Страница:
Богоизбранность считалась для всякой верующей женщины величайшей в жизни удачей — триумфом, в котором она впоследствии жила всю жизнь. И потребность в котором наследовалась дочерьми.
Никто не знал, в какой день месяца, в какой час и в какое мгновение появится чёрный служитель с мечом Жребия, но каждый из восшедших в лупанарий мужчин знал, что роковой меч среди теней лупанария непременно блеснёт. Сладкий страх и ужас — страстной любви непременный спутник и прародитель — расползался по душе каждого из тянущихся к лупанарию, тем многократно усиливая удовольствие оргии. Рисковал жизнью каждый, всякий боялся смерти, но никто лупанария не только не бежал, а напротив, вожделел наступления ночи.
А потому все они, при входе пожертвовавшие на храм Любви и Единства, молились и выбирали —нечто большее, чем женщину — счастливую звезду.
Теснившиеся в центре зала мужчины, и без того возбуждавшиеся от дразнящих красноватых бликов, тёрлись друг о друга и от этих прикосновений истомлялись задолго до проникновения в одну из сомкнувшихся женщин. Их распаляли также и красота поз женщин, и некий общий ритм покачиваний, в котором незаметно для себя сливались в лупанарии все и вся, включая и ожидавших своей очереди мужчин, — всё становилось едино, и когда один из мужчин на ложе достигал восторга, то восторг этот сразу же становился радостью всех, в особенности, в силу своей чувствительности, для женщин: для них поток восторга становился беспрерывным…
Но судьба, чёрный служитель и меч исчезли вместе со стародавними временами, когда люди были много набожнее. Людям вообще свойственно забывать благодетельных богов… И римские лупанарии выродились в то, что застала, посещая их с другими патрицианками, Уна…
Однако римские лупанарии, даже выродившиеся, Уне нравились больше иерусалимского блудилища. Хотя бы потому, что в лупанарии по-прежнему служили Небу женщины исключительно патрицианских родов. В этом — высший, государственный смысл. Это мужчинам, чтобы уяснить, что надо делать, приходится изъясняться словами. Это мужчины никак не могут освободиться от сетей унаследованного с древности Сената, бестолкового из-за пут бесконечных речей, смысл которых неясен даже самому говорящему. Что говорить про слушающих?!.. Но женщинам власти известен путь более совершенный. Достаточно женщинам власти собраться вместе, разоблачиться и, сокрыв лица в ложе-норе, в божественной позе расслабиться и насладиться — и вот они уже как будто побывали во всех уголках Рима, знают всё, прочувствовали —и теперь ни за что не ошибутся, кто и сколь существенно изменил своё положение на ступенях пирамиды власти. Поэтому все суждения набожных женщин патрицианских родов о том, кому подчиниться, а с кем обращаться пренебрежительно, были вернее умствований сенаторов, безуспешно пытавшихся разобраться, что же на последнем заседании Сената было сказано. И что при этом имелось в виду. Уже одной этой способностью к верному знанию можно объяснить, почему в семьях правителей от века всё определяло слово именно женщины.
(Сменивший Тиберия император Калигула вошёл в историю, среди прочего, ещё и потому, что приказал жён и дочерей патрициев отправлять в лупанарии насильно. Некоторые историки, сокровенного устройства государства не понимающие или извращённо его по чьему-то приказу представляющие, пишут, что императора Калигулу народ и сенаторы за эти насильственные водворения в лупанарии якобы ненавидели и мечтали свергнуть. Но разве действительно хотели? Где тому доказательства? Если бы Калигула в сенаторских семействах был ненавидим, он бы не дожил и до утра. Не спасла же жизнь Цезарю любовь простого народа! Зарезали, да и всё. На глазах у всех. Но заботившийся о многолюдности лупанариев Калигула продолжал жить. И, что невозможно опровергнуть, Империя при нём процветала как ни до и ни после. И никто его не трогал. Следовательно, якобы несчастные и опороченные сенаторские жёны, за которыми в доме испокон веков было последнее слово, твёрдо сказали мужьям: смириться! — и правящие мужи, как и всегда, жёнам подчинились.
Благодарность сенаторских жён и дочерей Калигуле можно понять — отныне им не надо было пробираться в лупанарии в пугающей темноте, теперь с видом мучениц они могли отправиться в лупанарии ещё засветло. Так что Калигулу любили и боготворили многие якобы им обиженные — как могут любить только того, кто выполняет самые сокровенные мечты.
Калигула знал кого посылать — он в приказе не обошёл ни одну матрону из семей власти, а вот женщинами из семей ремесленников и землепашцев пренебрёг.)
Действительно, по-настоящему ценить лупанарии могли только женщины, способные проявить себя во власти, даже из простолюдинок. Но были среди простолюдинок и такие, которые брезговали, и — по ощущению Уны — поступали безнравственно. Своим неучастием они подрывали надежду на благополучие своего потомства в будущем, подвергали детей опасности лишиться родины-Империи, которой можно гордиться.
Действительно, исчезни монолитность во власти, начни мужи при принятии решений в Сенате мудрствовать, и во власти, продолжающей небесную иерархию богов, начнётся хаос, — родина захиреет.
И это произойдёт, и притом непременно, как только доступ в лупанарии для женщин власти будет ограничен или преграждён вовсе. Или, хуже того, лупанарии будут разрушены, а собирающимся провести богослужение под открытым небом будут препятствовать. Если они не приспособятся достигать того же наслаждения познания Власти без обнажения или на расстоянии, то главная в ойкумене Империя начнёт распадаться, хлынут реки крови междоусобиц, волны варваров захлестнут некогда процветающие провинции, чиновники не будут знать, во что верить, в упадок придёт всё…
То же самое произойдёт, окажись на седалище власти отрицающие лупанарии, отрицающие явно или скрыто, — неверующие. С величественных храмов будет содрано золото украшений, города превратятся в ничто, о великой цивилизующей роли лупанариев забудут, подменив их ущербными формами тайных блудилищ, — чем смогут гордиться дети и дети их детей?!
Если не приспособятся…
Но всегда Власть — это прежде всего коллективная женщина власти!
Великая блудница — священна!
Упадок Иерусалима, некогда столицы процветающего царства, видимо, как раз и произошёл потому, что после Соломона, многочисленные жёны которого строили храмы всем мыслимым богам ойкумены (в этот период государство процветало как никогда ни до, ни после), иерусалимское храмовое блудилище пришло в упадок. Было умалено основание благополучия Власти — и потому утрачено богатство народа.
