— Да, — сказал себе Тони, когда Крэнг, уезжая в такси, помахал — ах, так любезно помахал ему ручкой, — ну и чертовщина! Жаль, что нет тут нашего фельдфебеля, он бы нашел для этого подходящее название, ну и чертовщина!
   Размышляя таким образом, он отправился домой, где его ожидал обед из ломтика холодной ветчины и пары яиц.

VIII

   После стольких проволочек и унижений, стольких разочарований Энтони едва мог убедить себя, что он в самом деле сидит в вагоне поезда и едет в Вену.
   Да, поезд действительно движется, все быстрее и быстрее удаляясь от Лондона, — вот это, наверное, Пэрли, окутанный, как и подобает, серой фланелью октябрьского дождя. Почти год прошел со времени перемирия. И какой год! Его ждали (этот первый год «мира»), как зарю золотого века, преддверие новой эпохи, когда старая вражда и прежние ошибки будут искуплены и забыты. На самом деле он оказался продолжением войны, гнусной войны, преисполненной все той же алчностью. По-детски нелепый и жадный передел мира, по сравнению с которым постановления Венского конгресса 1815 года могли бы считаться мудрыми и гуманными, — вот до чего низко пало политическое самосознание Европы за одно столетие. Тони чувствовал, что для него этот год был беспросветным тюремным заточением, мукой томительного ожидания и жажды вырваться на волю. Заточение в Рейнской области в ожидании демобилизации, заточение в Англии на конторской службе, дома, в сырой, лишенной окон мастерской, бесконечное ожидание, пока маньяки войны и их приспешники милостиво не соблаговолят разрешить ему проехать по небольшому клочку земной поверхности. Они поступали так, как будто вся земля и населяющее ее человечество принадлежат им; о Паллада [67], где щит твой? Тони вынул свой паспорт и поглядел на него с тем смешанным чувством облегчения и негодования, с каким невинно осужденный мог бы смотреть на свое свидетельство об освобождении. Вот он, со своей высокопарной фразеологией и гербом министра иностранных дел: «Мы, Билл Бэйли, лорд ничевок, никчемный, безмозглый слуга его величества и прочее и прочее». Да, вот он должным образом визированный для Франции, Бельгии, Италии, Швейцарии и Австрии, но не для Германии, нет, ибо Германия — страна наиболее злостная из прежних врагов. Тони чувствовал, что если бы даже ему грозил расстрел, его не заставили бы поехать в Бельгию, хватит с него, и не на одну, а на несколько жизней, этой залитой кровью, растоптанной маленькой страны. Но вот он, наконец, держит в руках этот паспорт с визами трех стран, с подписями и печатями, согласно которым ему милостиво разрешается передвигаться по небольшому клочку родины всего человечества — земли. Вши на поверхности нашей планеты! За все это он заплатил деньгами, петом, временем, тысячью нравственных унижений, лицемерной учтивостью ко всевозможным Крэнгам и Картрайтам, обиванием порогов затхлых канцелярий по первому требованию наглых канцелярских крыс.
   Тони засмеялся и сунул паспорт обратно в карман.
   Затем, тихонько напевая, принялся ходить взад и вперед по пустому купе покачивающегося вагона. Он так радовался своему освобождению, он весь был полон такого нетерпеливого ожидания встречи с Кэти, что перестал думать о всех этих неприятностях «века прогресса». Мокрые туманные поля проносились мимо, темные призраки домов и оголенные деревья — mein Vaterland, mein Vaterland! [68] Энтони чувствовал, что ему наплевать, увидит он снова свое отечество или нет. Кэти, Кэти, я еду к тебе! И в такт стучащим колесам он снова и снова напевал: Wenn Ich in deine Augen seh'! [69] В длинной очереди нетерпеливо толкавшихся пассажиров Энтони, с саквояжем в руках, медленно, шаг за шагом, продвигался к деревянной будке хранителей прекрасной свободной земли — Франции. Наконец он добрался до окошечка и подал свой паспорт, взамен чего получил прямо в лицо волну горячего смрадного воздуха. У окошка сидели на табуретах два человека, по-видимому, один должен был наблюдать за другим, за ними виднелись фигуры полицейских и часовых с примкнутыми штыками в стальных шлемах. Стальные шлемы в Гавре — военное умопомешательство.
   — Вы англичанин? — спросил человек, которому Энтони подал свой паспорт.
