Блок(в этот же самый день – 21 февраля): «Немцы идут… Если так много ужасного сделал в жизни, надо хоть умереть честно и достойно. 15 000 с красными знаменами навстречу немцам под расстрел. Ящики с бомбами и винтовками. Есенин записался в боевую дружину. Уже никакой „реальной политики“. Остается лететь».
В этот же день в «Знамени труда» было напечатано стихотворение «Поэтам революции», посвященное Александру Блоку и подписанное: «Поэт-пролетарий» (автором был известный пролетарский поэт Владимир Кириллов), – дружественный, сочувственный и ободряющий голос:
Мы обнажили меч кровавый,
Чтоб гнет разрушить вековой,
И с верой светлой в жребий правый
Мы вышли на последний бой.
И вы, что нежностью питали
Ожесточенные сердца,
Вы под знамена наши встали,
Чтоб вместе биться до конца.
Блок сохранил среди своих бумаг газетную вырезку с этим стихотворением.
Двадцать четвертого немцы взяли Псков. В ночь на 25-е по всему Петрограду тревожно загудели фабрики и паровозы. Всю ночь на заводах, в казармах раздавали оружие, снаряжали на фронт боевые дружины.
Положение отчаянное. Блок не теряет присутствия духа: «Более фаталист, «чем когда-нибудь» (или – как всегда)». Он размышляет, к чему бы сейчас приложить руки: «Красная армия? Рытье окопов? «Литература»? Все новые и новые планы». И главная мысль этих дней: в революцию человек перестает ощущать себя одиночкой; он уже не может не чувствовать себя частицей целого: «Революция – это: я – не один, а мы. Реакция – одиночество, бездарность, мять глину».
В обстановке всеобщей тревоги, травимый буржуазной прессой, Блок не только не помышлял о том, чтобы уйти в какое-нибудь укрытие, но, напротив, готов был броситься на передовую линию огня. На травлю и бойкот, на клевету врагов и осуждение мнимых вчерашних друзей он хотел ответить в полную меру своей любви и ненависти. Он отдал революции все, и ему либо жить и победить с нею, либо погибнуть – но с нею же. Известно, что он настойчиво торопил редакцию «Знамени труда» с опубликованием «Двенадцати»: «А то поздно будет».
Поэма была напечатана 18 февраля (3 марта).
Газетные листы дышали раскаленной атмосферой тех дней. «Двенадцать» заверстали на вторую полосу, а с первой полосы, набранные самым крупным шрифтом, взывали лозунги:
«Организуйтесь в повстанческие отряды, нападайте в открытом бою и из-за угла на шайки разбойников Вильгельма!»
«Никакой пощады белогвардейцам!..»
«Социалистическая Революция в опасности, да здравствует Социалистическая Революция!»
«Да здравствует власть Советов Рабочих, Крестьянских и Солдатских Депутатов!»
В этот день, в час дня, немцы, напоровшись на стойкое сопротивление слабо вооруженной и не обученной молодой Красной Армии, прекратили военные действия.
2
Для поэмы наступило бессмертие.
Блок сказал, что «Двенадцать» останутся лучшим из всего, что он написал, потому что, создавая их, он всецело жил современностью. Никогда еще душа поэта не была столь восприимчива к бурям и грозам истории. Говоря блоковскими же словами, «Двенадцать» сосредоточили в себе всю силу электричества, которым был перенасыщен воздух Октября.
Живя современностью, поэт с величайшей свободой и неслыханной смелостью создал самое современное и совершенно оригинальное произведение. Ничего подобного в русской поэзии еще не бывало.
Не только своим содержанием, но и самой формой «Двенадцать» одних восхитили, других шокировали. Конечно, ни одно литературное произведение того времени не вызвало столь бурного резонанса в обществе – такой хвалы и хулы, таких восторгов и проклятий.
В «Двенадцати» – в символике поэмы, в ее образности, композиции, ритмике, языке, во всей ее художественной структуре – воплощено во всей полноте и цельности блоковское восприятие и понимание Октябрьской революции.
