Стремление «вернуться к искусству» и оградить его от вторжения всего балаганного на некоторое, недолгое, время обернулось для Блока защитой символизма и попыткой нового лирико-эстетического обоснования его как современной формы подлинного, не фальсифицированного искусства. В речи о Комиссаржевской заявлено: «Искусства не нового не бывает. Искусства вне символизма в наши дни не существует. Символист есть синоним художника».
А ведь совсем недавно, меньше чем два года назад, он брал под сомнение само существование символизма как литературной школы: это была «только мечта, фантазия, выдумка или надежда» некоторых представителей «нового искусства», в сущности ничем друг с другом не связанных. Теперь же он сам ищет эти связи.
В конце марта Блок слушал в «Академии» доклад Вячеслава Иванова «Заветы символизма». Докладчик соглашался, что символизм переживает кризис: «старый символизм», живший собственно эстетическими интересами, кончился. Но может и должен существовать символизм новый – жизнетворческий, теургический, идущий «от реального к реальнейшему» (то есть, на языке Вячеслава Иванова, к постижению некоего сверхбытия). Поэт-символист призван быть «религиозным устроителем жизни».
Доклад этот произвел на Блока сильное впечатление. Он подробно законспектировал его в записной книжке. Более того: отчасти по настояниям Вячеслава Иванова, 8 апреля сам выступил в той же «Академии» с параллельным содокладом «О современном состоянии русского символизма», в котором взял на себя задачу на примере собственного творчества дать «отчет о пройденном пути» и нащупать почву для «гаданий о будущем».
Не касаясь существа размышлений и гаданий Блока, здесь достаточно сказать о занятой им позиции: он говорил от лица «русских символистов» и утверждал, что «путь к подвигу, которого требует наше служение», лежит через символизм. «Нас немного, и мы окружены врагами; в этот час великого полудня яснее узнаем мы друг друга; мы обмениваемся взаимно пожатиями холодеющих рук и на мачте поднимаем знамя нашей родины».
Доклады Вячеслава Иванова и Блока, напечатанные в «Аполлоне», вызвали полемику. Брюсов («О «речи рабской» в защиту поэзии») утверждал, что русский символизм никогда не преследовал цели жизнестроения, но «хотел быть и всегда был только искусством».Брюсову возразил Андрей Белый («Венок или венец»). Их статьи были напечатаны тоже в «Аполлоне». Откликнулись также Мережковский – в тоне злобном («Балаган и трагедия») и Городецкий – в тоне развязном («Страна Реверансов и ее пурпурно-лиловый Бедекер»).
Полемика отразила новую перегруппировку внутри символизма. Если года за три до того Вячеслав Иванов и Андрей Белый оказались в разных станах, то теперь они, изжив недоразумения по частным вопросам, тесно объединились в деле нового обоснования символизма как религиозно-художественного мировоззрения и литературной школы.
В непосредственной близости к ним очутился и Блок. Опять он вовлекся в литературные споры, хотя ему и не по душе были «всякие теоретизирования».
Тем более что жизнь нет-нет, а все же порадует неожиданным подарком. Например, прохождением вблизи земной орбиты Кометы Галлея и идущей следом за нею другой, еще более грозной. Газеты захлебнулись сообщениями и прогнозами. Неукрощенная стихия дала о себе знать – и Блок не мог остаться безответным: «Я очень оживлен – комета, разумеется, главная причина».
Ты нам грозишь последним часом,
Из синей вечности звезда…
И тут же – чудо XX века: Авиационная неделя. На Коломяжском ипподроме, так хорошо знакомом Блоку, отважные люди демонстрировали нечто небывалое – скользящий полет над публикой, подъем в высоту, «воль планэ»… Столпотворение на трибунах, нарядные дамы, полиция, военная музыка, аплодисменты и крики. «Дирекция просит не пугаться шума моторов. В случае аварии уважаемую публику просят оставаться на своих местах». Щуплый француз Латам в широкой клетчатой кепке дважды не мог взлететь на своей «Антуанетте», удивительно похожей на этажерку, наконец – взлетел, описал круг, благополучно приземлился…
Стоит поэт, открывши рот:
«Летун отпущен на свободу…»
«В полетах людей, даже неудачных, есть что-то древнее и сужденное человечеству, следовательно – высокое», – писал Блок матери.