   Казалось бы, это и так явствовало из его паспорта, но Тони вежливо ответил:
   — Да, я англичанин.
   — Что вы собираетесь делать во Франции?
   — Я хочу проехать в Базель.
   — А, вы направляетесь в Швейцарию?
   — Да.
   Ему показалось излишним добавлять, что он направляется еще дальше — поскольку это их не касалось, они сбудут его с рук в Базеле. Чиновник тщательно проверил в паспорте даты, сравнил фотографическую карточку (весьма неудачный образец фотографического искусства) и выразительно прочел вслух текст французской визы. Затем слегка пожал плечами, как человек с неудовольствием удостоверившийся о том, что все, к сожалению, в порядке.
   — Значит, во Франции вы только проездом? — спросил он, протягивая руку за штампом и продолжая как бы нехотя перелистывать страницы паспорта другой рукой.
   — Да.
   В этот момент он открыл страницу с австрийской визой. Чиновник вздрогнул, как ищейка, почуявшая добычу, и воскликнул:
   — Австрия!
   — Австрия! — подхватил другой с крайним подозрением.
   Головы их сблизились, когда они принялись рассматривать позорное пятно на правильно оформленном документе, безуспешно стараясь разобрать немецкие слова.
   — Вы едете в Австрию? — воскликнул чиновник с негодованием.
   — Да.
   — Зачем же вы тогда говорили, что едете в Швейцарию?
   Тони вздохнул:
   — Но я действительно еду в Швейцарию. А потом поеду дальше. Ведь я не могу попасть в Австрию иначе как через Швейцарию, не так ли?
   — Зачем вы едете в Австрию?
   — Ну, это уж мое дело, — твердо сказал Тони. — Вы видите, что паспорт мой в полном порядке во всем, что касается Франции.
   — Но зачем вы говорили, что едете в Швейцарию?
   Тони ничего не ответил, а чиновник сказал контролеру:
   — Это австрийская виза!
   — Да, — сказал тот, — безусловно, австрийская.
   И оба зловеще покачали головами.
   — Послушайте, — сказал, с трудом сдерживаясь, Тони, — я надеюсь, вы не будете чинить препятствий вашему союзнику, человеку, сражавшемуся на французской земле, который участвовал в боях на Сомме, был в Артуа, Пикардии и Фландрии.
   — А! Так вы были в армии? — воскликнул чиновник, словно изумляясь тому, что какой-то англичанин действительно мог сражаться.
   — Да, — сказал Тони, — три года.
   Бац! Штамп стукнул, и паспорт с большой неохотой вручен владельцу, как будто еще оставалась слабая надежда на то, что в последнюю минуту какой-нибудь «непорядочек» высунет свою крошечную головку и пискнет: «А вот и я!»
   К этому времени мучительное нетерпение людей, ожидавших своей очереди, стало проявляться в энергичном напоре, и Тони, несмотря на все усилия, едва удалось удержаться у окошка, уцепившись за барьер.
   Едва он успел схватить свой документ, как мощный напор толпы швырнул его на какого-то закутанного в плащ полицейского, который не соблаговолил ответить на его вежливое извинение. Добравшись до таможни, Тони поставил свой саквояж на пол, открыл его и приготовился снова ждать. Стирая пот с лица, он тихонько напевал марсельезу: «Liberte, Liberte cherie» [70].
   Та же сцена, с незначительными изменениями, повторилась, когда он, покидая французскую территорию, вступал на швейцарскую, где непроходимое тупоумие чиновника напомнило Тони ренановское [71] определение бесконечности. Тони обливался потом от злобы и нетерпения, но лицемерно сохранял невозмутимую вежливость. Нет, им не удастся вывести его из себя, этим глашатаям новой эры мира и благоволения, хотя он с величайшим удовольствием швырнул бы их наземь и растоптал ногами. Они ведь только «исполняли свой долг». Презренные блюдолизы, согласившиеся взять на себя подобные обязанности! Он презирал их и презирал себя за то, что ему приходилось считаться с ними.
   Из-за чрезмерного усердия этих ревностных чиновников поезд ушел из Гавра с большим опозданием.
   Вследствие этого Тони не попал на поезд в Париже и добрался до Базеля только на вторые сутки. Поезд шел нестерпимо медленно с бесчисленными остановками, он был переполнен, все пассажиры не в духе, нервы у них были совершенно издерганы.