Умаление проявлялось в каждой детали. Начиная с того, что женщины располагались не в круг, а были разъединены по отдельным маленьким домишкам кварталов, и потому лишены удовольствия соприкасаться друг с другом нежной кожей бёдер, и кончая тем, что красный фонарь располагали так, чтобы высвечивалось… лицо!
Мужчинам стало не на что, в общем-то, смотреть, соответственно, они от одного этого утратили возможность изнемогать от всё усиливающейся истомы в ожидании своей очереди.
К тому же даже в многолюдную Пасху, в которую теснота в кварталах любви возрастала, они не были обнажены, не могли тереться друг о друга, порой извергая друг на друга семя, и в святом раздражении к тому же не могли вознести молитву богу любви…
Умалялась не только Родина, но и сама любовь: мужчины с женщинами в своих ощущениях теряли очень многое, если не всё. Богоугодная поза до конца выдерживалась только в «солдатском» квартале — и то благодаря освежающему присутствию проводников цивилизации — римских легионеров.
«Бескультурные! — с ненавистью думала Уна о мужчинах народов, так Римом до конца и не покорённых. — Нецивилизованные. Варвары…»
Впрочем, об аборигенах она судила только по посетителям «семейного» квартала и «торговых рядов» — ещё по тем временам, когда она приезжала погостить к дочери предыдущего наместника, с которой они вместе по ночам и выходили из дворца тайным ходом.
Из-за наплыва предлагавших себя женщин закрепиться в кварталах любви можно было только послушанием «мамкам». (Как это символично! Она, Прекраснейшая и Предызбранная к пределам власти, некогда должна была слушаться «мамок», получивших своё имя по Великой Матери!) К счастью, в «семейных» кварталах почти не задержавшись (о мучительных проповедях и варварской любви она иначе как с омерзением не вспоминала), Уна, выслушав наставления «мамки», в первую же свою в городе Пасху отдавалась торговцам с Востока. Она слышала, что эти так называемые мужчины любят отнюдь не по-человечески, а неестественно: улёгшись на спину, ожидают действий от гетеры. Если бы не было страха отлучения от кварталов любви навсегда, Уна никогда бы не согласилась справлять Пасху с ненавистными торговцами-всадниками, но…
Признаться, её муж тоже проявлял подобные пристрастия — однако его извращённым желаниям она, разумеется, не потакала.
«А может быть, и Понтий Пилат… еврей?.. Скрытый? — порой с брезгливостью думала она. — Ну, ждите, ждите, придёт время, я буду для вас орудием мести…»
«Мамкам» удалось сослать её к торговцам только в первый раз, но уже в следующее своё появление Уна без труда сумела настоять на своём, — и Пасху праздновала уже в «солдатском» квартале. Собственно, с первой уже Пасхи она главный местный религиозный праздник и полюбила — только в эти дни Иерусалим, в её представлении, более всего и приближался к римскому лупанарию.
Но, к сожалению, всего лишь приближался. «Солдатский» квартал и в Пасху не приносил ей того всеимперского познания Власти, которое мог дать единственно Рим.
О, Рим! Сладостная, благословенная столица! К тебе все помыслы! Ты ждёшь меня! Скорее бы муж перешагнул свою убогую наместническую должность! И достиг, как предречено прозорливцем, самых пределов власти!
Пределы власти!
«Достигнет пределов власти…»
Как это прекрасно!..
В ту ночь, когда Уна впервые отдалась Пилату — сразу после дня триумфа, — она, повинуясь какому-то безотчётному желанию, направилась к главному оракулу Рима. Ей ни на миг не забыть его бесстрастное лицо в тот момент, когда она задала ему строго-настрого запрещённый вопрос — о будущем. Но разве боги не поймут её интереса? И не простят? Да и какая женщина на её месте, когда решается её судьба, не думает, как высоко может вознести её муж?!
И самые смелые её надежды — оправдались, самые сокровенные мечты — исполнились!
Достигнет пределов власти!
Она чувствовала, она всегда это знала!
Иудея, Рим, пределы мира!
Перед ней, Уной — Единственной! — преклонятся все народы! Даже те, которые не успел покорить великий Александр!..
Но… Рим пока только в помыслах, а под пятой лишь жалкая провинция, поэтому, наезжая из ничтожной официальной резиденции Кесарии в Иерусалим, Уна почти каждую ночь, лишь только город бывал окончательно поглощён тьмой, оказывалась в кварталах любви, чувством переносясь в лупанарий…
Как, впрочем, и всякая вхожая во власть женщина — где бы она ни оказалась. Они все как на нересте: что бы ни произошло, в нужное время она, вместе с другими такими же, как она, изо всех сил работающими хвостом, всё равно бы оказалась у цели. Даже угроза смерти не остановила бы ни одну из них, поднимающихся вверх против течения жизни. Даже запертые мужем двери.
Она — всё равно там.
До рассвета было ещё далеко, небо на востоке ещё не начало светлеть, когда Уна, незаметно покинув уже почти опустевший «солдатский» квартал, оказалась среди развалин.
Вот и то скорбное место, где был убит её возлюбленный.
Не узнать место было невозможно, даже в темноте — свечение от бурого пятна высохшей крови на стене улицы её внутренний взор улавливал издалека.
А ещё—чувствовался идущий от него жар…
Вот и другое пятно в проулке — чуть ниже…
Третье — на земле…
Кровь!..
Уна закрыла глаза.
Коричневое засохшее пятно стало набухать и краснеть… пока не превратилось в капли красной густой жидкости — впрочем, в кромешной темноте неразличимой, если бы от него не исходило веянье уходящей жизни. Вот на земле появились очертания знакомого тела. А близко, на расстоянии вытянутой руки — ох! — широкая спина мужа. Уна содрогнулась от ужаса и, не выдержав, открыла глаза.
Но тут же закрыла вновь. Перевоплощение уже завладело ею.
Мужа уже не было. Еле заметная череда капель крови уводила в глубь улицы. Уна, властно ступая, пошла по этим следам недавней трагедии. Она было свернула в первый дверной проём, но капли вели дальше. Она миновала второй проём и даже третий…
«Вот как это было… Но… Зачем так далеко?» — не то чтобы подумала, а скорее почувствовала она.
Вот и четвёртый от места проём. Следы вели туда.
Да, здесь. Целая лужа крови! И — тело.
