— Кэти!
   Он подошел к ней и взял ее за руки. Она вопросительно подняла на него глаза.
   — Ты думаешь о том, Кэти, что мы одни здесь с тобой на Эа и солнце сияет?
   — Я почти ни о чем другом и не думала, пока была наверху, и сейчас, когда распутывала эти цветы.
   — И что нам нет никакой надобности расставаться?
   Она не ответила, и он увидел, как в ее глазах мелькнул тот же мучительный страх, который он заметил уже раньше, — страх человека, так жестоко израненного жизнью, что он не смеет мечтать о счастье. Тони нагнулся и поцеловал ее, потому что ему захотелось ее поцеловать. Кроме того у него не хватало слов, чтобы произнести те обещания, которые ему хотелось ей дать. «Влюбленный — самый целомудренный из мужчин, — подумал Тони, — ему нужна только одна женщина». Они оторвались друг от друга, услыхав прихрамывающие шаги и стук деревянных сандалий Маммы на посыпанной щебнем дорожке, и поспешно сели за столик, улыбаясь друг другу.
   Этот завтрак показался Тони самым замечательным из всех завтраков в его жизни. Конечно, дело было не в вине и не в кушаньях, хотя Баббо по мере своих сил помогал богам колдовать над салатом из омаров, перепелами, молодым горошком и необыкновенным сыром, грушевидным калабрийским копченым сыром из молока буйволицы. Нет, и даже не в голубом небе над тихим садом, полным благоухания цветущих лимонов и роз. А в том, как все это ощущалось благодаря присутствию Кэти. Он вспомнил шартрскую фреску, — мужчину и женщину, садящихся за общую трапезу рядом. Он тогда почувствовал в них что-то величественное и священное. Но в то же время он изумился наплыву самых разнообразных чувств, которые накатывались на, него волнами.
   В глубине души Тони ощущал глубокий покой и уверенность; HO вот только что он шутил и смеялся, а минуту спустя уже хватался за бокал, чтобы отхлебнуть глоток вина, потому что к горлу подкатывал судорожный комок. И не раз он видел слезы в глазах Кэти, даже когда она улыбалась. Это было еще такое хрупкое счастье. Оно могло минутами заставить забыть страдания прошлого, но страшилось довериться будущему.
   Кэти ахнула над расточительностью Тони, когда старуха чинно и торжественно подала завтрак и замешкалась у стола в ожидании комплиментов.
   — Ты всегда так живешь, Тони? — спросила Кэти.
   — По правде сказать, нет. Я скорей человек умеренный. Но ведь прошло тринадцать лет с тех пор, как я сидел за одним столом с тобой, ну, я и решил, что сегодня совсем особый случай.
   Он глотнул вина, чтобы избавиться от этого проклятого комка в горле.
   — У старика Баббо очень хорошее вино, — сказал он, разглядывая бутылку и избегая смотреть в полные слез глаза Кэти.
   — Ты не думаешь, что нам следует провозгласить какой-нибудь тост?
   — Да.
   Он сделал вид, что не заметил, как она быстро приложила к глазам его платок.
   — Но какой же? — продолжал он весело. — За жениха и невесту? Ужасно высокопарно. И я терпеть не могу этот эгоистический шотландский обычай пить за себя. Нужно выпить за кого-то другого. За отсутствующих друзей? У нас их нет, по крайней мере у меня. А за этим завтраком мне бы не хотелось провозглашать тост, проклиная кого-нибудь! А, знаю!
   У нас есть друг, которого я никогда не забуду.
   — Кто это?
   — Филомена, конечно, глупышка! Если бы не она, мы бы не сидели здесь вместе. Выпьем за здоровье Филомены, идет?
   — Конечно, выпьем! За Филомену!
   — За Филомену! Но только пожелаем ей не того, что мир считает для нее хорошим, а того, чего она сама хочет. Пошли, господи, счастья Филомене!
