О том, что было, не жалея,

Твою я понял высоту:

Да. Ты – родная Галилея

Мне – невоскресшему Христу.

И пусть другой тебя ласкает,

Пусть множит дикую молву…

Семантика зашифрована: «отошла» можно понимать и как «бросила», «дикая молва» – пересуды по поводу «дрейфа» Любови Дмитриевны.

«Я думаю, что тебе будет приятно вот это стихотворение, которое, в сущности, исчерпывает все, что я могу написать тебе», – приписывает Блок. Она ответила, что стихи ей нравятся, но притворилась, будто ей непонятно, что означает «И пусть другой тебя ласкает»: «Надо бы переделать».

Пришла осень. Вернулась Н.Н.В. «Закулисная жизнь прекратилась», – сообщает Блок матери. Однако возобновились и ежедневные встречи, и поездки по ночным ресторанам, и посещения концертов. Они и сами оба выступают в концерте, в другой раз читают по ролям «Незнакомку» в Новом театре (она – Незнакомка, он – Голубой). Она присылает ему на день рождения белые лилии, не пускает его играть в лото и пить…

В конце ноября выясняется: Мейерхольд набирает труппу для весенних и летних гастролей в западных городах и на Кавказе. В труппу зачисляют и Любовь Дмитриевну, – исполнилась ее давняя и заветная мечта. Блок подумывает – не присоединиться ли и ему. Волохова решительно против: недостойно поэта ездить за актерами!

Он обиделся, – это была их первая открытая размолвка.

В дальнейшем отношения все более осложнялись. Дело неотвратимо шло к концу.

К первым числам февраля 1908 года относится обращенное к Волоховой стихотворение «Она пришла с мороза…». В конце февраля Н.Н.В. еще записывает на блоковском экземпляре «Снежной маски»: «Радостно принимаю эту необычайную книгу, радостно и со страхом – так много в ней красоты, пророчества, смерти. Жду подвига. Наталия».

А через несколько дней все меняется – и как круто!

Первого марта Н.Н.В. уезжает в Москву. Блок на следующий день «был пьян до бесчувствия», о чем и пометил в записной книжке. Еще через день он появляется в Москве. И здесь, в гостиничном номере, всю ночь напролет между ними происходит решительное, по-видимому, очень нервное и напрасное объяснение. Памятником этой встречи остался один из лирических шедевров Блока.

Я помню длительные муки!

Ночь догорала за окном.

Ее заломленные руки

Чуть брезжили в луче дневном.

Вся жизнь, ненужно изжитая,

Пытала, унижала, жгла;

А там, как призрак возрастая,

День обозначил купола;

И под окошком участились

Прохожих быстрые шаги;

И в серых лужах расходились

Под каплями дождя – круги;

И утро длилось, длилось, длилось…

И праздный тяготил вопрос;

И ничего не разрешилось

Весенним ливнем бурных слез.

Стихотворение долго обрабатывалось и исправлялось. В первоначальном, мартовском, наброске есть такие детали:

Я помню – вся ты, вся поникнув,

В углу дивана замерла,

И я хотел, безумно вскрикнув,

[Тебя убить. И не убил.]

И ничего не разрешилось… Бурный роман со Снежной Девой иссяк, неприметно испарился, как подтаявшая снежная лужица.

Люба была далеко, в гастрольной поездке, писала редко, и загадочно.

Блок остался один. «Я как-то радуюсь своему одинокому и свободному житью», – пишет он матери.

Через некоторое время Н.Н.В. появилась в Петербурге. Они встретились – уже холодно и отчужденно. «Наталья Николаевна уехала давно, я даже не простился с ней». Накануне он записал: «Не было любви,была влюбленность».

Конец влюбленности был воспринят как освобождение;

И те же ласки, те же речи,

Постылый трепет жадных уст,

И примелькавшиеся плечи…

Нет! Мир бесстрастен, чист и пуст!

И, наполняя грудь весельем,

С вершины самых снежных скал

Я шлю лавину тем ущельям,

Где я любил и целовал…

… Прошло двенадцать лет (опять двенадцать, как и в случае с К.М.С). За эти годы Н.Н.В. скрылась с горизонта: уехала в провинцию, вышла замуж, родила и потеряла ребенка, подолгу не играла, потом жила в Москве, с Блоком не встречалась и стихов его якобы почти не читала.