   О, счастливые победители, счастливые завоеватели славы и Эльзаса! Несчастный, освобожденный Эльзас, где Иоганн Мейер отныне должен быть бравым Жаном, а голубоглазая Гретхен произведена в Маргариту.
   Когда поезд пересекал бывшую линию фронта, перед глазами Тони мелькнули ряды окопов и колючих заграждений и, чтобы не видеть всего этого, он углубился в томик Гейне, к вящему беспокойству и подозрению своих просвещенных спутников.
   Но сердце его радостно билось, когда он шел по залитым теплым и ясным светом осеннего солнца улицам Базеля, наслаждаясь свободой и спокойствием. Какое блаженство избавиться, хотя бы на несколько часов, от нестерпимой скрытой подозрительности, ненависти и трагических воспоминаний, которыми до сих пор все еще полны воевавшие страны.
   Тони не любил швейцарцев, ему не нравился их плохой вкус, их резные часы с кукушкой, их тирольский фальцет, зимний спорт и прочие пороки, но сейчас он готов был целовать их землю, ведь они сумели сохранить хоть какое-то уважение к свободе, какую-то гуманность. Никто не провожал его пристальным взглядом, когда он шел по улице, никто не спрашивал у него документов, никто, по-видимому, не злобствовал на него за то, что он иностранец. Город спокойно жил своей жизнью; Тони встречалось много мужчин его возраста, мирно занятых своими делами, и очень немного военных мундиров.
   Ему нравились эти чистенькие извилистые улицы, с раскрашенными островерхими домами и готическими надписями. Здесь Иоганн мог оставаться Иоганном, Жан — Жаном и Джованни — Джованни. Тони подумал, а что бы ответил, например, вот хоть этот высокий широкоплечий человек, похожий на немца, если бы он подошел к нему, протянул руку и сказал: «Сэр, попав в вашу страну, я чувствую себя таким счастливым, каким не был уже много лет. Вы усвоили основное правило — жить мирно между собой и не вмешиваться без нужды в чужие дела. Дайте мне вашу руку, сэр. Разрешите пожать ее». Вероятно, этот человек обиделся бы на него и подумал, что над ним издеваются, в особенности, если он не читал Диккенса. В общем, Тони решил, что лучше воздержаться от публичного изъявления своих чувств, и удовольствовался тем, что дружелюбно похлопал рукой по резному деревянному столбу, изображавшему цветущую, раскрашенную в яркие цвета горожанку эпохи Возрождения. Потом он подумал, что этот человек мог на самом деле оказаться немцем. Пожать руку убийце! Он вспомнил раненого немецкого солдата, который настоял на том, чтобы пожать, ему руку в порыве благодарности за то, что Тони достал для него носилки. В какое негодование привело бы это английских старых дев с лошадиными зубами. Какой позор!
   — А еще офицер! Он тихонько запел: Wenn ich in deins Augen seh'! О Кэти, Кэти, я еду к тебе, еду к тебе, Кэти, моя Кэти! Herz, mein Herz.
   Часы на каком-то общественном здании показывали без десяти два по среднеевропейскому времени. Тони почувствовал, что голоден и нельзя все-таки жить одним расположением к Базелю и мечтами о Кэти.
   Он шел по улицам мимо ярко выкрашенных домов и неуверенно посматривал по сторонам, не попадется ли где ресторан, — он хорошо помнил кулинарное негостеприимство маленьких английских городков. Внимание его привлекла надпись крупными черными готическими буквами: «Мюнхенская пивная». Да, несомненно, хотя со времени перемирия не прошло еще и года, вывеска гласила «Мюнхенская пивная». Тони открыл дверь и вошел.
   В нос ему ударил не лишенный приятности запах кислой капусты, опилок и пива. Солидные мужчины, не имевшие, по-видимому, ни малейшего представления о голодных пайках, пили вино, читали газеты, играли в шахматы и ели с удивительным аппетитом и со вкусом. Тони хотелось крикнуть им: «Стойте! Разве вы не знаете, что была война? Разве вы не знаете, что в Германии, Австрии и России голодают миллионы людей? Не ешьте больше того, что вам полагается! Но вместо того, чтобы обратиться с этим воззванием, которое вряд ли было бы встречено сочувственно, он сел за столик и заказал себе Wiener Schnizel [72] с картофелем и пиво. Wiener Schnizel, разумеется, в честь Кэти! Внезапно ему пришло в голову, что может быть Кэти голодает в этой несчастной разоренной Австрии. Мысль эта была так ужасна, что, несмотря на голод, он с трудом проглотил первые куски, Кэти голодает! О, бог войны, закали сердца моих воинов!