   — Я думаю, — сказала, смеясь, Кэти, — что в порядочном обществе назвали бы скверным словом услугу, которую она нам оказала.
   — К черту порядочное общество. Съешь еще омаров!
   — Нет, я не могу, и мне нельзя больше, Тони, а то я заболею. За завтраком я никогда много не ем.
   — Неужели? — сказал Тони, глотнув еще вина. — Да я и сам так подумал. Но ты не должна слишком худеть, Кэти. Я не люблю костлявых женщин.
   — По-твоему, я слишком худа? — спросила Кэти с беспокойством.
   — Нет, но ты должна отдыхать и есть побольше.
   Жаль, что здесь нет сейчас Филомены. Она бы нас покормила. Баббо слишком декоративен и большой фантазер, а старуха любит все делать на скорую руку.
   — Ну, Тони, ты ворчун. Она готовит восхитительные блюда.
   — Смотри, там, наверху, померанцевые цветы, — сказал Тони, пропуская ее слова мимо ушей. — Сорвать тебе веточку? Нет, лучше не надо, а то это, пожалуй, будет в стиле Ганновер-сквера. Интересно, почему надевают на голову венки именно из этих цветов? Разве померанец был посвящен Гере [174]? Надо будет как-нибудь навести справки.
   Кэти рассмеялась.
   — О Тони, mein Herz, ты все такой же! Вечно о чем-то наводишь справки или, вернее, собираешься расследовать какие-то неизвестные факты, о которых сейчас же забываешь.
   — По-твоему, это очень смешно?
   — Нет, восхитительно.
   В эту минуту из-за изгороди появилась Мамма, неся блюдо с четырьмя перепелками и огромную миску горошка. Кэти в ужасе ахнула:
   — Тони, неужели ты думаешь, что я все это съем?
   — Нет, я рассчитываю и сам поесть, но ты можешь съесть трех перепелок и большую часть горошка.
   — Ты, видно, думаешь, что я какой-то боров. Мне кажется, я не в состоянии съесть ни кусочка.
   — Да ты попробуй. Ну, не доешь, если не сможешь. Кстати, Кэти, ты замужем, или нет?
   — Что за странный вопрос вперемежку с перепелками и горошком. Нет, конечно, я не замужем. Но ты ведь женат, не правда ли?
   Тони посмотрел на скатерть, а затем взглянул ей прямо в глаза.
   — Да. Но я должен сказать, что я очень мало чувствую себя женатым, что это ошибка, какой-то странный дурной сон, от которого я постепенно прихожу в себя. А детей у тебя нет?
   — Откуда у меня могут быть дети, — ответила Кэти, снова засмеявшись, — раз я не замужем?
   — О, у многих они все же бывают, уверяю тебя.
   — Да, — сказала она задумчиво, — это правда.
   И опять он заметил выражение страха, мелькнувшее в ее глазах, и подумал, что бы это могло означать. Как странно чувствовать себя такими близкими, так тесно связанными друг с другом и вместе с тем так мало знать о жизни друг друга, что приходится задавать элементарные вопросы, как водится между малознакомыми людьми. Его снова охватил страх, что он, может быть, слишком далеко зашел в своих надеждах. Может быть, Кэти и хотела бы жить с ним, но есть что-то такое в ее жизни, что мешает этому. Но, если нет мужа, нет детей, внебрачных или других, что же может мешать?
   Вместе с кофе — настоящим кофе — появились старики, которые, помня приглашение Тони, пришли посидеть с ними, и Баббо помог им докончить бутылку вина. Кэти завязала с ними оживленный разговор.
   Тони восхищался тем, как она бегло говорит по-итальянски и свободно прибегает к идиомам, тогда как сам он, когда говорит, просто переводит с английского. Постепенно, однако, она перестала принимать участие в разговоре и сидела молча, рассеянно водя по скатерти концом ложки. Тони не мешал ей, вспомнив, как часто ему доставалось в детстве за эту привычку, и продолжал говорить о Филомене, спросил, когда она вернется. Старикам, должно быть, не хватает ее. Наконец Кэти сказала ему по-английски:
   — Тони, ты не обидишься, если я пойду отдохну немного.