В мае 1920 года она, поблекшая и постаревшая, увидела тоже постаревшего и усталого Блока на утреннем спектакле в театре Незлобина, где служила. Подошла к нему, он молчаливо склонился к ее руке. Условились встретиться в следующем антракте. Но когда дали свет, Блока в зале уже не было: он ушел посреди действия. Говорить ему с нею было не о чем.

А она в это время будто бы еще не знала его стихов, которыми он в 1908 году сказал о ней свое последнее слово, нужно признать – суровое слово. Сперва шли воспоминания о страстных встречах, глухих улицах, удалых лихачах, потом – следовал горький итог:

Так – сведены с ума мгновеньем —

Мы отдавались вновь и вновь,

Гордясь своим уничтоженьем,

Твоим превратностям, любовь!

Теперь, когда мне звезды ближе,

Чем та неистовая ночь,

Когда еще безмерно ниже

Ты пала, униженья дочь,

Когда один с самим собою

Я проклинаю каждый день, —

Теперь проходит предо мною

Твоя развенчанная тень…

С благоволеньем? Иль с укором?

Иль ненавидя, мстя, скорбя?

Иль хочешь быть мне приговором? —

Не знаю: я забыл тебя.

Но какова же сила поэзии! Современники заметили, что, как только Блок «забыл», Снежная Дева, Фаина, «раскольница с демоническим» сразу утратила все, чем щедро наградило ее воображение поэта. Осталась просто хорошенькая брюнетка.

Так улетучилась еще одна иллюзия, потерпела крах еще одна попытка обрести «земное счастье». Но Блок и не жалел об этом: «Чем хуже жизнь, тем лучше можно творить…»

Вместе с концом Снежной Девы в жизни Блока кончилось все, что шло одновременно и от декадентского демонизма и от «легкого веселья».

Лиловый сумрак рассеялся, растаял – и в беспощадном свете белого дня перед нами все резче проступает по-дантовски строгое лицо сурового, требовательного, готового к житейским битвам трагического Блока. Поэт уже вышел на широко открытый простор действительной жизни – бесконечно трудной, беспредельно желанной.

О, весна, без конца и без краю —

Без конца и без краю мечта!

Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!

И приветствую звоном щита!..

И смотрю, и вражду измеряю,

Ненавидя, кляня и любя:

За мученья, за гибель – я знаю —

Все равно: принимаю тебя!

Эта страстно-трагическая нота ворвалась в темную музыку «Фаины». И как знаменательно, что в январе 1908 года, уже в предощущении разрыва с Н.Н.В., Блок пишет матери: «Чем холоднее и злее эта неудающаяся «личная» жизнь (но ведь она никому не удается теперь), тем глубже и шире мои идейные планы и намеренья. У меня их столько, что руки иногда опускаются – столько надо сделать…» Он и приступил к делу.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ПОЛЕМИКА

<p>1</p>

И снова на авансцене появляется Андрей Белый. Поистине он стал неотвязной тенью Блока.

На обидчивое и, как всегда, полное околичностей письмо его из Парижа (конец декабря 1906 года) с заверениями, что, несмотря на всю «безобразную путаницу и бессмыслицу», их еще ждет «будущее», Блок не ответил.

Вскоре Белый, ко всему прочему подвергшийся серьезной операции, в растерзанном душевном состоянии вернулся в Москву и с ходу погрузился в пучину литературных и личных недоразумений и конфликтов, без которых невозможно представить его существование.

В начале марта 1907 года он холодно поблагодарил Блока за «любезную присылку» сборника «Нечаянная Радость». Между тем он уже готовился перейти от келейного спора в личной переписке к открытому нападению в печати.

Уже была написана рецензия на «Нечаянную Радость». Она появилась в новом московском журнале «Перевал».

Рецензия была написана с тонким расчетом подкупить читателя искренностью тона и озабоченностью судьбой поэта. Начало в ней – во здравие, середина – за упокой, конец – реверансом.

«Блок – один из виднейших современных русских поэтов. Поклонники могут его восхвалять. Враги – бранить. Верно – одно: с ним необходимо считаться. Рядом с именами Мережковского, Бальмонта, Брюсова, Гиппиус и Сологуба в поэзии мы неизменно присоединяем имя Александра Блока. Первый сборник стихов поэта появился только в 1905 году. Тем не менее есть уже школа Блока».