Все сплелось вместе – и звезда, из «синей вечности» грозящая гибелью землянам, и новая победа маленького и могучего человека, сделавшего первый шаг в эту самую вечность.
А от Коломяжского ипподрома было рукой подать до Виллы Родэ, где в переполненном зале пели румынские скрипки и визжала цыганка, где очаровательная незнакомка Мария Дмитриевна Нелидова ненароком, одним своим появлением, обогатила русскую поэзию.
Ты рванулась движеньем испуганной птицы,
Ты прошла, словно сон мой легка…
И вздохнули духи, задремали ресницы,
Зашептались тревожно шелка…
Но до чего же от изысканных словопрений, вагнеровских спектаклей и невиданных зрелищ, от петербургских красавиц и черных роз в бокале аи тянуло Блока в Шахматово. «Мне всего нужнее сейчас земля и небо». Кроме того, относительно старого семейного гнезда у него зародились обширные планы.
Александр Львович оставил наследство, не то чтобы очень значительное, но и не маленькое по тем временам – около восьмидесяти тысяч, частью унаследованных, частью сбереженных за тридцать лет профессорской работы. Блок поделил их с сестрой Ангелиной.
Ему и не мерещилось, что у него когда-нибудь окажется столько денег. Он почувствовал себя независимым. Сам собою решался тревоживший его вопрос о заработке – литературном или нелитературном. Но прежде всего он подумал о Шахматове.
Усадьбой владели на равных правах три сестры Бекетовы. На лето съезжались все. Блок с Александрой Андреевной с каждым сезоном все больше тяготились обществом «позитивистов» – старших Кублицких с сыновьями. Отношения портились, лето 1909 года было омрачено ссорами. Возник «шахматовский вопрос». Сейчас Блок мог решить его радикально: он выкупил Шахматово и решил заняться домостроительством (семья тети Софы поселилась неподалеку в благоприобретенном Сафонове).
Шахматовская усадьба была порядком запущена. Флигелек пришел в ветхость, дом тоже одряхлел. Новый хозяин захотел не просто обновить его, но перестроить. Меняли венцы, перестилали полы, ломали стены, клали новые печи белого изразца, расширили террасу, а главное, возводили обширную двухэтажную пристройку, где должны были поселиться Блоки: он – наверху, она – внизу.
Оба они целиком отдались хозяйственным заботам. Блок отчитывается матери: «Лес цел… Овес еще не сеян… Навозу, разумеется, мало. Рожь взошла недурно. Люба сеет цветы… В колодце много воды… Конюшни исправили… Посадили картофель, сеем вику, будем чинить загоны… Серый отъелся и толстый, и собаки отъелись». Куплены еще два жеребца – вороной и серый в яблоках, «очень сильные, сытые, высокие и красивые». У вороного оказался мокрец – «Люба каждый вечер моет рану и перевязывает».
У Вагнера в «Золоте Рейна» возводят дворец – Валгаллу. Блок, только что побывавший на всех спектаклях «Кольца Нибелунгов», окрестил этим именем свой новый дом.
В тишайшем Шахматове собралась целая артель, беспокойная, шумная, – местные плотники, тверские каменщики и печники, московские маляры, – до тридцати человек.
«Я все время на постройке. Очень мне нравятся все рабочие, все разные, и каждый умнее, здоровее и красивее почти каждого интеллигента. Я разговариваю с ними очень много. Одно их губит – вино, вещь понятная. Печник (старший) говорит о «печной душе», младший – лирик, очень хорошо поет. Один из маляров – вылитый Филиппо Липпи и лицом, и головным убором, и интересами: говорит все больше о кулачных боях».
Шахматовский дом преобразился. Крыша из красной сделалась зеленой, как было в дедушкино время, стены блистали свежей серо-белой окраской, нижние стекла окон были цветные – лиловые, желтые, синие, красные. Внутри тоже все сверкало, бревенчатые стены оклеили обоями, завезли новую мебель. В мезонине разместили библиотеку, – в промежутках между полками развесили портреты Леонардо, Пушкина, Толстого и Достоевского, «Джоконду» и врубелевскую «Царевну-Лебедь».
Этот обновленный и принаряженный дом был разграблен в конце 1917 года и сгорел в июле 1921-го, меньше чем за месяц до смерти хозяина.