   — Конечно, нет. Тебя, наверное, все это утомило.
   Иди и отдыхай. Я буду у себя в комнате, и, если ты попозже захочешь пойти погулять, зайди за мной.
   — Где твоя комната?
   — В самом конце коридора — с террасой.
   Кэти мило извинилась перед стариками и ушла, как показалось Тони, с какой-то усталой грацией. Он надеялся, что утренние волнения не слишком переутомили ее.
   Около трех часов Тони поднялся наверх к себе и на цыпочках пошел по коридору, чтобы не разбудить Кэти, если она спит. Проходя мимо ее двери, он послал ей воздушный поцелуй. Ставни в его комнате были плотно закрыты, и, после яркого солнца на улице, она казалась какой-то киммерийской пещерой.
   Он открыл высокую стеклянную дверь и вышел на ослепительно белую террасу. На черепичной балюстраде стояли маленькие горшочки с цветами, преимущественно с фрезиями и цикламенами. Вся южная часть Эа расстилалась перед ним в сонной полуденной тишине, с одной стороны поднимаясь вверх, к горному хребту, с другой опускаясь все ниже и ниже, пока, наконец, суша последним уступом не достигала спокойного моря. Тишина была такая, что Тони слышал звяканье сбруи, когда лошадь, стоявшая на улице, встряхивала головой, отгоняя мух, и далекое монотонное пение женщины, работавшей среди олив.
   Эта картина была точной копией одного из полуденных часов в апреле четырнадцатого года, когда он вот так же расстался с Кэти и смотрел на остров и на море с того же самого места, с той же террасы. Иллюзия остановившегося времени была так сильна, что он усомнился в реальности промелькнувших лет. Не были ли они просто дурным сном, все эти ужасы, несчастья, борьба и ошибки, война, отчаяние, Маргарит, служба и все остальное? Между этими двумя тождественными моментами заключалась самая бурная и самая несчастная пора его жизни и жизни Кэти, как будто в этом промежутке их швыряли то туда, то сюда враждующие боги. Но, кажется, они уже достаточно настрадались, чтобы заслужить друг друга. Небо и солнце, и ты, богиня, рожденная из пены, и ты, Исида [175], разыскивающая останки своего господина, будьте милостивы!
   Тони некоторое время простоял на террасе, погруженный в переживания, слишком глубокие, чтобы их можно было назвать мыслями; а потом, почувствовав, что солнце припекает слишком сильно, вернулся в комнату и стал расхаживать по ней, рассуждая сам с собой. Наконец он достал блокнот, написал короткое письмо Филомене, благодаря ее и осторожно, как бы со стороны, извещая о том, что произошло. Следующее письмо было гораздо труднее, и прошло много времени, прежде чем он» перевалил через «Дорогая Маргарит». Однако начав, он стал писать быстро, не отрываясь, рассказав всю историю о себе и Кэти, обвиняя себя, оправдывая Кэти, прося Маргарит простить его и умоляя ее сейчас же дать ему развод.
   Окончив, наконец, свое послание, он перечитал написанные мелким почерком четыре страницы, положил их в конверт, запечатал и надписал адрес, а затем бросился на кровать, чтобы немного отдохнуть. Но не успел он лечь, как его стали обуревать сомнения, благоразумно ли он поступил, написав это письмо.
   Он отгонял их, а они возвращались с удвоенной силой.
   Неужели он так мало изучил человеческую натуру, женскую вообще, и Маргарит в частности, чтобы отдаться связанным в ее руки, преподнеся ей трагическую историю, которая даст Маргарит возможность издеваться над ним и высмеивать его в кругу друзей; да еще сообщил ей свой адрес, так что, если она захочет, может приехать сюда и разбить счастье, завоеванное такими муками и унижением? Не слишком ли наивно полагаться на ее великодушие при данных обстоятельствах?