Далее следовал вопрос, на который рецензент отказывался ответить однозначно: «Каково идейное содержание высокочтимого поэта?»

В «Стихах о Прекрасной Даме» содержание было весьма значительным, более того – высоким, вобравшим в себя раздумья Платона, Шеллинга и Владимира Соловьева, гимны Данте, Петрарки, Гете, Лермонтова, Фета… «Вдруг он все оборвал»: в «Балаганчике» и в «Нечаянной Радости» – «горькие издевательства над своим прошлым».

С Блоком случилось непоправимое, но закономерное. «Стихи о Прекрасной Даме», как выяснилось, не выражали истинного лика поэта; «Нечаянная Радость» раскрывает его сущность. Блок оказался мнимым мистиком, мнимым теургом, мнимым провозвестником будущего. И это тем более очевидно, что как поэт, как художник он вырос, окреп, расцвел, «становится народным поэтом»: «тончайший демонизм» жизненных впечатлений удивительным образом сочетается в новой книге «с простой грустью бедной русской природы».

Однако «с нечистью шутки плохи». Завораживающая «прелесть болотная» опасна. «Нам становится страшно за автора. Да ведь это же не Нечаянная Радость, а Отчаянное Горе». Русское Горе-Горькое уже подорвало силы, если не сгубило, многих «витязей»: закричал Гоголь, заплутал Достоевский, зарыдал Некрасов, провалился в немоту Толстой, сошел с ума Успенский. Так устоять ли Блоку? Ведь у него нет веры, даже его «полевой Христос» – оборотень: вовсе не Христос, а леший.

Кончалась рецензия в лукаво-соболезнующем тоне: «Сквозь бесовскую прелесть, сквозь ласки, расточаемые чертеняткам,подчас сквозь подделку под детскоеили просто идиотскоеобнажается вдруг надрыв души глубокой и чистой, как бы спрашивающей: «Зачем, за что?» И увидав этот образ, мы уже не только преклоняемся перед крупным талантом, не только восхищаемся совершенством и новизною стихотворной техники, – мы начинаем горячо любить обнаженную душу поэта. Мы с тревогой ожидаем от нее не только совершенной словесности, но и совершенных путей жизни».

Блок откликнулся немедленно: «Приношу Тебе мою глубокую благодарность и любовное уважение за рецензию о «Нечаянной Радости»… Она имела для меня очень большое значение простым и наглядным выяснением тех опаснейших для меня пунктов, которые я сознаю не менее. Но, принимая во внимание Твои заключительные слова о «тревоге» и «горячей любви к обнаженной душе поэта», я только прошу Тебя, бичуя мое кощунство, не принимать «Балаганчика» и подобного ему – за «горькие издевательства над своим прошлым». Издевательство искони чуждо мне, и это я знаю так же твердо, как то, что сознательно иду по своему пути, мне предназначенному, и долженидти по нему неуклонно. Я убежден, что и у лирика, подверженного случайностям, может и должно быть сознание ответственности и серьезности, – это сознание есть и у меня…»

Сознательно иду… Должен идти… Это лейтмотив всех возражений Блока в его затянувшемся споре с Белым. Тот обвинял его в измене, а он из письма в письмо твердил о закономерности, неуклонности и единстве своего пути.

В тот же день, что и Белому, Блок написал Брюсову – по поводу его отзыва о «Нечаянной Радости» (в «Весах»). Высоко оценив книгу, Брюсов тоже, но совсем в ином смысле, нежели Белый, утверждал, что Блок вовсе не «поэт таинственного, мистического», как можно было судить по «Стихам о Прекрасной Даме»: «Это была не мистичность, а недосказанность». Блок – «поэт дня, а не ночи, поэт красок, а не оттенков, полных звуков, а не криков и не молчания. Он только там глубок и истинно прекрасен, где стремится быть простым и ясным. Он только там силен, где перед ним зрительные, внешние образы… Перед нами создается новая вселенная, и мы верим, что увидим ее полную и богатую жизнь – ярко озаренной в следующей книге А. Блока».

Можно спорить, насколько прав был Брюсов в своем, пожалуй, слишком прямолинейном истолковании тогдашней лирики Блока, но он уловил его тенденцию. То, что он сказал, отвечало внутреннему пафосу автора «Нечаянной Радости» – и потому таким горячим был отклик Блока: «Ваши драгоценные для меня слова о «дне, а не ночи, красках, а не оттенках, полных звуках, а не криках…» я принимаю как пожелания Ваши и благодарю Вас за них со всей живой радостью».