Блоки вознамерились провести в Шахматове всю зиму. Поначалу деревенское уединение показалось прекрасным. Рано выпал снег, начались метели, в доме, плотно закрытом щитами и ставнями, было тепло и уютно. Уже были куплены валенки для прогулок по зимнему лесу, заказаны санки. Однако вскоре же стало ясно, что «прожить здесь зиму нельзя – мертвая тоска». Не спасали ни работа, ни чтение. Выдержали только до конца октября.
… Между тем еще в начале сентября подал о себе весть Андрей Белый.
После ссоры с Блоком он жил все так же нервно и хаотично, терял последние силы в бесконечных словоизвержениях и нелепых скандалах, сильно бедствовал. Он, правда, кое-как наладил личную жизнь (вернее – ему казалось, что наладил), нашел спутницу, но и этот его роман оказался сложным и, как показало близкое будущее, непрочным.
Представление об его облике и состоянии дает письмо Зинаиды Гиппиус к Блоку от февраля 1910 года: «Он живет у Вяч. Иванова и проводит всеночи в разговорах, до 11 утра, так что в конце они уже говорить не могут, а только тыкают друг друга перстами и чертят по бумажке. Впечатление Боря произвел на нас потрясающее: совсем больной человек. Лицо острое, забывает, что сказал, повторяется, видит везде преследования, и всякий с ним делает, что хочет».
Летом 1910 года, живя на Волыни, Белый прочитал в десятом альманахе «Шиповника» цикл «На поле Куликовом» – и «был потрясен силой этих стихов». Появление в печати доклада «О современном состоянии русского символизма», занятая Блоком литературная позиция создали почву для нового сближения.
У Белого «с души сорвалось» покаянное и примирительное письмо. В статье Блока он нашел «огромное мужество и благородную правду»: «Ты – сказал не только за себя, но и за всех нас». При всем том Белый чувствовал себя не вполне уверенно: «Можешь мне писать и не писать; может во внешнем быть и не быть между нами разрыв – все равно: не для возобновления наших сношений я пишу, а во имя долга.Во имя правды прошу у Тебя прощения в том, в чем бес нас всех попутал. Аминь…»
Блок ответил ласково: «Твое письмо… глубоко дорого и важно для меня. Хочу и могу верить, что оно восстанавливает нашу связь, которая всегда была более чем личной (в сущности, ведь сверхличное главным образом и мешало личному). Нам не стоит заботиться о встречах и не нужно. Я, как и ты, скажу тебе, что у меня нет определенного желания встретиться».
Однако вскоре же они встретились.
В октябре в Шахматове была получена такая телеграмма из Москвы: «Мусагет, Альциона, Логос приветствуют, любят, ждут Блока».
(«Мусагет» – новое издательство, учрежденное бывшим «аргонавтом» Э.К.Метнером; «Альциона» – издательство, организационно объединенное с «Мусагетом»; «Логос» – философский журнал, издававшийся «Мусагетом».)
Идеологом и душой «Мусагета» на первых порах был Андрей Белый, – издательство отчасти и задумано было как трибуна, отданная в его распоряжение. Первыми изданиями «Мусагета» были фундаментальные тома Белого – «Символизм» и «Арабески».
Мусагетовцы поставили своей задачей гальванизировать угасавший русский символизм. Белый писал Блоку: «Настроение у нас вот какое: вчера над морем плавали символические корабли; но была «Цусима». Думают, что нас нет и флот уничтожен. «Мусагет» есть попытка заменить систему кораблей системой «подводных забронированных лодок». Пока на поверхности уныние, у нас в катакомбах кипит деятельная работа по сооружению подводного флота. И мы – уверенны и тверды. И без Рождественского (Брюсова) мы только выигрываем».
Программа действий была намечена широкая. На самом «Мусагете» лежала задача выработки эстетики символизма. Общее философское обоснование символистской теории должны были дать неокантианцы, объединившиеся вокруг «Логоса».
На деле из задуманного мало что вышло. Союз символистов с неокантианцами вскоре расстроился, да и среди самих мусагетовцев пошли раздоры. Белый умудрился поссориться с Метнером, единственным своим благодетелем. Обширный план реконструкции символизма реализован не был. Гора родила мышь – тощий литературно-философский журнальчик «Труды и дни», влачивший жалкое существование.