   О доблестная, доблестная война против женщин и детей!
   Madchen [73], казалось, была, удивлена, что Тони заказал только одно блюдо, да и то всего не съел — порция была действительно громадная. Она усердно предлагала ему Apfelkuchen [74] или сыр. Тони пытался объяснить ей, что он долго был на скудном пайке и отвык от обильной пищи и вообще он приехал из страны, где продукты питания все еще строго нормированы.
   — Ein Englander! [75] — воскликнула она взволнованно. — Значит, вы были на войне!
   — Да.
   Ее широкое добродушное крестьянское лицо осветилось улыбкой материнской нежности и сочувствия.
   Как отрадно было слышать ее низкий немецкий голос, чувствовать тепло дружеского участия, видеть безмятежно спокойное лицо женщины, не тоскующей о погибшем возлюбленном, но и не старающейся обратить на себя внимание кокетливыми ужимками.
   Простая, честная женщина, инстинктивно угадывавшая скрытое страдание.
   — Вы приехали отдохнуть в Швейцарию? Как жаль, что приближается зима. Весной у нас чудесные цветы, ах, такие чудесные!
   Тони почувствовал, что у него вот-вот слезы брызнут из глаз. Он не мог сдержать их. Просто не мог сдержать. Ответить штыком на штыки, жестокостью на жестокость, презрением на презрение — это всегда легко. Человеческая ненависть и равнодушие могли сломить его, но они не задевали его чувств. А вот перед этой добротой, перед этой теплой, немецкой чувствительностью он становился беспомощным, как ребенок. Его охватило неудержимое желание рассказать ей то, что он так ревниво, так угрюмо прятал в своём сердце все эти долгие томительные месяцы.
   — Нет, я не остаюсь в Швейцарии, — сказал он, — я еду в Вену.
   — В Вену? Ach, so! [76]
   — Да. Перед войной я любил одну девушку, она родом из Вены. Я ничего не знаю о ней с августа тысяча девятьсот четырнадцатого года. Теперь я еду в Вену, чтобы разыскать ее, если смогу.
   Девушка смотрела на него широко открытыми голубыми глазами.
   — И вы все эти годы помнили ее?
   — Да.
   — И хотя вы сражались на войне, вы все еще любите ее?
   — Да.
   — Ach! — воскликнула она, всплеснув руками. — Как это хорошо. Как хорошо!
   — Только бы мне найти ее.
   — О, вы ее найдете, непременно найдете! Я никогда не думала, что англичане могут так чувствовать. Они такие легкомысленные! Так презирают всякое настоящее чувство! И такие высокомерные. Как я рада, что не все они такие. Когда вы найдете вашу возлюбленную, непременно привезите ее сюда. Мне бы хотелось поцеловать руку женщине, которую так любят.
   Энтони встал. Эта девушка, невольно, сама того не подозревая, причиняла ему невыносимую боль. Он положил на стол пять швейцарских франков.
   — Этого достаточно?
   — Больше чем достаточно. Я сейчас принесу вам сдачу.
   — Нет, не надо. Мне пора идти. Спасибо за вашу доброту. Это для меня совсем необычно и особенно ценно. Auf Wiedersehen [77].
   — Auf Wiedersehen.
   Он протянул руку, и девушка горячо пожала ее.
   Он вышел из душного помещения, едва различая, куда идет, задыхаясь от волнения. В этой простой кельнерше было больше чуткости и глубины чувства, чем во всех претенциозных и якобы» утонченных» натурах, с которыми ему приходилось встречаться за последние годы.
   Некоторое время он бродил наобум по улицам, кляня себя за этот внезапный порыв и вместе с тем сознавая, что он слишком долго подавлял его в себе и вот теперь, стоило ему только чуть-чуть дать волю чувствам, и они прорвались с неожиданной силой.
   Ему придется быть осторожней с Кэти. Тут ему впервые пришло в голову, что он не составил себе никакого плана ее поисков и что не так-то легко найти кого-либо в городе с двухмиллионным населением. Но он не падал духом, и ему казалось, что этот взволновавший его разговор с кельнершей был, быть может, добрым предзнаменованием.