<p>2</p>

К тому времени, к весне 1907 года, разброд в лагере символистов выявился уже со всей очевидностью.

После отшумевшей революции символисты добились признания широкой буржуазной общественности. Вчерашние отверженные и гонимые «декаденты», над которыми грубо и безнаказанно потешались газетные борзописцы и юмористы, неожиданно для обывательской публики выдвинулись чуть ли не на первый план.

Но тут-то и начался распад того, что казалось единым художественным течением, единой литературной школой,

В течение долгого времени центром русского символизма оставалась Москва. Здесь вокруг издательства «Скорпион» и журнала «Весы» были объединены основные силы символистов первой волны (в том числе и петербуржцы). Другое возникшее в Москве символистское издательство – «Гриф» – заметной роли не играло.

Теперь положение изменилось. Границы символизма сильно расширились. Появилось множество стихотворцев и беллетристов, беспардонно переводивших «высокие» темы символистов на язык пошлого и вульгарного эпигонства. Символисты-зачинатели почувствовали угрозу дискредитации своей идейно-художественной программы.

Валерий Брюсов, капитан символистского корабля, попытался взять дело в свои властные руки. Он сплотил вокруг «Весов» все наличные силы, выделил отряд боевых застрельщиков – Белого, Эллиса, Сергея Соловьева, Бориса Садовского, опубликовал свой «манифест» в форме объявления о подписке на журнал.

Здесь было сказано: «"Весы" идут своим путем между реакционными группами писателей и художников, которые до сих пор остаются чужды новым течениям в искусстве (получившим известность под именем «символизма», «модернизма» и т. под.), и революционными группами, полагающими, что задачей искусства может быть вечное разрушение без строительства. Соглашаясь, что круг развития той школы в искусстве, которую определяют именем «нового искусства», уже замкнулся, «Весы» утверждают, что дальнейшее развитие художественного творчества должно брать исходной точкой – созданное этой школой».

Высокомерное заявление это в общем довольно точно характеризует позицию, которую в ходе разгоревшейся полемики занимали московские символисты, в их числе – Андрей Белый.

Однако из попытки Брюсова мало что вышло. Наряду со «Скорпионом» и «Весами», где Брюсов правил безраздельно и деспотически, образовались новые центры притяжения молодых литературных сил. Такими центрами стали в Москве два журнала – «Золотое руно» и «Перевал», а в Петербурге – издательство Вячеслава Иванова «Оры» и сборники Георгия Чулкова «Факелы». Периферийное положение занимало петербургское коммерческое издательство «Шиповник», выпускавшее с 1907 года популярные альманахи, где на равных правах печатались и «неореалисты» и символисты. Руководящую роль здесь играл Леонид Андреев.

Вокруг новых журналов и издательств собрались люди, не мирившиеся с гегемонией Брюсова. Явственно обозначился разлад между «москвичами» и «петербуржцами».

Отчетливую картину создавшегося положения рисует письмо Брюсова к отцу от 21 июня 1907 года: «Среди «декадентов», как ты увидишь отчасти и по «Весам», идут всевозможные распри. Все четыре фракции декадентов: «Скорпионы», «Золоторунцы», «Перевальщики» и «Оры» – в ссоре друг с другом и в своих органах язвительно поносят один другого. Слишком много нас расплодилось и приходится поедать друг друга, иначе не проживешь. Ты читал, как мы нападаем на «петербургских литераторов» («Штемпелеванная калоша»): это выпад против «Ор» и, в частности, против А.Блока. Этот Блок отвечает нам в «Золотом руне», которое радо отплатить нам бранью на брань. Конечно, не смолчит и «Перевал» в ответ на «Трихину»! Одним словом, бой по всей линии».

Упомянутая Брюсовым необузданная статья «Штемпелеванная калоша» была написана Андреем Белым. Таким образом, Блок и Белый уже открыто оказались в разных лагерях.

Белый неистовствовал, обличая «петербургских литераторов» в «Весах» из номера в номер. В мае он печатает «Штемпелеванную калошу», в июне – злейшие рецензии на альманах «Цветник ор» и на драму Чулкова «Тайга», в июле – фельетон «Синематограф» и рецензию на альманах «Белые ночи», в августе – памфлет «Детская свистулька». В том же духе подвизался он в «Перевале» и в киевском журнальчике «В мире искусств».