Все это выяснилось несколько позже, в начале 1912 года, а пока Андрей Белый был еще преисполнен радужных надежд и надеялся, что ему удастся и Блока вовлечь в «огромную созидательную подземную работу».
Первого ноября Блок приехал из Шахматова в Москву и прямо с вокзала направился на заседание Религиозно-философского общества, где с лекцией о Достоевском выступал Белый.
Заседание происходило, как обычно, в особняке московской миллионерши Маргариты Кирилловны Морозовой, женщины ослепительной и ученой, интересовавшейся русской философией. Нарядный, светлый зал был переполнен: сюртуки, визитки, фраки, холеные бороды, лаковые лысины, атласы, вуали и открытые плечи дам. Религия и философия стали модным развлечением для «всей Москвы».
Накануне разразился гром: стало известно об уходе Толстого, и зал гудел, захлебнувшись сенсацией.
Блок, на сей раз совсем не элегантный, загорелый, обветренный, в дорожном мешковатом костюме, пробирался сквозь нарядную толпу к Белому. Они расцеловались.
– Ну вот, как я рад, что поспел…
– И я рад…
– Знаешь, я думал, что опоздаю…
– Сегодня из Шахматова?..
– Восемнадцать верст трясся до станции… Перепачкался глиной: вязко, ведь – оттепель, а ты знаешь, какие дороги у нас…
Кое-кто узнал Блока. Уже приближалась улыбающаяся Морозова в сияющем платье. Блок сразу стал светским. Началась лекция. Блок слушал рассеянно, – мысли его были заняты бегством Толстого.
Он с величайшей остротой пережил неслыханный по духовной смелости и нравственному величию поступок человека, которого назвал единственным гением, одним своим присутствием озарявшим тогдашний мир. Померкло солнце над Россией. Мы уже знаем, как боялся Блок смерти Толстого. В своем представлении о тяжелейшей драме, раздиравшей семью гения, он был бескомпромиссен – характеризуя облик официальной и официозной России, не упустил и такой детали:
Где память вечную Толстого
Стремится омрачить жена…
На следующий день Блок побывал в «Мусагете». Уютные комнаты, большой портрет Гете, подают чай с пряниками. Блок беседовал, входил в дела и замыслы издательства. Зашла речь об издании его книг. За обедом у Тестова, с селянкой, расстегаями и рейнвейном, было решено выпустить новый сборник стихов («Ночные часы») и трехтомное «Собрание стихотворений». Разговор шел и о собрании сочинений, но Блок нашел это преждевременным.
Белый, собиравшийся за границу, повез Блока знакомить со своей спутницей – Асей Тургеневой. «Я видел двух барышень, но, по обыкновению, не уверен которая, – сообщил Блок матери. – Если одна – то мне нравится, а другая – очень не нравится». Избранница Белого была «другой».
Андрей Белый искренне радовался примирению с Блоком, однако и на этот раз сделал слишком поспешные выводы. Ему показалось, что блудный, но раскаявшийся сын возвращается в отчий дом, – и он уже решил, что они будут сообща «работать» над пересозданием символизма.
Блок предчувствовал возможность заблуждения и счел нужным предостеречь Белого от слишком узкого и прямолинейного толкования своей статьи о символизме. Уже в третьем письме после примирения он разъясняет, что статья – «не есть покаяние» или «отречение от своей породы»,что он «остается самим собой, тем, что был всегда», что «Балаганчик» и «Незнакомка» есть закономерный эпизод его «внутреннего развития». И если даже «Балаганчик» был «гибелью» (в том смысле, что ознаменовал победу декадентского «лилового сумрака» над золотом и пурпуром соловьевства), то он, Блок, все же любит «гибель» (незнание о будущем, окруженность неизвестным, вера в судьбу – «свойства моей породы, более чем психические»), «любил ее искони и остался при этой любви».
Не тот человек был Белый, чтобы прислушиваться к чужим словам. Расставшись с Блоком в Москве, он написал ему вслед: «Верю, что наша встреча – залог будущих наших ясных и неомраченных отношений: верю, что Твое присутствие в «Мусагете» есть залог будущего согласия среди символистов».