Уна содрогнулась и открыла глаза. Пятно на земле немедленно стало бурым. И камень. Громадный камень. Тоже в бурых пятнах.
Уна поёжилась, представляя, как этот неподъёмный камень, вознесённый вверх, с силой опускается на голову, возможно, ещё что-то чувствующего тела — говорят, душа из тела быстро не уходит — и кости черепа сминаются, сминаются, сминаются с приглушённым хрустом… И брызги мозга…
Муж, этот неотёсанный обитатель казарм, как и всегда, решает всё силой мышц. Разве можно?..
Но мало того, он ведь ещё и с головой бездарно обошёлся. Надо было отсечь. И ей подбросить…
Впрочем, в данном случае он каким-то образом выиграл, сделав труп неопознаваемым и, как ему кажется, вывернулся… Какой, интересно, из богов ему в этом помог?..
Однако надо было выполнить то, ради чего она сюда пришла: найти малый меч — главную, как верно догадался начальник полиции, улику. Без малого меча дело могло развалиться…
Как хорошо, что и в ближайшем окружении начальника иерусалимской полиции у неё есть свой человек, который немедленно донёс ей об исчезновении…
Уна огляделась.
Малый меч украсть, как, похоже, втемяшил себе в голову начальник полиции, вряд ли могли — стражникам ли отличить драгоценную сталь настоящего дамасского клинка, закалённого в свежей крови раба?!
Но ведь меч пропал именно здесь, в квартале мстящих духов! Духов?.. Да — и мстящих!
Они не прощают непосвящённым вторжение в их обитель, тем более если эти непосвящённые держат орудие убийства её прекрасного возлюбленного. Они это чувствовали! Малый меч жёг им руки, и они — сами того не осознавая! — торопились от него избавиться!
Он должен быть где-то здесь! Но где?
Уна ступила на тот самый камень, который был весь в пятнах крови её возлюбленного, и осмотрела края сохранившейся части стены. Малого меча там не было.
Может, завалился?!
Но не ворочать же каждый камень!
Уна соскользнула с камня и вновь прикрыла глаза. Она с некоторым омерзением перевоплощалась теперь уже в начальника полиции — раздавалась в плечах и одна нога даже стала чуть короче…
Вот она уже рассматривает кинжал в запёкшейся, но ещё не высохшей крови. Чёрная рукоять, инкрустация, белая полоса — да и сталь, похоже, прекрасная!
«Хорошая работа, — подумал начальник полиции, — дорогая. Надо бы его сохранить. А то не ровён час — украдут!»
Именно так начальник полиции истолковывал необычное поведение своих подчинённых, как-то особенно опасливо озиравшихся вокруг. Да и ему самому кинжал как будто жёг руки.
Он огляделся в поисках самого видного места, чтобы, уходя, кинжал не искать. Видным местом ему показались два соприкасавшихся камня.
Начальник полиции, припадая на ногу, подошёл, наклонился и положил кинжал на них. Затем сквозь кинжал стал протискивать руку — рука легко прошла сквозь металл клинка — и вниз, за камни — и в щель между ними, пока не нащупал его рукоять…
— Вот он! — открывая глаза, обрадованно воскликнула Уна, разгибаясь — кокетливо, как будто всё ещё находилась в танцующих отблесках красного светильника.
Малый меч, действительно, был тот, который она искала — именно им и убили её возлюбленного. Её прекрасного возлюбленного! Лучше которого нет.
Уна недобро усмехнулась, и, спрятав в складках одежды жезл Жребия, выскользнула из развалин дома и скорым шагом направилась в сторону кварталов любви…
глава VII
Никто не знал, в какой день месяца, в какой час и в какое мгновение появится чёрный служитель с мечом Жребия, но каждый из восшедших в лупанарий мужчин знал, что роковой меч среди теней лупанария непременно блеснёт. Сладкий страх и ужас — страстной любви непременный спутник и прародитель — расползался по душе каждого из тянущихся к лупанарию, тем многократно усиливая удовольствие оргии. Рисковал жизнью каждый, всякий боялся смерти, но никто лупанария не только не бежал, а напротив, вожделел наступления ночи.
А потому все они, при входе пожертвовавшие на храм Любви и Единства, молились и выбирали —нечто большее, чем женщину — счастливую звезду.
Теснившиеся в центре зала мужчины, и без того возбуждавшиеся от дразнящих красноватых бликов, тёрлись друг о друга и от этих прикосновений истомлялись задолго до проникновения в одну из сомкнувшихся женщин. Их распаляли также и красота поз женщин, и некий общий ритм покачиваний, в котором незаметно для себя сливались в лупанарии все и вся, включая и ожидавших своей очереди мужчин, — всё становилось едино, и когда один из мужчин на ложе достигал восторга, то восторг этот сразу же становился радостью всех, в особенности, в силу своей чувствительности, для женщин: для них поток восторга становился беспрерывным…
Но судьба, чёрный служитель и меч исчезли вместе со стародавними временами, когда люди были много набожнее. Людям вообще свойственно забывать благодетельных богов… И римские лупанарии выродились в то, что застала, посещая их с другими патрицианками, Уна…
Однако римские лупанарии, даже выродившиеся, Уне нравились больше иерусалимского блудилища. Хотя бы потому, что в лупанарии по-прежнему служили Небу женщины исключительно патрицианских родов. В этом — высший, государственный смысл. Это мужчинам, чтобы уяснить, что надо делать, приходится изъясняться словами. Это мужчины никак не могут освободиться от сетей унаследованного с древности Сената, бестолкового из-за пут бесконечных речей, смысл которых неясен даже самому говорящему. Что говорить про слушающих?!.. Но женщинам власти известен путь более совершенный. Достаточно женщинам власти собраться вместе, разоблачиться и, сокрыв лица в ложе-норе, в божественной позе расслабиться и насладиться — и вот они уже как будто побывали во всех уголках Рима, знают всё, прочувствовали —и теперь ни за что не ошибутся, кто и сколь существенно изменил своё положение на ступенях пирамиды власти. Поэтому все суждения набожных женщин патрицианских родов о том, кому подчиниться, а с кем обращаться пренебрежительно, были вернее умствований сенаторов, безуспешно пытавшихся разобраться, что же на последнем заседании Сената было сказано. И что при этом имелось в виду. Уже одной этой способностью к верному знанию можно объяснить, почему в семьях правителей от века всё определяло слово именно женщины.