   Тони вскочил с кровати, разорвал письмо, сжег клочки в камине и написал:
 
   «Дорогая Маргарит! Я много думал о том разговоре, который произошел у нас с тобой накануне моего отъезда из Англии, и пришел к заключению, что для нас будет гораздо лучше, если мы не будем пытаться продолжать нашу совместную жизнь. Притворяться и дальше было бы просто фарсом и притом неприличным.
   Пишу это письмо, чтобы сказать, что я к тебе больше не вернусь. Это мое твердое решение. Вероятно, ты так же, как и я, не стремишься к разводу, но в любой момент, когда ты захочешь, я полагаю, это можно будет устроить.
   Мой банк перешлет мне все, что ты пожелаешь сообщить.
   Твой Тони».
 
   Будьте кротки, как голуби, и мудры, как змеи. Не поддавайтесь им, не позволяйте им пользоваться вашей искренностью и доверчивостью. Он перечел письмо, чтобы проверить, правдоподобно ли получилось сообщение о его нежелании разводиться, или лучше было бы предоставить ей самой предложить развод и тогда сделать вид, что он противится этому предложению. Решив оставить написанное как есть, он вложил письмо в конверт, адресованный своему банкиру, которого просил пересылать ему почту и хранить в строгой тайне его адрес. Затем он написал еще короткие записки Уотертону и Джулиану, якобы из агентства Кука в Мадриде, и, запечатав их в конверт с банкнотом в пятьдесят лир, адресовал в Мадридское почтовое управление с просьбой отправить письма и пересылать ему почту по адресу, который он просит сохранить в тайне. Наконец он написал в Рим и попросил переслать в Мадрид имевшиеся для него там письма. Это, во всяком случае, поставит в тупик всякого, кто попытается разыскивать его. Тони очень гордился своей невинной и не такой уж удачной маккиавелистской выдумкой — она казалась ему необыкновенно искусной и коварной.
   Пять уже пробило, и, по мере того как солнце клонилось к западу, становилось все свежей, так что Тони начал сомневаться, можно ли будет обедать на открытом воздухе. Он удивлялся, что Кэти не пришла позвать его на прогулку. Вероятно, она очень устала и спит. Не было смысла будить ее, тем более что он сам предложил ей отдохнуть, и в конце концов ведь они теперь всю жизнь будут вместе: Но когда время подошло к шести, а Кэти все не показывалась, он начал беспокоиться. Что могло случиться? Он ходил взад и вперед по комнате, и беспокойство его все усиливалось, но как раз в тот момент, когда он уже совсем собрался пойти и узнать, что с ней, она постучалась и вошла.
   — Как ты себя чувствуешь? — спросил он. — Хорошо отдохнула?
   — Да, спасибо.
   Он надеялся, что она что-нибудь скажет, объяснит, почему так долго не приходила, но так как она ничего не сказала, добавил:
   — Сейчас уже слишком поздно, чтобы идти куда-нибудь далеко. Но мне нужно отправить письма, а потом мы можем побродить немного.
   — За деревней есть новая тропинка в гору. Оттуда замечательный вид — хочешь, пойдем? Мне бы хотелось взглянуть еще раз сверху.
   — Конечно, пойдем.
   Тони несколько удивился этому «еще раз», — казалось, здесь был какой-то намек на прощание. Почему это ей хочется «взглянуть еще раз», когда она может восхищаться этим видом хоть каждый день, несколько месяцев подряд, если захочет. Однако он воздержался от расспросов и постарался сейчас же забыть этот маленький укол, причиненный ему явным напоминанием об отъезде. Отправив письма, они вернулись и прошли через деревню к новой тропинке, которая была с обеих сторон обсажена огромными кустами, крупной белой ромашки и голубых лупинусов.