Как всякое истинно великое произведение искусства, «Двенадцать» ведут мысль и воображение читателя вширь и вглубь. За сюжетом поэмы вырастает зарево «мирового пожара», за сценами петроградской улицы первой октябрьской зимы – вся Россия, сорвавшаяся с якорей, за двенадцатью красногвардейцами, идущими дозором по городу, – весь народ, двинувшийся к новой жизни. В поэме с удивительной отчетливостью и верностью запечатлено множество примет того времени, когда она была написана. И вместе с тем она подсказывает широчайшие философско-исторические и морально-этические обобщения и выводы – о судьбах России и русского народа, о понятиях гуманизма и нравственности, о новой человеческой личности, рождающейся в горниле русской революции.
В «Двенадцати» последовательно применен художественный прием, основанный на эффекте контраста. Мелкое и жалкое совмещено здесь с большим и величественным, грешное со святым, низменное с возвышенным, сатира с романтикой, гротеск с героикой, карикатурно очерченные тени старого мира с космическими вихрями, разухабистая частушка с торжественным маршем, «паршивый пес» с Иисусом Христом. Целостность поэмы – в нерасторжимом единстве этих пересекающихся планов.
С первых же строк изображение строится на чередовании мотивов ночной темноты и снежной вьюги.
Черный вечер.
Белый снег.
Эта плакатно резкая, в две краски, цветовая символика отчетливо ясна по своему смыслу. Она знаменует два жизненных, исторических, социально-нравственных начала: низкое и высокое, ложь и правду, старое и новое, прошлое и будущее – все, что совмещается, взаимодействует и противоборствует как в жизни, так и в каждой человеческой душе.
Черное – это смертельно раненный, но еще отчаянно сопротивляющийся старый мир со всем своим наследием. Это не только уходящая в прошлое кондовая Россия с ее буржуями, витиями, попами, барынями, проститутками и городовыми, господскими «етажами» и золотыми иконостасами, но также и то, чем старый мир затемнил, отравил и покалечил миллионы человеческих душ: бесшабашное буйство, горе-горькое и жажда сладкого житья, дешевая кровь, всяческая жестокость и дикость.
Белое, точнее – светлое: белое и красное (между этими цветовыми категориями нет принципиальной разницы) – это вольная метель, очистительный мировой пожар, красный флаг, белый венчик Иисуса Христа, все праведное, чистое, святое, обещающее лучшую жизнь, короче и полнее говоря – революция.
Что такое снежная вьюга в «Двенадцати», как не образ «исторической погоды», образ самой революции. Разбушевавшаяся стихия всегда играла в поэзии Блока громадную роль. Ветер, буря, метель, гроза – все это для него самые любимые, самые привычные понятия романтического мироощущения («Россия – буря», «буря жизни», «буря страстей»), образы свободной и полноценной жизни. В «Двенадцати» эта цепь хорошо знакомых образов призвана передать ощущение восставшей народной стихии.
В высшей степени знаменательно, что в дневниковых записях Блока, относящихся к тому времени, когда рождалась поэма, такое заметное место занимают наблюдения над переменчивой погодой и сближение их с происходящими событиями: «к вечеру – ураган (неизменный спутник переворотов)», «сильный мороз», «к вечеру – циклон», «оттепель, ветер», «бушует ветер (опять циклон?)» и т. д. Вспомним, как Блок почувствовал внутреннюю связь между свежей, ветреной погодой и «взмахом крыльев революции».
Это ощущение взлета революции с громадной силой сказалось в «Двенадцати». Мотивы ночной метели, порывистого резкого ветра, взвихренного снега, организующие ритмику поэмы, проходят в ней подобно основной теме в симфонии. При этом они приобретают различный смысл применительно к разным персонажам поэмы.
Для обломков старого мира злой и веселый ветер – сила враждебная. Он безжалостно выметает их из жизни как ненужный сор, валит с ног, загоняет в непролазные сугробы. Все они жалко скользят и падают, тщетно пытаются укрыться от метели.
Ветер хлесткий!
Не отстает и мороз!
И буржуй на перекрестке
В воротник упрятал нос.
И как разительно меняется интонация, весь строй стиха, как только речь заходит о тех, кто пошел против старого мира.
Гуляет ветер, порхает снег.
Идут двенадцать человек.