(Сменивший Тиберия император Калигула вошёл в историю, среди прочего, ещё и потому, что приказал жён и дочерей патрициев отправлять в лупанарии насильно. Некоторые историки, сокровенного устройства государства не понимающие или извращённо его по чьему-то приказу представляющие, пишут, что императора Калигулу народ и сенаторы за эти насильственные водворения в лупанарии якобы ненавидели и мечтали свергнуть. Но разве действительно хотели? Где тому доказательства? Если бы Калигула в сенаторских семействах был ненавидим, он бы не дожил и до утра. Не спасла же жизнь Цезарю любовь простого народа! Зарезали, да и всё. На глазах у всех. Но заботившийся о многолюдности лупанариев Калигула продолжал жить. И, что невозможно опровергнуть, Империя при нём процветала как ни до и ни после. И никто его не трогал. Следовательно, якобы несчастные и опороченные сенаторские жёны, за которыми в доме испокон веков было последнее слово, твёрдо сказали мужьям: смириться! — и правящие мужи, как и всегда, жёнам подчинились.
Благодарность сенаторских жён и дочерей Калигуле можно понять — отныне им не надо было пробираться в лупанарии в пугающей темноте, теперь с видом мучениц они могли отправиться в лупанарии ещё засветло. Так что Калигулу любили и боготворили многие якобы им обиженные — как могут любить только того, кто выполняет самые сокровенные мечты.
Калигула знал кого посылать — он в приказе не обошёл ни одну матрону из семей власти, а вот женщинами из семей ремесленников и землепашцев пренебрёг.)
Действительно, по-настоящему ценить лупанарии могли только женщины, способные проявить себя во власти, даже из простолюдинок. Но были среди простолюдинок и такие, которые брезговали, и — по ощущению Уны — поступали безнравственно. Своим неучастием они подрывали надежду на благополучие своего потомства в будущем, подвергали детей опасности лишиться родины-Империи, которой можно гордиться.
Действительно, исчезни монолитность во власти, начни мужи при принятии решений в Сенате мудрствовать, и во власти, продолжающей небесную иерархию богов, начнётся хаос, — родина захиреет.
И это произойдёт, и притом непременно, как только доступ в лупанарии для женщин власти будет ограничен или преграждён вовсе. Или, хуже того, лупанарии будут разрушены, а собирающимся провести богослужение под открытым небом будут препятствовать. Если они не приспособятся достигать того же наслаждения познания Власти без обнажения или на расстоянии, то главная в ойкумене Империя начнёт распадаться, хлынут реки крови междоусобиц, волны варваров захлестнут некогда процветающие провинции, чиновники не будут знать, во что верить, в упадок придёт всё…
То же самое произойдёт, окажись на седалище власти отрицающие лупанарии, отрицающие явно или скрыто, — неверующие. С величественных храмов будет содрано золото украшений, города превратятся в ничто, о великой цивилизующей роли лупанариев забудут, подменив их ущербными формами тайных блудилищ, — чем смогут гордиться дети и дети их детей?!
Если не приспособятся…
Но всегда Власть — это прежде всего коллективная женщина власти!
Великая блудница — священна!
Упадок Иерусалима, некогда столицы процветающего царства, видимо, как раз и произошёл потому, что после Соломона, многочисленные жёны которого строили храмы всем мыслимым богам ойкумены (в этот период государство процветало как никогда ни до, ни после), иерусалимское храмовое блудилище пришло в упадок. Было умалено основание благополучия Власти — и потому утрачено богатство народа.
Умаление проявлялось в каждой детали. Начиная с того, что женщины располагались не в круг, а были разъединены по отдельным маленьким домишкам кварталов, и потому лишены удовольствия соприкасаться друг с другом нежной кожей бёдер, и кончая тем, что красный фонарь располагали так, чтобы высвечивалось… лицо!
Мужчинам стало не на что, в общем-то, смотреть, соответственно, они от одного этого утратили возможность изнемогать от всё усиливающейся истомы в ожидании своей очереди.
К тому же даже в многолюдную Пасху, в которую теснота в кварталах любви возрастала, они не были обнажены, не могли тереться друг о друга, порой извергая друг на друга семя, и в святом раздражении к тому же не могли вознести молитву богу любви…
Умалялась не только Родина, но и сама любовь: мужчины с женщинами в своих ощущениях теряли очень многое, если не всё. Богоугодная поза до конца выдерживалась только в «солдатском» квартале — и то благодаря освежающему присутствию проводников цивилизации — римских легионеров.
«Бескультурные! — с ненавистью думала Уна о мужчинах народов, так Римом до конца и не покорённых. — Нецивилизованные. Варвары…»
Впрочем, об аборигенах она судила только по посетителям «семейного» квартала и «торговых рядов» — ещё по тем временам, когда она приезжала погостить к дочери предыдущего наместника, с которой они вместе по ночам и выходили из дворца тайным ходом.
Из-за наплыва предлагавших себя женщин закрепиться в кварталах любви можно было только послушанием «мамкам». (Как это символично! Она, Прекраснейшая и Предызбранная к пределам власти, некогда должна была слушаться «мамок», получивших своё имя по Великой Матери!) К счастью, в «семейных» кварталах почти не задержавшись (о мучительных проповедях и варварской любви она иначе как с омерзением не вспоминала), Уна, выслушав наставления «мамки», в первую же свою в городе Пасху отдавалась торговцам с Востока. Она слышала, что эти так называемые мужчины любят отнюдь не по-человечески, а неестественно: улёгшись на спину, ожидают действий от гетеры. Если бы не было страха отлучения от кварталов любви навсегда, Уна никогда бы не согласилась справлять Пасху с ненавистными торговцами-всадниками, но…
Признаться, её муж тоже проявлял подобные пристрастия — однако его извращённым желаниям она, разумеется, не потакала.
«А может быть, и Понтий Пилат… еврей?.. Скрытый? — порой с брезгливостью думала она. — Ну, ждите, ждите, придёт время, я буду для вас орудием мести…»
«Мамкам» удалось сослать её к торговцам только в первый раз, но уже в следующее своё появление Уна без труда сумела настоять на своём, — и Пасху праздновала уже в «солдатском» квартале. Собственно, с первой уже Пасхи она главный местный религиозный праздник и полюбила — только в эти дни Иерусалим, в её представлении, более всего и приближался к римскому лупанарию.
Но, к сожалению, всего лишь приближался. «Солдатский» квартал и в Пасху не приносил ей того всеимперского познания Власти, которое мог дать единственно Рим.