   — Тебе нравится здесь? — спросила Кэти.
   — Да, пожалуй. На цветы всегда приятно смотреть, я не люблю их только на кладбищах и в общественных садах, а вид отсюда такой же живописный, как и всюду на острове. Но все-таки миг больше нравился прежний Эа. Все эти украшения говорят о туристах.
   Кэти не ответила, и он заподозрил, что она в какой-то мере отнесла его замечание о прежнем Эа и к себе. Но все это казалось такими пустяками, а он был так счастлив, что снова идет радом с ней, болтает, дышит с ней одним воздухом. Он тотчас же забыл бы об этом, если бы не почувствовал в Кэти какую-то принужденность, совсем непохожую на ту непосредственную радость, с какой она его встретила. Казалось, она старается осторожно отойти от него, не причиняя ему боли, словно она немного настороже. Он приписал бы все своей фантазии, если бы не заметил этого снова за обедом и не заметил также, что выражение скорби, боли и страха почти не сходило с ее лица. Тони изо всех сил старался быть веселым, и она смеялась вместе с ним, но его инстинкт подсказывал, что тут что-то неладно.
   Они засиделись за обедом, вернее, Кэти предложила посидеть, заявив, что не пойдет больше гулять, потому что ей надо пораньше лечь спать. Тони с беспокойством наблюдал за ней, и это беспокойство, которого он не мог скрыть, по-видимому, еще больше нервировало ее. Два раза она поднималась, как будто для того, чтобы проститься с ним, пожелать ему спокойной ночи, и снова садилась. Наконец она сделала над собой усилие и, поднявшись в третий раз, протянула ему руку:
   — Нет, в самом деле мне пора идти спать. Спокойной ночи, Тони.
   Он тотчас же встал и, взяв ее за руку, хотел было что-то сказать, но она, понизив голос, поспешно перебила его:
   — Я не смогу ничем отблагодарить тебя за этот чудесный день. Ты был безупречен. Единственное, на что я надеялась в жизни, — это узнать, что ты жив и все тот же. Если я испугалась, когда ты подошел ко мне сегодня утром, прости меня, — я думала, что тебя убили на войне и мне лгали здесь, говоря, что тебя видели. Этот день, подаренный тобой, озарит всю мою жизнь. Я рада, что не умерла, как хотела. Спокойной ночи.
   Губы ее дрожали, когда она говорила. Кэти не смотрела ему в глаза. Он крепко схватил ее за руку, когда она хотела повернуться и уйти.
   — Кэти, — нежно сказал он, — подожди минутку.
   Все, что мне нужно для полного блаженства, — это знать, что ты счастлива сегодня. Моя жизнь без тебя была убожеством, и теперь, когда я, наконец, нашел тебя, я боюсь отпустить тебя даже на шаг. Будь моя воля, я бы прощался с тобой до самого восхода солнца. Подари мне еще несколько минут этого прекрасного дня. Он никогда не будет таким завтра, даже если это завтра будет еще прекраснее. Пойдем в сад.
   Тут не будет и ста шагов, а цветы пахнут так сильно ночью, и нам будут светить звезды. Идем.
   Воздух в саду был теплее, чем думал Тони. Он забыл, что Эа не Сахара, и после прохладного заката снова становится теплее. При свете звезд он смутно различал очертания виноградных лоз, сплетавшихся сводом над дорожкой, и резкий контур горы, темневшей в небе на севере. Запах земли, и роз, и фрезий, воспетый Тассо [176], терялся в сладости померанцевых и лимонных цветов. Кэти легко ступала рядом с ним, притихшая, как тишина вокруг. Она взяла его под руку и держала ее обеими руками.