Ближайшее будущее показало всю иллюзорность этих надежд. Пропасть, образовавшуюся в девятьсот восьмом, уже нечем было заполнить. Почти сразу с очевидностью выяснилось, что говорят они о разном – даже в тех случаях, когда разговор идет на общую тему.
Блок был накануне нового крутого поворота, не менее важного и решающего, чем тот, что произошел четыре года тому назад.
Для того чтобы совершить поворот, ему понадобились все душевные силы. Привести их в действие значило победить тоску и усталость. Это далось не легко и не сразу.
Блок хорошо перестроил свой дом, но перестроить жизнь не умел. В разгар возведения шахматовской Валгаллы он рассказывает в письме к Евгению Иванову, как ему пришлось по делам съездить на несколько часов в Петербург и как он возвращался, сидя один в купе.
«Какая тупая боль от скуки бывает! И так постоянно – жизнь «следует» мимо, как поезд; в окнах торчат заспанные, пьяные, и веселые, и скучные, – а я, зевая, смотрю вслед с «мокрой платформы». Или – так еще ждут счастья, как поезда ночью на открытой платформе, занесенной снегом».
До чего же недоступно было это простое человеческое счастье!
В тот самый день, когда Блок ездил в Петербург, было вчерне набросано знаменитое стихотворение «На железной дороге», в котором лирика так громко перекликается с историей. То, о чем рассказано в письме к другу, отнесено здесь к «красивой и молодой», тоже ждавшей и не дождавшейся своего маленького счастья.
Хотела юность бесполезная
Растечься в небе ясной зорькою,
А жизнь замучила железная —
Такая наглая и горькая…
Могучая обобщающая сила поэзии превратила частный случай из газетной хроники в «расширяющуюся картину» (говоря словами Достоевского) – за одной человеческой судьбой угадывается вся тогдашняя Россия с сытыми и сонными барами, народным плачем, надрывными песнями, бдительными жандармами, железной тоской, обманутыми мечтами.
Никогда еще с такой остротой не чувствовал Блок кровной связи с Россией. «Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?..» Мережковский демагогически обличал его за то, что в статье о символизме утверждалось: «Как Россия, так и мы». Блок возражал: любой писатель, «верующий в свое призвание», не может не сопоставить себя с родиной, потому что «болеет ее болезнями, страдает ее страданиями».
Темная полоса «убийственного опустошения», пережитая Блоком, кончалась, – поворот был совсем близко. Пока же он только вопрошал: «Что делать и как жить дальше? Все еще не знаю».
Это было записано уже на тихой, занесенной снегом Малой Монетной. С Галерной Блок вернулся на Петербургскую сторону, в места своей юности. На новоселье ему понравилось. «Квартира молодая и хорошая»: высоко (шестой этаж), много света, далеко видно.
Здесь началась новая, очень важная глава его жизни.
Свершился дней круговорот…
ВОЧЕЛОВЕЧЕНИЕ
1
Александр Блок– матери (21 февраля 1911 года):«Дело в том, что я чувствую себя очень окрепшим физически (и соответственно нравственно)… Я чувствую, что у меня, наконец, на 31-м году определился очень важный перелом, что сказывается и на поэме, и на моем чувстве мира. Я думаю, что последняя тень „декадентства“ отошла. Я определенно хочу жить и вижу впереди много простых и увлекательных возможностей – притом в том, в чем прежде их не видел. С одной стороны – я „общественное животное“, у меня есть определенный публицистический пафос и потребность общения с людьми – все более по существу. С другой – я физически окреп и очень серьезно способен относиться к телесной культуре, которая должна идти наравне с духовной… Меня очень увлекает борьба и всякое укрепление мускулов, и эти интересы уже заняли определенное место в моей жизни; довольно неожиданно для меня (год назад я был от этого очень далек) – с этим связалось художественное творчество… Все это я сообщаю тебе, чтобы ты не испугалась моих неожиданных для тебя тенденций и чтобы ты знала, что я имею потребность расширитькруг своей жизни, которая до сих пор была углублена(за счет должного расширения)».
Усталость как рукой сняло. Снова, как в юные годы, целыми днями скитается он по петербургским окрестностям, с наслаждением катается с горы на санках. Регулярно посещает массажиста, тренирующего профессиональных борцов, и радуется, что не хуже его выжимает гирю.