О, Рим! Сладостная, благословенная столица! К тебе все помыслы! Ты ждёшь меня! Скорее бы муж перешагнул свою убогую наместническую должность! И достиг, как предречено прозорливцем, самых пределов власти!
Пределы власти!
«Достигнет пределов власти…»
Как это прекрасно!..
В ту ночь, когда Уна впервые отдалась Пилату — сразу после дня триумфа, — она, повинуясь какому-то безотчётному желанию, направилась к главному оракулу Рима. Ей ни на миг не забыть его бесстрастное лицо в тот момент, когда она задала ему строго-настрого запрещённый вопрос — о будущем. Но разве боги не поймут её интереса? И не простят? Да и какая женщина на её месте, когда решается её судьба, не думает, как высоко может вознести её муж?!
И самые смелые её надежды — оправдались, самые сокровенные мечты — исполнились!
Достигнет пределов власти!
Она чувствовала, она всегда это знала!
Иудея, Рим, пределы мира!
Перед ней, Уной — Единственной! — преклонятся все народы! Даже те, которые не успел покорить великий Александр!..
Но… Рим пока только в помыслах, а под пятой лишь жалкая провинция, поэтому, наезжая из ничтожной официальной резиденции Кесарии в Иерусалим, Уна почти каждую ночь, лишь только город бывал окончательно поглощён тьмой, оказывалась в кварталах любви, чувством переносясь в лупанарий…
Как, впрочем, и всякая вхожая во власть женщина — где бы она ни оказалась. Они все как на нересте: что бы ни произошло, в нужное время она, вместе с другими такими же, как она, изо всех сил работающими хвостом, всё равно бы оказалась у цели. Даже угроза смерти не остановила бы ни одну из них, поднимающихся вверх против течения жизни. Даже запертые мужем двери.
Она — всё равно там.
До рассвета было ещё далеко, небо на востоке ещё не начало светлеть, когда Уна, незаметно покинув уже почти опустевший «солдатский» квартал, оказалась среди развалин.
Вот и то скорбное место, где был убит её возлюбленный.
Не узнать место было невозможно, даже в темноте — свечение от бурого пятна высохшей крови на стене улицы её внутренний взор улавливал издалека.
А ещё—чувствовался идущий от него жар…
Вот и другое пятно в проулке — чуть ниже…
Третье — на земле…
Кровь!..
Уна закрыла глаза.
Коричневое засохшее пятно стало набухать и краснеть… пока не превратилось в капли красной густой жидкости — впрочем, в кромешной темноте неразличимой, если бы от него не исходило веянье уходящей жизни. Вот на земле появились очертания знакомого тела. А близко, на расстоянии вытянутой руки — ох! — широкая спина мужа. Уна содрогнулась от ужаса и, не выдержав, открыла глаза.
Но тут же закрыла вновь. Перевоплощение уже завладело ею.
Мужа уже не было. Еле заметная череда капель крови уводила в глубь улицы. Уна, властно ступая, пошла по этим следам недавней трагедии. Она было свернула в первый дверной проём, но капли вели дальше. Она миновала второй проём и даже третий…
«Вот как это было… Но… Зачем так далеко?» — не то чтобы подумала, а скорее почувствовала она.
Вот и четвёртый от места проём. Следы вели туда.
Да, здесь. Целая лужа крови! И — тело.
Уна содрогнулась и открыла глаза. Пятно на земле немедленно стало бурым. И камень. Громадный камень. Тоже в бурых пятнах.
Уна поёжилась, представляя, как этот неподъёмный камень, вознесённый вверх, с силой опускается на голову, возможно, ещё что-то чувствующего тела — говорят, душа из тела быстро не уходит — и кости черепа сминаются, сминаются, сминаются с приглушённым хрустом… И брызги мозга…
Муж, этот неотёсанный обитатель казарм, как и всегда, решает всё силой мышц. Разве можно?..
Но мало того, он ведь ещё и с головой бездарно обошёлся. Надо было отсечь. И ей подбросить…
Впрочем, в данном случае он каким-то образом выиграл, сделав труп неопознаваемым и, как ему кажется, вывернулся… Какой, интересно, из богов ему в этом помог?..
Однако надо было выполнить то, ради чего она сюда пришла: найти малый меч — главную, как верно догадался начальник полиции, улику. Без малого меча дело могло развалиться…
Как хорошо, что и в ближайшем окружении начальника иерусалимской полиции у неё есть свой человек, который немедленно донёс ей об исчезновении…
Уна огляделась.
Малый меч украсть, как, похоже, втемяшил себе в голову начальник полиции, вряд ли могли — стражникам ли отличить драгоценную сталь настоящего дамасского клинка, закалённого в свежей крови раба?!
Но ведь меч пропал именно здесь, в квартале мстящих духов! Духов?.. Да — и мстящих!
Они не прощают непосвящённым вторжение в их обитель, тем более если эти непосвящённые держат орудие убийства её прекрасного возлюбленного. Они это чувствовали! Малый меч жёг им руки, и они — сами того не осознавая! — торопились от него избавиться!
Он должен быть где-то здесь! Но где?
Уна ступила на тот самый камень, который был весь в пятнах крови её возлюбленного, и осмотрела края сохранившейся части стены. Малого меча там не было.
Может, завалился?!
Но не ворочать же каждый камень!
Уна соскользнула с камня и вновь прикрыла глаза. Она с некоторым омерзением перевоплощалась теперь уже в начальника полиции — раздавалась в плечах и одна нога даже стала чуть короче…
Вот она уже рассматривает кинжал в запёкшейся, но ещё не высохшей крови. Чёрная рукоять, инкрустация, белая полоса — да и сталь, похоже, прекрасная!
«Хорошая работа, — подумал начальник полиции, — дорогая. Надо бы его сохранить. А то не ровён час — украдут!»
Именно так начальник полиции истолковывал необычное поведение своих подчинённых, как-то особенно опасливо озиравшихся вокруг. Да и ему самому кинжал как будто жёг руки.
Он огляделся в поисках самого видного места, чтобы, уходя, кинжал не искать. Видным местом ему показались два соприкасавшихся камня.
Начальник полиции, припадая на ногу, подошёл, наклонился и положил кинжал на них. Затем сквозь кинжал стал протискивать руку — рука легко прошла сквозь металл клинка — и вниз, за камни — и в щель между ними, пока не нащупал его рукоять…
— Вот он! — открывая глаза, обрадованно воскликнула Уна, разгибаясь — кокетливо, как будто всё ещё находилась в танцующих отблесках красного светильника.