   Они медленно дошли до конца сада, постояли минутку, глядя на усеянное звездами небо, и пошли обратно. Никто из них не сказал ни слова, но Тони чувствовал и знал, что Кэти также ощущает полное единство между ними. Он вспомнил миф Платона о мужчинах и женщинах, которые когда-то были единым цельным существом, а затем их разделили, так что одна половина — мужчина и другая половина — женщина должны постоянно искать свою утерянную половину, чтобы составить одно целое. Ему хотелось, чтобы кровь Кэти бежала с его кровью, как если бы у них было одно сердце; войти в ее тело своей плотью и передать ему таинственное семя, которое было его кровью, пить дыхание ее жизни в ее поцелуях и вдохнуть в нее жизнь своим дыханием; он хотел бы защитить ее своим телом, как броней, и своим трудом лелеять ее дни; а если им суждено умереть, пусть они умрут вместе, так чтобы даже прах их нельзя было разделить. Почему так бывает, что влюбленным только одна бесконечность смерти кажется соизмеримой с бесконечностью любви? Потому что сознание умирает, а плоть живет. Мы — живое воплощение любви, пережитой всеми нашими предками, и если любовь их была совершенна, то мы совершенны. Так пусть же любовь ваша будет совершенна, чтобы плоть ее, которую вы творите своей любовью, была так же совершенна.
   Когда они дошли до дверей комнаты Кэти, Тони поцеловал ее и сказал:
   — Я приду к тебе? Хочешь уснуть сегодня ночью в моих объятиях?
   Он был так уверен, что они все чувствуют одинаково, так безошибочно ощущал всей своей плотью, что она жаждет его, что был страшно удивлен, когда она отшатнулась от него и с каким-то невыразимым страданием в голосе воскликнула:
   — О нет, нет! Не сегодня. Прошу тебя!
   В резком свете незатененной электрической лампочки в коридоре он увидел выражение боли и муки в ее глазах, и в то же время он чувствовал, что она борется со своей плотью, со своим желанием. Он отвернулся, стараясь подавить чувство обиды, и сказал:
   — Тогда спокойной ночи, дорогая Кэти. Спи спокойно. Завтра будет новый день.
   Но не успел он опомниться, руки ее уже обвились вокруг него, и губы ее прильнули к его губам, и она прошептала:
   — Сердце мое, радость моя, не обижайся, не проклинай меня. Я не могу, не могу! О, как я хочу тебя…
   И убежала… Тони в нерешительности стоял в коридоре. Тут была какая-то тайна, которую ему мучительно хотелось поскорее разгадать. Что за причина этого самоотречения, стоившего ей — он это прекрасно знал — огромного усилия? Быть может, она нездорова или очень устала? Нет, это что-то более глубокое, потому что она могла бы просто сказать ему все и, во всяком случае, это не могло помешать ей спать в его объятиях. Она не заперла дверь, он знал наверное. Что ему делать? Войти и настоять на объяснении сейчас же? Может быть, она ждет, чтобы он так поступил? Он был вполне уверен, что, если он войдет и будет настаивать, она ему не откажет, но еще более он был уверен в том, что это нехорошо и похоже на насилие. Нельзя же допустить мысль, чтобы Кэти вела какую-то кокетливую игру? И ему незачем добиваться того, что должно быть дано свободно и искренне. Завтра, если Кэти захочет, они разберутся, в чем таинственная причина такого беспокойства и огорчения.
   Он медленно пошел в свою комнату, глубоко задумавшись, но в то же время отчетливо отмечая сознанием белые стены, такие голые и прохладные летом, свежевыскобленный пол, выложенный плитками по бокам, грубо строганные серые двери с медными ручками, как у сейфов. Отворяя дверь в свою комнату, он сказал себе, что Кэти, наверное, очень устала, потому что и он чувствовал себя усталым. Это было неподходящее время для объяснений, — может быть, они нуждаются в утренней свежести и ясности, в солнечном свете, чтобы не быть трагическими. Он сам сказал — завтра будет новый день. А сегодняшний и так полон — перегруженный невысказанной тяжестью всех этих тринадцати лет! Когда он засыпал, последняя мысль, мелькнувшая в его сознании, была о том, что нужно что-то сделать, чтобы эта боль и страх в глазах Кэти исчезли навсегда.

