «по-человечески», но хотел быть свободным от имущества и потому обретал способность к раскованному мышлению, приписывала любовь к собачьему лаю — и очень радовалась глубине собственного ума.
— Ты — Киник? — повторил вопрос, уже улыбнувшись, Пилат.
— Хотелось бы, — вздохнув и скрывая улыбку, ответил Киник. — Истинный кинизм — это здравый смысл, а мне его — не хватает… К сожалению.
— Спасибо, — сказал Пилат.
То, что кинизм — это здравый смысл, мысль для Пилата была новая. А радость от приобщения к новой мысли, случается, действует настолько сильно, что порой забывают про должность.
— Соскучился по лошадям? — уже открыто улыбнувшись, спросил Пилат.
— Как ты догада… Гипподром? — странник кивнул в сторону золотых крылатых богов, которым были посвящены гипподромы по всей Империи. — Но здесь могут оказаться и случайно. Как-никак местная достопримечательность.
— Как скифу не соскучиться по лошадям?! — усмехнулся Пилат. — Говорят, вы на вашем загадочном севере на них не только умираете, но и рождаетесь.
— Не все, — в тон ему ответил, улыбаясь, скиф. — Скифы одинаковы лишь издали, в туманном далек`е, а вблизи выясняется, что они разные. Да и лошади не у всех. Как ты пришёл к выводу, что я соскучился по лошадям?
— Я милого узн`аю по походке! — ответил, посмеиваясь, Пилат словами популярной в Империи песенки. — Как намявшему не одну лошадиную спину не распознать своего брата — всадника?
Киник непроизвольно опустил глаза на, так скажем, несколько нестройные ноги Пилата.
— Можно в жизни обойтись и без лошадей, — сказал Киник. — Многие у нас так и уходят — ни разу не оказавшись в боевом седле… Нет, здесь я не из-за лошадей. Впрочем, и ты тоже здесь — но тоже далеко не всадник.
Пилат оценил оба смысла сказанного — прямой и должностной. Что может быть прекрасней изящной мысли?
— А при каком храме уважаемый философ облюбовал себе пифос?
— Очень может быть, что такой храм ещё не воздвигнут, — как-то уж особенно серьёзно произнёс Киник. — К тому же можно обойтись и без пифоса… Это — излишество.
По легенде, когда молодой Диоген перестал по примеру своего отца изготавливать фальшивую монету и, вдруг пожелав стать учеником Антисфена, явился в его схолу, то тот, не намеревавшийся принимать новых учеников, пытался Диогена прогнать и даже замахнулся на него палкой. Диоген мужественно не дрогнул и подставил голову:
«Бей, — сказал он, — но ты не найдёшь такой крепкой палки, чтобы прогнать меня, пока у тебя есть чт`о сказать».
Так Диоген стал учеником Антисфена. И в те же дни Диогена, освободившегося от неправедно заработанных денег, осенило прозрение, как можно жить ещё лучше. Помогла, как иронизирует легенда, мышка: Диоген всего лишь взглянул на неё, когда она пробегала мимо. В противоположность людской толпе, она не нуждалась в подстилке, не пугалась темноты и не искала мнимых наслаждений…
— А что ты скажешь о пифосе, доверху набитом книгами? — спросил, поддавшись Пилату, наместник.
Наместник имел в виду Хранилище. Римская власть всегда следила, чтобы хотя бы в столичных городах провинций или стран, входящих в Империю, были библиотеки — греческих, латинских и прочих книг. Соответственно, при каждом Хранилище были и хранители.
В сущности, наместник, назначая на вожделенную многими должность чужого в городе человека, только выигрывал от того, что первое из его решений касалось знания, книг и их сохранения. Вообще говоря, чем неожиданней и непонятней бывает первое решение нового начальника, тем отчётливее оно запоминается. А ещё это решение могло быть воспринято как угроза. Чужакам эту должность ещё никогда не отдавали. Назначение же в хранители скифа — а об этом народе толпа знала разве только то, что их рождают якобы на лошадях, прямо на скаку, притом по шею в снегу, помнили также и то, что конные отряды скифов некогда доходили до стен Иерусалима, — было поводом для пересудов: не началось ли вообще изгнание евреев со всех должностей?
Угроза или видимость угрозы была необходима потому, что, как и в любом из городов Империи, в Иерусалиме непременно найдутся люди, которые не смирятся без осязаемой демонстрации силы — назначение хранителя из одной лишь прихоти было бескровным её применением.
Но в этом назначении различим был не только кнут, но также и пряник — для желающих его разглядеть. Наместник миловал простолюдина, дерзко отнёсшегося к представителю власти. Всесильность не столько в способности казнить, сколько в способности добродетельных миловать — на последнее из обладающих высшей властью с`илен далеко не всякий.
Словом, не только наместник, сумевший воспринять некоторые уроки управления от своей жены-патрицианки, но и Пилат обретал многое от этого назначения: у него, согласись этот философ на должность хранителя, появлялся в городе свой человек — всякий отвергающий принцип власти как таковой неподкупен и независим и потому открыт для истины. А истина порой бывает необходима — порой от неё зависит сама жизнь.
— Я имею в виду Хранилище. Библиотеку… Сам понимаешь, это — наказание, — криво усмехнувшись, шутливо добавил наместник. Шутка выдавала жёсткость наместника, вынужденного выполнять клятву Пилата.
Так и не вставший до сих пор Киник наконец-то поднялся:
— Это, пожалуй, даже больше, чем полмира, которые только и догадался предложить Александр.
«Как всё-таки слаб человек! — подумал Пилат. — Какие-то там книги! И за них он отказывается от независимости! А как же его учение?»
В самом деле, киники источником познания Истины считали отнюдь не книги. Вернее, книги источником быть могли, но только второстепенным, дополняющим; в достижении же наивысшего из благ, добродетели, главное — созерцание и самостоятельное осмысление осязаемых событий жизни. Только непосредственное наблюдение может взрастить самостоятельность воли.
— И всё же, — вздохнул Пилат, — позволь, я буду называть тебя — Киник.
Киник расслышал это «всё же». И вздох уловил.
— Не буду лицемерить, — оправдываясь, сказал он. — Очень хочется почувствовать, как это, когда вокруг тебя все стены — в книгах. И нет нужды с приближением заката лишаться общения с ними…
В тот же день по распоряжению наместника Империи Кинику достались в пользование не только Хранилище, не только ежедневный хороший стол, но и дорогой, ежемесячно сменяемый хитон и плащ хранителя.
А ещё Пилат распорядился доставить в Хранилище два кресла, изысканно-простые, как раз такие, в которых, как ему всегда казалось, думается особенно раскованно.
* * *
— Мне нужен твой совет, — сказал Пилат, тяжело опускаясь в ближайшее кресло. — Беда.Киник удивился. Он тут же отложил в сторону древний греческий свиток и пересел в кресло напротив Пилата.