   Он очутился на тихой треугольной площади с длинными величественными островерхими домами и большой церковью из красного песчаника. На углу была дощечка с надписью, и он прочел: «Домплатц — Соборная площадь». Тони медленно прошел крытой галереей между двумя рядами надгробных плит с вычурными геральдическими фигурами и неожиданно очутился на небольшой террасе, с которой открывался вид на Рейн. Быстрая пенистая вода неслась стремительным потоком и одной силой своего течения переправляла паромы, прикреплявшиеся подвижным блоком к подвесному канату. Тони остановился, глядя на мосты и прилегающую к реке часть города, ощетинившуюся фабричными трубами. Низкие холмы вдали кольцом замыкали горизонт. Тони впервые видел верховье Рейна. Он просидел на террасе до самого захода солнца, глядя на темнеющее небо и стремительно несущуюся воду.
   К счастью для Энтони, его поезд отходил на другой день рано утром, и он не успел утратить своего восхищения Швейцарией. Чувствовать себя за пределами воевавших стран было таким наслаждением, что он легко простил причуды тупоголового кондуктора.
   Окно, чуть-чуть приоткрытое, чтобы проветрить нестерпимо душное, жарко натопленное купе, привело этого джентльмена в сильнейшее волнение. Задвинув окно с негодующим грохотом, он довел до сведения Тони, что официально теперь зима и окна должны быть закрыты. Таково правило. Auf strengste verboten [78] оставлять окно открытым — кто-нибудь может простудиться. Ну да, конечно, господин сейчас один в купе, но в любую минуту кто-нибудь может войти, и потом правила есть правила. Nicht wahr? [79] Также следуя правилам, он через каждые пятьдесят километров являлся проверять билет Энтони, хотя ему было сказано, что Энтони едет без пересадки до самой границы. Если бы он имел склонность к схоластической софистике, подумал Тони, он мог бы заявить, что как обыкновенный человек он прекрасно знает: пассажир с билетом следует прямо до границы, но в своем священном звании кондуктора он об этом не осведомлен. Тони хотелось знать, а разрешили бы президенту Швейцарской республики хоть чуточку приоткрыть окно, когда официально объявлена зима? Вероятно, нет. С истинно анархическим пренебрежением к обязанностям добропорядочного гражданина Энтони разрешил эту проблему так: он открывал окно, как только Воплощение правил удалялось, и закрывал его, как только слышал, что оно отворяет дверь соседнего купе. Кондуктор подозрительно нюхал свежий воздух, но окно было закрыто — правила соблюдены, возможно, что у господина пассажира в кармане кусок льда, но поскольку он не таял и на подушки дивана не текло, нарушения правил не было. Мало-помалу отношения их стали вполне дружелюбными. Первый раз в жизни Тони ощутил на мгновение блаженное чувство восторга, которое испытывают французы, обходя свои собственные неумолимо строгие правила.
   Он собрался с духом для длительного сражения на швейцарско-австрийской границе, уверенный, что ему предстоит свирепый перекрестный допрос под военной стражей. В случае отказа в разрешении на въезд он решил бороться до конца. Выехать из Швейцарии оказалось очень легко, как только таможенники убедились, что он не везет на себе полсотни фунтов швейцарского золота. К великому его удивлению и радости, проникнуть в Австрию оказалось еще легче. Усталый, измученный военный спросил Энтони, сколько времени он намеревается пробыть в Австрии, предупредил, что ему придется явиться в полицию, и вежливо пожелал счастливого пути. Еще одно хорошее предзнаменование. Поразительно! Энтони, изумленный и довольный, прошелся раза два по перрону, несмотря на пронизывающий холод. Он заметил небольшую кучку бедно одетых людей, которые, завистливо, не сводя глаз, но без тени надежды, смотрели в освещенные окна вагона-ресторана, где официанты накрывали столы к обеду. Он поспешил в свое купе и попытался забыть выражение их лиц, погрузившись в чтение газет. Когда поезд тронулся, он снова увидел этих людей, толпившихся у входа в зал ожидания третьего класса, и сначала удивился, почему они не сели в поезд. Ну конечно, это ведь международный состав и в нем нет вагонов третьего класса.