VIII

   Может быть, это утренний свет разбудил его, блеснув сквозь оконное стекло, как разбудил его накануне солнечный луч, отраженный от воды, но Тони показалось, что кто-то позвал его. Он проснулся и сейчас же вскочил с постели, проворно и живо, как привык это делать на фронте, и с явственным ощущением, что он должен что-то сделать немедленно. Было без пяти шесть, и с его террасы виднелся молочно-белый туман, лежавший в бухте и густо обволакивавший гору. Новый прекрасный день. Бессовестно будить Кэти так рано, а между тем его неудержимо тянуло к ней. Они должны выяснить тайну. Чтобы дать себе время утвердиться в своем намерении, он неторопливо побрился и вымылся ледяной водой из маленького таза, который не забыли ему поставить.
   Как он был шокирован, еще будучи юношей, отсутствием ванн в маленьких европейских отелях и как он поучал в этом отношении семью Филомены! Умывшись, он почувствовал совершенно твердую уверенность, что должен идти к Кэти, так как нужен ей. Не теряя времени на одевание, он накинул легкий халат, сунул ноги в ночные туфли и отправился к Кэти.
   На его стук послышалось немедленное «avanti», как будто Кэти не сомневалась, что это служанка.
   Тони вошел и застыл в дверях лицом к лицу с испуганной Кэти. Он представлял себе, как он поцелует ее, еще сонную, в постели, а она стояла полуодетая над почти уложенным чемоданом — явно намереваясь попасть на утренний пароход в Неаполь.
   — Кэти! — вскричал Тони. — Что с тобой, дорогая?
   Ты с ума сошла? Ты уезжаешь?
   Она бессильно опустилась на кровать, явно стараясь сохранить спокойствие.
   Даже при всем своем смятении и отчаянии, а может быть, именно благодаря им, Тони с восхищением смотрел на ее прекрасное тело, ее полуобнаженные круглые тугие груди и стройные, едва прикрытые ноги.
   — Я должна уехать, дорогой. Понимаешь, мой отпуск кончается сегодня. Я должна вернуться на работу в понедельник утром.
   — Но зачем тебе возвращаться на работу, — сказал Тони, в волнении шагая взад и вперед по комнате. — Я не поднимал об этом разговора вчера, но я думал, что это само собой разумеется. Ты будешь жить со мной, как мы с тобой решили еще давным-давно. Или ты уже не хочешь?
   — Мне кажется, я согласилась бы умереть и рада была бы отдать жизнь за один год счастья с тобой, Тони. Но сейчас уже не то, что было в девятьсот четырнадцатом году. У меня нет денег.
   — А какое это имеет значение, черт возьми? — вспылил Тони. — Неужели ты можешь допустить, чтобы мы расстались с тобой из-за такой ерунды, Кэти?
   У меня не бог весть сколько, но на двух скромных людей хватит. Мы поделимся. Зачем ты напускаешь на себя какую-то мещанскую щепетильность? Разве ты бы со мной не поделилась?
   — Конечно, поделилась бы, но, Тони, дело не только в этом. Меня будут ждать там, где я работаю.
   — Сколько тебе платят?
   — Сорок шиллингов в неделю.
   — Что? Да это ведь всего около двадцати пяти английских шиллингов? Ну и бандиты! Слушай, ты сейчас же телеграфируешь им, что нашла себе работу получше и что они могут убираться к черту.
   Я предлагаю вам восемьдесят австрийских шиллингов в неделю и прошу вас быть моим секретарем. Никаких обязанностей, насколько мне известно, у вас не предвидится, так что это весьма выгодное предложение.