Сказано бодро, энергично, с задором: ветер – гуляет, снег – порхает, и этим двенадцати вьюга не страшна, не опасна. Они в ней как в родной стихии – и не скользят и не падают, а твердо идут вперед к своей далекой цели.
Так в поэме сплетаются, образуют целостное художественное единство и гневное сатирическое обличение старого мира и восторженное романтическое прославление его гибели.
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь —
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!
Что такое эта Святая Русь, в которую герои поэмы, а вместе с ними и сам поэт, призывают пальнуть пулей? Это не благостно-христианская или сказочно-декоративная Русь, увековеченная кистью Нестерова и Васнецова. Это – та историческая, «византийская» Россия, что называлась святой на языке Катковых и Леонтьевых, Победоносцевых и Столыпиных, Меньшиковых и Пуришкевичей, «страна рабов, страна господ», где все казалось раз навсегда поставленным на место: бог на иконе, царь на троне, поп на амвоне, помещик на земле, толстосум на фабрике, урядник на посту. Здесь трясли жирным брюхом и берегли добро, судили и засуживали, мздоимствовали и опаивали водкой, насиловали и пороли, а в гимназиях учили, что Пушкин обожал царя и почитал начальство.
Для характеристики этого мира Блок нашел совершенно уникальный по силе вложенного в него презрения образ, невероятно смелый в своей новизне. Можно было в десятый, в сотый раз изобразить старый мир колоссальным чудовищем, Молохом, перемалывающим свои жертвы, апокалипсическим Зверем, стоголовой Гидрой, еще каким-нибудь монстром. Блок сказал просто и убийственно: «паршивый пес».
Стоит буржуй на перекрестке
И в воротник упрятал нос.
А рядом жмется шерстью жесткой
Поджавший хвост паршивый пес.
Стоит буржуй, как пес голодный,
Стоит безмолвный, как вопрос.
И старый мир, как пес безродный,
Стоит за ним, поджавши хвост.
Этот пес будет назван еще нищим, ковыляющим, шелудивым… Все эти эпитеты говорят сами за себя: Блок хотел как можно безжалостней развенчать старый мир, сорвать окружавший его ореол мнимого величия и былой славы.
Счастливо найденный, неотразимо сатирический образ ознаменовал в русской поэзии целую эпоху – конец «древней сказки» о старом мире.
Блок как-то заметил: «"Медный всадник", – все мы находимся в вибрации его меди». Эта вибрация отдалась и в «Двенадцати». Казалось бы, никакого внешнего сходства: другая музыка, другой язык. Но объективная преемственность широких символических обобщений – налицо.
Есть знаменитая иллюстрация Александра Бенуа к «Медному всаднику»: гигантская тень коня с разгневанным всадником гонится по пустой площади за маленьким, обезумевшим от ужаса человеком. Среди замечательных рисунков Юрия Анненкова к «Двенадцати» (высоко оцененных и одобренных Блоком) есть один, на котором изображены схоронившийся в подворотне испуганный буржуй и жмущийся у его ног облезлый пес, а за ними – тоже громадная, но уже какая-то скорченная безликая черная тень: только царская мантия и корона.
Эти две иллюстрации – как бы заставки к началу и концу «императорского периода» русской истории: «гордый конь» и «паршивый пес». (В другой связи эти образы сопоставил в свое время Р.Иванов-Разумник.)
Но Блоку было мало заклеймить и высмеять бесславно гибнущий старый мир. Он хотел также показать силу, сотворившую революцию.
Стихия, в понимании Блока, есть начало одновременно и разрушительное и творческое, созидательное. Разрушая старое, она творит новое: «Из хаоса рождается космос; стихия таит в себе семена культуры; из безначалия создается гармония». Цель революции Блок видел в том, чтобы «все стало новым». Революция есть лаборатория творчества новых форм жизни.
Революционное действие в «Двенадцати» передано в руки коллективного героя – парней из городских низов, добровольно и с ясным сознанием долга вступивших в Красную гвардию.
Как пошли наши ребята
В красной гвардии служить —
В красной гвардии служить —
Буйну голову сложить.