И везде – несдержанные выпады против Блока: «корифей российской словесности», «автор золотого кренделя», «бессмысленные, идиотские, бесчеловечные гримасы», «неустанные кощунства», «дешевый и приевшийся модернизм», «ералашные глубины» и тому подобное.

Внешним поводом к полемике в первую очередь послужил злосчастный «мистический анархизм» и его незадачливый изобретатель – Георгий Чулков.

Удивления достойно, сколько энергии уходило на разоблачение очевидной чепухи. Но нужно иметь в виду, что Белый, Сергей Соловьев, Эллис, Зинаида Гиппиус (писавшая под псевдонимом: Товарищ Герман) и другие авторы «Весов» (сам Брюсов в полемике почти не участвовал) усмотрели в беспочвенных и спекулятивных рассуждениях Вячеслава Иванова и Чулкова о «соборности», «мистическом анархизме» и «мистическом реализме» раскольническую ревизию символистской доктрины и попытку образования новой литературной школы. Это обстоятельство и определило меру их негодования.

Любопытно, что трескучая декламация на темы «неограниченной внутренней свободы» и «неприятия мира» всерьез принималась Брюсовым и его оруженосцами как «политическое революционерство», несовместимое с настоящим искусством.

Уровень полемики был крайне невысок. К спорам, казалось бы, принципиальным примешивалась сущая ерунда. Так, например, Вячеслав Иванов смертельно обиделся на «Штемпелеванную калошу», усмотрев в самом заглавии намек на треугольную марку созданного им издательства «Оры» (на калошах известной фирмы «Треугольник» ставился фабричный штемпель той же формы). И это обсуждалось бесконечно!

Чулков подлил масла в огонь, опубликовав в начале августа в газете «Товарищ» статью «Молодая поэзия», где прямо говорилось о «принципиальном расколе» среди символистов и о «новом литературном течении, возникшем после "Весов"». Символистов-зачинателей Чулков обвинил в антиобщественном настроении «и даже реакционности», припомнив, к примеру, что Мережковский в своем исследовании о Толстом и Достоевском открыто защищал идею самодержавия.

Главарями нового течения были объявлены Вячеслав Иванов и Александр Блок.

Внешним образом Блок, казалось бы, в самом деле давал повод причислить его к этому несуществующему течению: участвовал в «Факелах», дружил с Чулковым. Последнее обстоятельство особенно раздражало Белого, можно сказать – приводило его в бешенство (для этого у Белого, как мы знаем, были особые причины).

Между тем Блок с самого начала относился к чулковской проповеди с явным предубеждением, да и сам Чулков все чаще вызывал его раздражение.

«Почти все, что Вы пишете, принимаю отдельно, а не в целом. Целое (мистический анархизм) кажется мне не выдерживающим критики» (июль 1906 года). Через год: «Я все больше имею против мистического анархизма». Немного позже: «Мистический анархизм! А есть еще – телячий восторг. Ничего не произошло, а теленок безумствует».

И о самом Чулкове: «Есть писатели с самым корявым мировоззрением, о которое можно зацепиться все-таки. Это значит, у них есть пафос. А за Чулкова, например, не зацепишься. У него если пафос – так похож на чужой, а чаще поддельный – напыщенная риторика». И, наконец, уже со всей откровенностью: «…он совсем некультурен. Возмутительно его притягивание меня к своей бездарности».

И при всем том Блок продолжал тесно общаться с Чулковым, собутыльничал с ним, посвятил ему «Вольные мысли». Человек добрый и отзывчивый, он жалел нещадно травимого со всех сторон Чулкова, хорошо зная ему цену как литератору. Вот он пишет Чулкову: «К Вам я совсем не изменился… по-прежнему «лично» отношусь к Вам с нежностью, а к мистическому анархизму – отрицательно». И почти одновременно – матери: «С Чулковым вижусь изредка, всегда неприятно и для него и для себя».

Непоследовательность? Да, конечно. Что ж, и Блок при всей своей разборчивости и строгости отношения к людям бывал непоследовательным. Чулков с его богемными наклонностями, что называется, пришелся ко двору в те годы, когда Блок учился топить свою душевную боль и тревогу в стакане вина. Потом он даже изобрел понятие: «дочулковыванье жизни».