Малый меч, действительно, был тот, который она искала — именно им и убили её возлюбленного. Её прекрасного возлюбленного! Лучше которого нет.
Уна недобро усмехнулась, и, спрятав в складках одежды жезл Жребия, выскользнула из развалин дома и скорым шагом направилась в сторону кварталов любви…
глава VII
второе убийство. первая и вторая посмертные жизни первого трупа
Наместник Империи Пилат — как о нём, сочиняя, рассказывала жена, сын короля-звездочёта Ата и красавицы Пилы, соединение этих имён будто бы и дало его имя, — облачённый в роскошную тогу с широкой пурпурной каймой, вошёл в Хранилище размашистым шагом триумфатора — верный признак его хорошего настроения. Можно скрыть горечь поражения — это упражнение разве что не ежедневное; а вот скрыть удачу — много труднее.
— А кинжал-то нашёлся! — торжествующе сказал наместник, усаживаясь в кресло. — Причём удивительнейшим образом!
— Какой кинжал? — спросил Киник, занимая второе кресло — напротив Пилата.
— Тот самый, которым… подрезали крылья великой любви моей супруги, — криво усмехнулся наместник.
— А он что, разве исчезал?
— Да — что самое удивительное. Начальник полиции признался только когда кинжал нашёлся. Он, верно, до сих пор теряется в догадках: кто бы это мог сделать? Когда выкрали и при каких обстоятельствах — неизвестно. Возможно, вынули непосредственно из трупа. В ходе расследования. Но — что интересно! — ведь никого постороннихв этих треклятых развалинах при осмотре трупа не было! Только сам начальник полиции и его сотрудники! Из чего, вообще говоря, следует, что ониимеют власть также и над его людьми. Или хотя бы над одним из них. Он и выкрал. Я же говорю: разветвлённый заговор!
— Так… — упорядочивая услышанное, медленно произнёс Киник. — Заговор и, следовательно, украли, или же наоборот — украли и, следовательно, разветвлённый заговор? Что здесь служит отправной точкой?
— Что ты хочешь сказать? — нахмурился наместник.
— То, что способ исчезновения нам, на самом деле, пока неизвестен. Вещи, да, крадут, но, бывает, напротив, — их забывают сами и даже теряют. Здесь — тупик. Пока же, если что и известно, так это каккинжал был найден. Кстати, как?
— Опять убийство! — с ещё большим торжеством сказал наместник. — И опять — зарезали! И опять — со спины! Но на этот раз — подростка. Совсем ещё мальчика. Нежного, так сказать, возраста.
— И опять у тебя в объятиях? — тревожно спросил Киник. — Часом, мальчик тот не «девочка»?
Пилат нахмурился.
— Я не в том смысле, — сказал Киник. — Просто не удивился бы, если бы сцену с обниманием трупа тебе повторили.
— Думаешь?.. Нет, мальчишку нашли невдалеке от базара. А если точнее, как раз между базаром, Храмом и кварталами любви.
— Кто он? — спросил Киник. — Чей сын? Патриции добрались и до Иерусалима?!
— К сожалению, — вздохнул Пилат, — ничей. Или, лучше сказать, — Иеговы. Обыкновенный храмовый нищий. Если бы он был чей-то сын или, скажем, римский гражданин… То можно было бы сделать некоторые выводы. А так — никакой системы. Если бы первое убийство не было столь тонко продумано, то я бы подумал, что убивает безумец. Что ему необходимо убивать только одним и тем же кинжалом. Возможно, ритуальным — чёрная рукоять, белая полоса и всё такое. И, чтобы следовать этой прихоти, он не скупится. Оставляет кинжал в теле, затем оплачивает усилия похитителей. Но убийца не безумец. Хотя кинжал явно проявление какой-то навязчивой идеи. Системы. Только какой?
— Да, — согласился Киник. — Один и тот же кинжал… И опять — со спины… Думаю, даже если какое-то из убийств будет совершено с целью запутать следствие, то и на том трупе всё равно останется след системы. Даже отвлекающее убийство непременно будет нести отпечаток души убийцы… Она непременно появляется, как бы убийца ни пытался остаться неузнанным. И это общее будет характеризовать уровень его мышления — стереть и исказить он сможет только то, что способен осмыслить. Ведь даже объект, закланный для введения следствия в заблуждение, выбирают… — Киник говорил медленно: кто знает, готов ли Пилат это понять? — Естествен вопрос: новое убийство — не попытка ли затемнить причины и следствия предыдущего?
— Всё может быть, — не думая, согласился Пилат. — Надо же! Я и не подумал. А с другой стороны, не рано ли путать следы? Впрочем… Бывает, сначала путают, а уж потом — убивают нужного. Но это не мой случай. Нужен, это ясно, — я. Но почему теперь — нищий? Каков смысл такоговыбора?
— Смыслов всегда несколько, — сказал Киник. — Хотя… Не знаю почему, может, по ощущению, убийство храмового мальчика, может быть ещё и неким посланием. Убийство всегда ещё и диалог. Обращение к тем, кто непременно услышит. Скажем, с какой-то целью обращают внимание на кинжал. На его возвращение. Или на его похищение. Или на сам кинжал. Ведь кинжал преподносится так, что не заметить этого невозможно. Этот мальчик, можно догадаться, был в Иерусалиме приметным. Во всяком случае, наверняка самым приметным из нищих.
— Точно! Как ты догадался?! — удивился Пилат. — Во всяком случае, так утверждает начальник полиции. Он говорит, что этого нищего в городе, несмотря на уродливость, очень любили. Несмотря на то, что он сын проститутки и, как полагают, одного из главарей ночного города. Считался слабоумным, да и с рукой от рождения что-то… Словом, он не только не голодал, но жил сносно. Если не сказать припеваючи. Разве что постели у него постоянной не было. Ему предлагали, но он почему-то отказывался — плащ свой подстилал. Может быть, он из ваших, из киников?
— Киников?.. — на этот раз нахмурился уже Киник. — Киники — не нищие. Хотя некоторые, желающие популярности и внимания к себе, и просят подаяния. Но настоящему кинику легче заработать, чем выпросить. Выпрашивать же удаётся только порочным людям — это замечено. А истинные киники вовсе не порочны. И не бедны. Вспомни Геракла.