Он в самом деле был сильно увлечен вошедшей в моду французской борьбой, пропадал в цирках, и ему казалось, что «гениальный» голландский борец Ван-Риль вдохновляет его для поэмы гораздо больше, чем Вячеслав Иванов.
Совершенная («музыкальная») мускульная система человеческого тела связывалась в его сознании с замыслом поэмы (сюжет которой должен был развиваться по концентрическим кругам) и с упругой мускулатурой самого стихотворного ритма – «гневного ямба».
Поэма, над которой Блок в это время увлеченно работает, – «Возмездие». Замысел ее возник под впечатлением смерти отца, первые наброски были сделаны летом 1910 года в Шахматове. Сперва поэма называлась «1 декабря 1909 года», потом – «Отец». Блок закончил ее в январе 1911 года, назвал «Возмездием» (с подзаголовком: «Варшавская поэма») и посвятил сестре Ангелине. Но сразу вслед за тем план поэмы расширился: тема индивидуальной судьбы отца заменилась более общей темой – судьбы целого рода, нескольких сменяющих друг друга поколений, сюжет обрастал многочисленными лирическими и историко-философскими отступлениями.
Январские и февральские письма к матери пестрят упоминаниями о поэме. В письме, посланном с оказией, Блок сообщает: «…я яростно ненавижу русское правительство («Новое время»), и моя поэма этим пропитана».
Вот, к примеру, инвектива режиму, провозглашенная от имени тех «современных поэтов», кто предан «священной любви» и «старинным обетам»:
Пусть будет прост и скуден храм,
Где небо кроют мглою бесы,
Где слышен хохот желтой прессы,
Жаргон газет и визг реклам,
Где под личиной провокаций
Скрывается больной цинизм,
Где торжествует нигилизм —
Бесполый спутник «стилизаций»,
Где «Новым временем» смердит,
Где хамство с каждым годом – пуще…
Прочь, прочь! – Душа жива – она
Полна предчувствием иного!
Потом, вспоминая, в какое время и при каких обстоятельствах он начал писать поэму, Блок заметил, что зима 1910 – 1911 года «была исполнена внутреннего мужественного напряжения и трепета».
Жизнь все более обнажала свои противоречия – «непримиримые и требовавшие примирения». Искусство, жизнь, политика приходили в новое соотношение, «сильные толчки извне» будили мысль художника (Блок говорил, конечно, о себе и за себя).
На Западе происходили грандиозные забастовки, а русское самодержавие из последних сил судорожно пыталось продлить свой век: инсценировали дело Бейлиса, после убийства Столыпина силу власти забрал департамент полиции. «Уже был ощутим запах гари, железа и крови» – заговорили о близости мировой войны. Может быть, в самом деле недалеко время, когда люди увидят «новую картину мира».
И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи…
«Возвращайся в Россию, – зовет Блок Андрея Белого из Африки. – Может быть, такой– ее уже недолго видеть и знать».
В первых числах марта был написан Пролог к «Возмездию». В черновике и в первой публикации он знаменательно озаглавлен: «Народ и поэт». Это одно из важнейших произведений Блока – его художественная декларация, в которую вложено цельное представление о деле и долге художника, поэта.
Здесь особо выделена мысль о сознательности художника, об обязанности его строго определять свою позицию в обстановке борьбы, происходящей в стране, во всем мире. Вопреки обступившему его безначальному и бесконечному хаосу бытия, вопреки бесконтрольной власти случая, художник обязан владеть твердыми критериями ценности, воспитывать в себе душевное бесстрашие, познавать и принимать мир в его целостности, единстве, но вместе с тем и в движении, в вечном противоборстве света и тьмы.
Но ты, художник, твердо веруй
В начала и концы. Ты знай,
Где стерегут нас ад и рай.
Тебе дано бесстрастной мерой
Измерить все, что видишь ты.
Твой взгляд – да будет тверд и ясен.
Сотри случайные черты —
И ты увидишь: мир прекрасен.
Долг и назначение художника состоят не только в том, что он благословляет смысл жизни, которая в существе своем, несмотря на искажающие ее облик «случайные черты», прекрасна, но также и в том, чтобы деятельно, творчески участвовать в преобразовании жизни во имя будущего. Задача поэта – «неспешно и нелживо» поведать