В августе 1907 года Блок писал Чулкову, решительно отрекаясь от «мистического анархизма»: «Я прежде всего – сам по себеи хочу быть все проще».Вот это и было главным и решающим. И, конечно, вовсе не убогий мистический анархизм, а занятая Блоком самостоятельная и независимая позиция послужила причиной нового сильнейшего взрыва в его отношениях с Андреем Белым.

<p>3</p>

Среди новых журналов самое заметное место заняло «Золотое руно». Это была дорогостоящая затея младшего отпрыска знаменитой династии Рябушинских. Выходцы из кондового старообрядческого купечества, Рябушинские выдвинулись в первый ряд всероссийских воротил. Старшие братья зашибали миллионы, а младшему – Николаю – была предоставлена для шика и близира роль мецената. Рыжий, цветущего здоровья, самодовольный и самоуверенный человек, он и сам, под псевдонимом Н.Шинский, баловался искусством – малевал картины в новомодном духе, пописывал декадентские стишки.

Издание журнала, посвященного искусству и литературе, было поставлено с крупнокупеческим размахом. «Золотое руно» должно было заткнуть за пояс не только скромные по внешнему облику «Весы», но и богато издававшийся в свое время «Мир искусства». Первый же номер «Руна», появившийся в январе 1906 года, ошеломил публику неслыханной роскошью: тетрадь альбомного формата, дорогие автотипии и гелиогравюры, прикрытые особо выделанной шелковой бумажкой, параллельные переводы русского текста на французский язык (достаточно дурной). Подписчикам журнал доставлялся в футлярах с золоченым шнуром и нарядной блямбочкой.

Наиболее близко к журналу стояли молодые художники из группы «Голубая роза». К участию были привлечены и все сколько-нибудь видные писатели модернистского толка. В их числе, конечно, и Валерий Брюсов. Оберегая свои права признанного лидера новейшей литературы, он сразу же вознамерился прибрать к рукам литературный отдел нового журнала. С этой целью он принял непосредственное участие в редактировании первых книжек «Золотого руна».

Однако вскоре он бурно поссорился с Рябушинским, который осмелился, как рассказывает А.Белый, «просунуть нос в компетенцию Брюсова». Властный и нетерпимый Валерий Яковлевич в таких случаях спуску не давал. Он немедленно ушел из «Золотого руна», но настоял, чтобы Андрей Белый остался в журнале в качестве его преемника, «дабы туда не внедрились враги».

Рябушинский даже предложил Белому стать официальным редактором литературного отдела. Тот согласился, но, по инспирации Брюсова, предъявил издателю «ультиматум» – предоставить ему как редактору полную свободу действий.

Пока шли переговоры, Рябушинский – субъект вздорный и бестактный – грубо оскорбил мелкого литератора-символиста А.Курсинского, временно исполнявшего обязанности редактора. В результате, как писал Брюсов в Петербург Федору Сологубу, «выяснилось окончательно, что отношение Рябушинского к своим сотрудникам и к писателям вообще таково, что исключается возможность участия в его журнале для людей, себя уважающих».

Белый послал Рябушинскому резкое письмо – «с вызовом: с него достаточно чести журнал субсидировать; он самодур и бездарность, не должен в журнале участвовать». Вместе с Брюсовым и Белым, в знак солидарности, с «Золотым руном» порвали Мережковский, 3.Гиппиус, М.Кузмин, Ю.Балтрушайтис, М.Ликиардопуло. Вся эта история получила широкую огласку в печати.

Из газетной хроники тех дней известно, что Рябушинский, «тщетно разыскивая» писателя, который принял бы на себя ведение литературного отдела, обращался к Леониду Андрееву и Борису Зайцеву, но «ответ писателей был неизменно один: Н.Рябушинский должен вверить издание журнала редакционному комитету, сам же фактического участия в идейной стороне журнала не принимать». Самолюбивый меценат такого условия не принял.

Тем более неожиданным для литературной публики было короткое извещение, появившееся в апрельской книжке «Золотого руна» за 1907 год: «Вместо упраздняемого с № 3 библиографического отдела редакция «Золотого руна» с ближайшего № вводит критические обозрения, дающие систематическую оценку литературных явлений. На ведение этих обозрений редакция заручилась согласием своего сотрудника А.Блока, заявление которого, согласно его желанию, помещаем ниже».