Кто же они такие, эти двенадцать, какова их классовая, социальная природа? Она определена в поэме совершенно точно и не подлежит никаким вольным толкованиям: «рабочий народ»…
Из рабочего народа и формировалась в Петрограде и по всей стране Красная гвардия. В уставе ее, принятом 22 октября 1917 года, было записано: «Рабочая Красная гвардия есть организация вооруженных сил пролетариата для борьбы с контрреволюцией и защиты завоеваний революции». Как правило, в красногвардейские отряды отбирали людей проверенных, оправдавших доверие, цвет рабочего класса. Но, естественно, в целом красногвардейская масса не была и не могла быть однородной.
Люди (критики, читатели), относившиеся к «Двенадцати» сочувственно, по большей части все же упрекали Блока за то, что он передал дело революции не в те руки. Он, дескать, сам охарактеризовал своих героев как «голытьбу», да еще не просто голытьбу, а такую, которая заслуживает каторжного бубнового туза. Их стихия – это разбой, поножовщина, всяческий разгул.
Однако слово «голытьба» значит только то, что значит: беднота, голь перекатная, – самих пролетариев слово это нисколько не коробило. Далее: такими – с бубновым тузом – видит их не поэт, а напуганный и озлобленный обыватель, враг революции, тот буржуй, что с ненавистью следит за двенадцатью из-за наставленного воротника.
Двенадцать не скупятся на безответственные выкрики: «Нынче будут грабежи…», «Выпью кровушку…» Но они же твердят как клятву: «Товарищ, гляди в оба!», «Революцьонный держите шаг!», «Вперед, вперед, рабочий народ!»
В том-то и дело, что в душах двенадцати смешано то и другое – и глубоко засевшая забубённая удаль (еще ярче вспыхнувшая от сознания того, что, раз вся жизнь переворотилась, значит, все дозволено), и только просыпающееся чувство революционного долга. Оба эти начала не просто совмещены в героях поэмы, но противоборствуют, и такое противоборство вполне отвечает человеческой и социальной природе двенадцати.
Они бесспорно принадлежат к «рабочему народу». Но не к его авангарду. За партией большевиков шли люди, зачастую еще темные, одержимые слепой злобой к прежним хозяевам жизни и бравировавшие анархистскими замашками. Как правило, они просвещались и закалялись в революционной борьбе.
Блок и не ставил своей задачей показать в «Двенадцати» авангард революции, как мы сейчас его понимаем. Замысел поэта был в том, чтобы на языке искусства, не декоративно, а в столкновении живых человеческих страстей, раскрыть, как вырвавшаяся на простор «буйная воля» обретает путь и цель, превращается в «волевую музыкальную волну».
Двенадцать – эти ожесточенные враги старого мира – также и его жертвы. «Паршивый пес», что неотступно тащится вслед за ними, «хвост поджал – не отстает», это их собственное окаянное, рабское прошлое, которое раздуло в миллионах человеческих душ темное пламя дикости, жестокости, недоверия, мести. Только в революции они могут освободиться от этого наследия. Борьба за великую цель поднимает их на высоту нравственного и исторического подвига.
Такова была мысль Блока. Для него эти люди были героями революции, и он воздал им честь и славу – таким, какими их увидел. Известно, что в начале января 1918 года Блок в шумном споре защищал Октябрьскую революцию. Его никогда не видели таким возбужденным, он почти кричал: «А я у каждого красногвардейца вижу ангельские крылья за плечами».
3
Еще больше недоумений и споров, нежели «бубновый туз», вызвал у первых читателей и критиков «Двенадцати» символический образ Христа, который незримо и неведомо для красногвардейцев идет перед ними с красным флагом.
Этого Христа множество раз приводили в качестве наиболее разительного примера идейно-художественной непоследовательности Блока. С другой стороны, Христос был главной поживой для тех, кто пытался тенденциозно перетолковать «Двенадцать» в аполитичном и религиозном духе, вытравить из поэмы ее революционный смысл. Друзья и враги поэмы, каждый по-своему, упрекали Блока за Христа – то в ортодоксальной религиозности, то в грубом богохульстве.