   Когда поезд прибыл в Вену, Тони вдруг почувствовал такую усталость, что прямо с вокзала поехал в маленький отель близ Стефанплац и лег спать. Он проснулся уже после полудня. Пока Тони брился и одевался, он обдумывал, как лучше поступить — пойти сначала позавтракать или сразу отправиться по имевшемуся у него адресу Кэти. Как чудесно было бы позавтракать с Кэти! Это был бы лучший способ возобновить отношения. Но сейчас уже поздно, она, наверное, уже позавтракала, а может быть, ее нет дома, может быть, она куда-нибудь уехала. Так что, принимая все это во внимание, лучше, пожалуй, пойти куда-нибудь закусить. Он зашел в ближайший ресторан и заказал какой-то скудный завтрак за фантастическую цену на кроны, хотя в переводе на фунты стерлингов это выходило довольно дешево. Он был так взвинчен ожиданием, — надеждой вот-вот увидеть Кэти и страхом не застать ее, что ел торопясь, почти не чувствуя вкуса, и скоро заметил, что не может больше проглотить ни куска. Руки у него дрожали.
   Чтобы успокоиться, он медленно выпил стакан вина и не спеша выкурил папиросу. Он убеждал себя, что должен минут десять почитать газету, чтобы вполне овладеть собой, иначе он не выдержит, и в первую же минуту свидания с Кэти с ним случится какой-нибудь припадок, — он только расстроит ее и выставит себя в смешном виде. Но ничто не помогало. Он не мог толком прочесть и двух строк, мысли его уносились к Кэти, он с замиранием сердца представлял себе, что они будут говорить друг другу, и каждую секунду смотрел на часы.
   Он решил, что только портит себе нервы этими тщетными попытками взять себя в руки и ему, пожалуй, станет еще хуже, поэтому расплатился и вышел.
   Тони велел кучеру остановиться на углу той улицы, где жила Кэти, думая, что ей, может быть, нежелательно, чтобы он подъехал прямо к ее дому. Тут ему впервые пришла мысль, а что они будут делать, если Кэти вышла замуж или у нее есть возлюбленный. Он весь похолодел, но тут же с негодованием запретил себе выдумывать всякие несуществующие ужасы и препятствия и пугаться того, чего нет. Стараясь заставить себя думать о чем-нибудь другом, он стал смотреть по сторонам. Его поразило оживленное движение на улицах, роскошные витрины магазинов, хотя то и дело встречались измученные, изможденные лица и просившие милостыню нищие. Какой душераздирающий контраст между крайней нищетой и роскошью.
   Тони старался думать только о величественной красоте города — вот роскошный фонтан, смелый, напоминающий Италию фронтон церкви в стиле барокко, великолепный дворец. Обычно он запоминал с первого взгляда даже то, чего как будто и не замечал, а сейчас во все вглядывался внимательно, стараясь запомнить, и тут же мгновенно забывал. Впоследствии, когда Тони вспоминал Вену, он не мог ничего припомнить, кроме собственных переживаний на фоне шумного уличного движения и толпы; потом вдруг выплывал какой-нибудь яркий образ, — жалкое или наглое лицо, уголок ресторана, номер автомобиля, мебель его комнаты в отеле.
   Экипаж остановился на углу тихой, довольно широкой улицы с большими домами, и Тони отпустил кучера — потом они легко найдут другого. Он взглянул на дощечку с названием улицы — да, это та самая улица. Тони закурил новую сигарету и прошел с полсотни шагов, стараясь успокоить сердце и остановить дрожь в руках. А что, если ее здесь нет? Эта неизвестность хуже, чем ожидание команды к атаке, когда сидишь в окопах. Но какое идиотство продлевать эту неизвестность и терять последние остатки самообладания. Он нетерпеливо швырнул сигарету и быстро пошел к углу улицы.
   Номер дома, в котором жила Кэти, был 32-й; он увидел, что четные номера, начиная со второго, шли по противоположной стороне улицы. Тони осторожно выждал, пока не пронеслась вереница быстро мчавшихся автомобилей, — глупо было бы попасть сейчас под машину, — потом перешел на другую сторону. До 32-го номера было очень далеко — большие дома отделялись друг от друга садами. У 28-го он остановился и несколько раз глубоко вздохнул; что за идиотство, опять это чувство дурноты. Еще три дома — сквозь деревья уже виден угол. Последние несколько шагов он пробежал бегом, потом остановился: номер 32-й оказался нежилым, на воротах висел замок.