Киники считали Геракла чем-то вроде предтечи Антисфена и Диогена Синопского. Сын Зевса и земной женщины, смертный Геракл, живший в простоте, не был нищим — ибо ему были подвластны природа и, волею высокородной жены, люди. Носил он шкуру знаменитого неуязвимого немейского льва, которого задушил собственными руками, — а на насмешки того рода мужчин, которые любят надевать множество рубашечек, не обращал внимания. Кстати, погиб Геракл из-за роскоши, когда единственный раз поддался на уговоры своей жены Деяниры и надел роскошную дорогую одежду — жена её пропитала кровью кентавра, смешанной с ядом гидры. Но прежде чем соблазниться дорогой одеждой, Геракл, владея жизнью, был богаче остальных, хотя не имел ничего.
— Я пошутил, — стал оправдываться Пилат. — Конечно, какой он философ! Простой захребетник. Но, согласись, кто-то из толпы со временем, возможно, и стал бы его называть киником: имущество обол к оболу не собирает, плащ, сложенный вдвое, подстилает. Для глупца: чем не киник?
— Интересная мысль, — сухо сказал Киник. И добавил — Для глу… толпы.
Пилат хотел было что-то добавить, но осёкся. Для толпы? Так ли? Что, его жену можно назвать толпой? Возможно, она и не считает нищих киниками, но Киника точно называла нищим. Вернее, иначе как Нищий его и не называет. Его Уна, патрицианка — толпа? Смешно! Толпа — это те, которые живут не во дворцах. Но ведь и Геракл явно не толпа… Или он, наместник, чего-то не понимает?..
— И всё-таки, — благодушно продолжал Пилат, — сам говоришь, что мальчишку выбрали. А чем он отличается от других? Нищий? Их много. Урод? Их тоже предостаточно. Еврей? Этим Иерусалим не удивить. Что ещё?
— Беззащитный.
— Беззащитных много. Ещё он не девочка, а мальчик. Можно было зарезать и гетеру — это в городе вызвало бы не меньший интерес.
— Половая солидарность? — заинтересовался Киник. — Пожалели своих? В таком случае, убийца — женщина. К тому же мужчины-безумцы, развлекаясь, предпочитают убивать женщин… Так-так-так… Но женщин, как можно догадаться, среди подчинённых начальника полиции нет… Беззащитный?.. Да, женщина! Скажем, это могли поручить той лунной гетере. Это логично: чем в заговоре меньше участвующих, тем меньше вероятность разоблачения.
— Да, — согласился Пилат. — Это объясняет, почему не зарезали какую-нибудь гетеру. Своя.
— Гетера… Гетера? Но которая из них? — задумчиво сказал Киник. — Ведь шлюх — море!..
В Хранилище стало как-то особенно тихо. Да, подобные обобщения в присутствии женатых мужчин лучше не делать. Казалось бы, неверность жены известна и даже привычна, но упомяни про существование шлюх, — воспринимают как намёк на своё супружеское ложе. И обижаются.
Правда, иной раз случается — задумываются. Но редко.
Вновь, в который уже раз со времени первой встречи с Киником у гипподрома, у Пилата появилось ощущение, что живёт он как-то не так, неправильно, ложно… За что, естественно, и расплачивается… событиями в своей жизни. Неслучайными. Безликая любовь, труп любовника жены и его объятия, превратившиеся в навязчивый кошмар… С полок на Пилата смотрели не груды свитков, но, казалось, пыль веков, на которой оставили свой след понявшие смысл жизни люди; для того и оставили, чтобы теперь спросить: кто ты, Пилат? Почему так долго не с нами?!.. Ты — кто? Неужели всего лишь всадник, ставший наместником? Всего лишь баловень Фортуны?
Баловень?.. Всего лишь?
— А кинжал-то нашёлся! — торжествующе сказал наместник, усаживаясь в кресло. — Причём удивительнейшим образом!
— Какой кинжал? — спросил Киник, занимая второе кресло — напротив Пилата.
— Тот самый, которым… подрезали крылья великой любви моей супруги, — криво усмехнулся наместник.
— А он что, разве исчезал?
— Да — что самое удивительное. Начальник полиции признался только когда кинжал нашёлся. Он, верно, до сих пор теряется в догадках: кто бы это мог сделать? Когда выкрали и при каких обстоятельствах — неизвестно. Возможно, вынули непосредственно из трупа. В ходе расследования. Но — что интересно! — ведь никого постороннихв этих треклятых развалинах при осмотре трупа не было! Только сам начальник полиции и его сотрудники! Из чего, вообще говоря, следует, что ониимеют власть также и над его людьми. Или хотя бы над одним из них. Он и выкрал. Я же говорю: разветвлённый заговор!
— Так… — упорядочивая услышанное, медленно произнёс Киник. — Заговор и, следовательно, украли, или же наоборот — украли и, следовательно, разветвлённый заговор? Что здесь служит отправной точкой?
— Что ты хочешь сказать? — нахмурился наместник.
— То, что способ исчезновения нам, на самом деле, пока неизвестен. Вещи, да, крадут, но, бывает, напротив, — их забывают сами и даже теряют. Здесь — тупик. Пока же, если что и известно, так это каккинжал был найден. Кстати, как?
— Опять убийство! — с ещё большим торжеством сказал наместник. — И опять — зарезали! И опять — со спины! Но на этот раз — подростка. Совсем ещё мальчика. Нежного, так сказать, возраста.
— И опять у тебя в объятиях? — тревожно спросил Киник. — Часом, мальчик тот не «девочка»?
Пилат нахмурился.
— Я не в том смысле, — сказал Киник. — Просто не удивился бы, если бы сцену с обниманием трупа тебе повторили.
— Думаешь?.. Нет, мальчишку нашли невдалеке от базара. А если точнее, как раз между базаром, Храмом и кварталами любви.
— Кто он? — спросил Киник. — Чей сын? Патриции добрались и до Иерусалима?!
— К сожалению, — вздохнул Пилат, — ничей. Или, лучше сказать, — Иеговы. Обыкновенный храмовый нищий. Если бы он был чей-то сын или, скажем, римский гражданин… То можно было бы сделать некоторые выводы. А так — никакой системы. Если бы первое убийство не было столь тонко продумано, то я бы подумал, что убивает безумец. Что ему необходимо убивать только одним и тем же кинжалом. Возможно, ритуальным — чёрная рукоять, белая полоса и всё такое. И, чтобы следовать этой прихоти, он не скупится. Оставляет кинжал в теле, затем оплачивает усилия похитителей. Но убийца не безумец. Хотя кинжал явно проявление какой-то навязчивой идеи. Системы. Только какой?