Финал «Двенадцати» внушал серьезные сомнения самому Блоку. Когда ему сказали, что заключительная строфа поэмы кажется искусственно присоединенной, не связанной с целым, он отозвался так: «Мне тоже не нравится конец «Двенадцати». Я хотел бы, чтобы этот конец был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему Христос? Но чем больше я вглядывался, тем яснее я видел Христа. И я тогда же записал у себя: к сожалению, Христос». (Заметим, однако, что удивление Блока было безосновательным: в эти дни он очень напряженно думал именно о Христе.)
Действительно, в записной книжке Блока 18 февраля 1918 года было записано: «Что Христос идет перед ними – несомненно. Дело не в том, «достойны ли они его», а страшно то, что опять он с ними и другого пока нет; а надо Другого?» Через день эта важная мысль была высказана в дневнике в более категорическом тоне, уже без вопросительной интонации: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы «недостойны» Иисуса, который идет с ними сейчас, а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой». И через несколько дней (в начале марта) Блок снова возвращается к тому же: «… если быв России существовало действительно духовенство, а не сословие нравственно тупых людей духовного звания, оно давно бы «учло» то обстоятельство, что «Христос с красногвардейцами». Едва ли можно оспорить эту истину, простую для людей, читавших Евангелие и думавших о нем… Разве я «восхвалял»?.. Я только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути,то увидишь «Иисуса Христа». Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак».
Как видим, Блок подчеркивает символическую условность Христа «Двенадцати», само имя его берет в кавычки. Ясно, что его тревожило внутреннее несоответствие канонического образа «спасителя» и «искупителя» всей идейно-художественной тональности поэмы. В понимании этого противоречия и заключалась «страшная мысль», преследовавшая Блока. Он хотел, чтобы впереди красногвардейцев шел кто-то Другой, более достойный вести восставший народ в будущее, но не нашел никакого другого образа такой же морально-этической емкости и равного исторического масштаба, который способен был бы символически выразить идею рождения нового мира.
Поэтому Блок и говорил: «к сожалению, Христос», и вместе с тем не думал отказываться от «своего Христа». И три года спустя, в 1921 году, он говорил столь же твердо: «А все-таки Христа я никому не отдам».
Когда Блок пытался растолковать, каким он сам себе представляет «своего Христа», он оперировал отвлеченными, зрительно трудно представимыми понятиями: «кто-то огромный», «как-то относящийся» к флагу, что тревожно бьется под ветром, за снежной бурей и ночной темнотой. Огромностьи тревожность– вот что призван был передать образ Христа. В августе 1918 года Блок рассказывал, как любит он ходить по ночному городу в метель, когда все кругом «как бы расплывается». И вдруг – в переулке мелькнуло что-то светлое – может быть, флаг? «Вот в одну такую на редкость вьюжную зимнюю ночь мне и привиделось светлое пятно; оно росло, становилось огромным. Оно волновало и влекло. За этим огромным мне мыслились двенадцать и Христос».
Ничего более точного, определенного Блок сказать не мог. Но как много сказано!
Необходимо иметь в виду, что с образом Христа у Блока были связаны свои исторические представления, и вне их понять символику «Двенадцати» невозможно.
Прежде всего это не церковный Христос, именем которого Блок будто бы хотел религиозно оправдать и освятить революцию. Церковь, самый дух православия, поповщина – все это было Блоку с юных лет чуждым и враждебным. И навсегда таким осталось: «Учение Христа, установившего равенство людей, выродилось в христианское учение, которое потушило религиозный огонь и вошло в соглашение с лицемерной цивилизацией…» (март 1918 года). Церковь исказила и опошлила самый образ Христа, его именем освятили «инквизицию, папство, икающих попов, учредилки». Но достаточно вникнуть в первоначальное, не захватанное попами содержание евангельской легенды, чтобы убедиться в том, что «Христос – с красногвардейцами».
Да, из Евангелия мы знаем, что Иисус в своем человеколюбии не только пришел прежде всего к блудницам и разбойникам и назвал их первыми в своем царстве, но и сам был «причтен к злодеям» – был распят вместе с двумя разбойниками. («И был с разбойником», – цитирует Блок Евангелие от Луки в черновике «Двенадцати».) Он был заодно с горемычными, голодными, темными и грешными. Это им, а не богатым, преуспевающим и довольным обещал он новую жизнь. В этом смысл блоковского замечания: «Опять он с ними» – то есть с голытьбой, что двадцать веков спустя поднялась за свои права, за свое место под солнцем. «Опять» – потому, что именно таково было первоначальное христианство: «религия рабов, изгнанников, отверженных, гонимых, угнетенных» (Энгельс).
Таким, вероятно, был бы Христос в пьесе, которую Блок задумал непосредственно перед созданием «Двенадцати». В плане драмы, записанном 7 января, Христос охарактеризован как существо странное, бесполое – «не мужчина, не женщина» («женственный призрак») – и грешное. Апостолы – люди простые, грубые и темные галилейские рыбаки, тогдашняя голытьба, озлобившаяся на жрецов, богачей и фарисеев, – и от них, от народа,Христос «получает все»: «"апостол" брякнет, а Иисус разовьет». Это обстоятельство важное: Иисус не столько даже вождь и учитель тогдашней голытьбы, сколько «глас народа», как бы рупор, через который в мир идет весть о новой большой правде.
Кругом – старая испорченная жизнь: «загаженность, безотрадность форм, труд». Обстановка, бегло намеченная в плане пьесы, напоминает сцены петроградской улицы революционных дней: нагорная проповедь названа митингом, вокруг Христа – толкотня, неразбериха, кто-то с кем-то ругается, слоняются и что-то бубнят какие-то недовольные, «тут же проститутки». Но мировая правда, идущая от этих грубых и грешных людей, прекрасна.
Так приоткрывается наиболее важная сторона блоковского представления о Христе. Он был для поэта не только воплощением святости, чистоты, человечности, справедливости, но и символом, знаменующим стихийное, бунтарско-демократическое, освободительное начало и торжество новой всемирно-исторической идеи.
Первоначальное христианство явилось, в понимании Блока, великой религиозно-нравственной силой, которая нанесла сокрушительный и непоправимый удар изжившему себя старому языческому миру, а Христос – выступил «вестником нового мира». Он произнес «беспощадный приговор» растленной государственности и цивилизации миродержавного и преступного Рима.
«Когда появился Христос, перестало биться сердце Рима», ветер христианства разросся в бурю, истребившую старый мир, – говорит Блок в очерке «Каталина», написанном вслед за «Двенадцатью» и важном для понимания проблематики поэмы (авантюрист-бунтовщик Каталина демонстративно назван «римским большевиком»; Блок сам указал, что смотрел на этот очерк как на «проверку» поэмы).
С присущей ему склонностью устанавливать широкие исторические аналогии Блок сближал свое переломное время с эпохой раннего христианства, сопоставлял распад императорского Рима с концом царской, помещичье-буржуазной России. Это была любимая историософская мысль Блока, и он развивал ее многократно.
Образ Христа – олицетворение новой всемирной и всечеловеческой веры, новой морали – послужил для Блока символом всеобщего обновления жизни, начатого русской революцией, и в таком значении появился в финале «Двенадцати». Это как бы наивысшая санкция делу революции, какую нашел поэт в том арсенале исторических и художественных образов, которым он владел.
4
От общей идейно-художественной концепции «Двенадцати» неотделима драматическая история любви и преступления Петрухи, который ненароком убивает свою былую подружку Катю, изменившую ему ради преуспевающего Ваньки. История эта занимает в поэме слишком много места (шесть песен из двенадцати), чтобы можно было счесть ее чем-то случайным и посторонним.
В замысле Блока все сцены, мотивы и образы поэмы составляли нерасторжимое единство. Недаром, обсуждая иллюстрации к «Двенадцати», сделанные Юрием Анненковым, он, особо выделив большой рисунок, изображающий убитую Катю и над нею – орущего, с перекошенным ртом, Петруху, высказал такое пожелание (художником не реализованное): «Если бы из левого верхнего угла «убийства Катьки» дохнуло густым снегом и сквозь него – Христом, – это была бы исчерпывающая обложка».Композиция из Кати, Петрухи и Христа – таким мыслился Блоку графический эквивалент сюжета «Двенадцати».
Не к чему пересказывать историю Петрухи и Кати: она, как и вся поэма, у всех в памяти и на слуху. Но возникает вопрос – что означает эта история в структуре поэмы, как соотносится она с ее главной темой?