— Да, — согласился Киник. — Один и тот же кинжал… И опять — со спины… Думаю, даже если какое-то из убийств будет совершено с целью запутать следствие, то и на том трупе всё равно останется след системы. Даже отвлекающее убийство непременно будет нести отпечаток души убийцы… Она непременно появляется, как бы убийца ни пытался остаться неузнанным. И это общее будет характеризовать уровень его мышления — стереть и исказить он сможет только то, что способен осмыслить. Ведь даже объект, закланный для введения следствия в заблуждение, выбирают… — Киник говорил медленно: кто знает, готов ли Пилат это понять? — Естествен вопрос: новое убийство — не попытка ли затемнить причины и следствия предыдущего?
— Всё может быть, — не думая, согласился Пилат. — Надо же! Я и не подумал. А с другой стороны, не рано ли путать следы? Впрочем… Бывает, сначала путают, а уж потом — убивают нужного. Но это не мой случай. Нужен, это ясно, — я. Но почему теперь — нищий? Каков смысл такоговыбора?
— Смыслов всегда несколько, — сказал Киник. — Хотя… Не знаю почему, может, по ощущению, убийство храмового мальчика, может быть ещё и неким посланием. Убийство всегда ещё и диалог. Обращение к тем, кто непременно услышит. Скажем, с какой-то целью обращают внимание на кинжал. На его возвращение. Или на его похищение. Или на сам кинжал. Ведь кинжал преподносится так, что не заметить этого невозможно. Этот мальчик, можно догадаться, был в Иерусалиме приметным. Во всяком случае, наверняка самым приметным из нищих.
— Точно! Как ты догадался?! — удивился Пилат. — Во всяком случае, так утверждает начальник полиции. Он говорит, что этого нищего в городе, несмотря на уродливость, очень любили. Несмотря на то, что он сын проститутки и, как полагают, одного из главарей ночного города. Считался слабоумным, да и с рукой от рождения что-то… Словом, он не только не голодал, но жил сносно. Если не сказать припеваючи. Разве что постели у него постоянной не было. Ему предлагали, но он почему-то отказывался — плащ свой подстилал. Может быть, он из ваших, из киников?
— Киников?.. — на этот раз нахмурился уже Киник. — Киники — не нищие. Хотя некоторые, желающие популярности и внимания к себе, и просят подаяния. Но настоящему кинику легче заработать, чем выпросить. Выпрашивать же удаётся только порочным людям — это замечено. А истинные киники вовсе не порочны. И не бедны. Вспомни Геракла.
Киники считали Геракла чем-то вроде предтечи Антисфена и Диогена Синопского. Сын Зевса и земной женщины, смертный Геракл, живший в простоте, не был нищим — ибо ему были подвластны природа и, волею высокородной жены, люди. Носил он шкуру знаменитого неуязвимого немейского льва, которого задушил собственными руками, — а на насмешки того рода мужчин, которые любят надевать множество рубашечек, не обращал внимания. Кстати, погиб Геракл из-за роскоши, когда единственный раз поддался на уговоры своей жены Деяниры и надел роскошную дорогую одежду — жена её пропитала кровью кентавра, смешанной с ядом гидры. Но прежде чем соблазниться дорогой одеждой, Геракл, владея жизнью, был богаче остальных, хотя не имел ничего.
— Я пошутил, — стал оправдываться Пилат. — Конечно, какой он философ! Простой захребетник. Но, согласись, кто-то из толпы со временем, возможно, и стал бы его называть киником: имущество обол к оболу не собирает, плащ, сложенный вдвое, подстилает. Для глупца: чем не киник?
— Интересная мысль, — сухо сказал Киник. И добавил — Для глу… толпы.
Пилат хотел было что-то добавить, но осёкся. Для толпы? Так ли? Что, его жену можно назвать толпой? Возможно, она и не считает нищих киниками, но Киника точно называла нищим. Вернее, иначе как Нищий его и не называет. Его Уна, патрицианка — толпа? Смешно! Толпа — это те, которые живут не во дворцах. Но ведь и Геракл явно не толпа… Или он, наместник, чего-то не понимает?..
— И всё-таки, — благодушно продолжал Пилат, — сам говоришь, что мальчишку выбрали. А чем он отличается от других? Нищий? Их много. Урод? Их тоже предостаточно. Еврей? Этим Иерусалим не удивить. Что ещё?
— Беззащитный.
— Беззащитных много. Ещё он не девочка, а мальчик. Можно было зарезать и гетеру — это в городе вызвало бы не меньший интерес.
— Половая солидарность? — заинтересовался Киник. — Пожалели своих? В таком случае, убийца — женщина. К тому же мужчины-безумцы, развлекаясь, предпочитают убивать женщин… Так-так-так… Но женщин, как можно догадаться, среди подчинённых начальника полиции нет… Беззащитный?.. Да, женщина! Скажем, это могли поручить той лунной гетере. Это логично: чем в заговоре меньше участвующих, тем меньше вероятность разоблачения.
— Да, — согласился Пилат. — Это объясняет, почему не зарезали какую-нибудь гетеру. Своя.
— Гетера… Гетера? Но которая из них? — задумчиво сказал Киник. — Ведь шлюх — море!..
В Хранилище стало как-то особенно тихо. Да, подобные обобщения в присутствии женатых мужчин лучше не делать. Казалось бы, неверность жены известна и даже привычна, но упомяни про существование шлюх, — воспринимают как намёк на своё супружеское ложе. И обижаются.
Правда, иной раз случается — задумываются. Но редко.
Вновь, в который уже раз со времени первой встречи с Киником у гипподрома, у Пилата появилось ощущение, что живёт он как-то не так, неправильно, ложно… За что, естественно, и расплачивается… событиями в своей жизни. Неслучайными. Безликая любовь, труп любовника жены и его объятия, превратившиеся в навязчивый кошмар… С полок на Пилата смотрели не груды свитков, но, казалось, пыль веков, на которой оставили свой след понявшие смысл жизни люди; для того и оставили, чтобы теперь спросить: кто ты, Пилат? Почему так долго не с нами?!.. Ты — кто? Неужели всего лишь всадник, ставший наместником? Всего лишь баловень Фортуны?
Баловень?.. Всего лишь?