Страница:
— Благодарю тебя, трубадур, я не забуду. Не фрейлейн ли Кэти прислала тебя, чтобы ты спел свою прелестную песенку?
— Я подумала, не все же уступать только мужчинам услады любви, и решила сама спеть aubade [197] своему возлюбленному.
— Чем мне отблагодарить тебя, трубадур?
— Завтраком, — деловито ответила Кэти. — Я сейчас поднимусь. А все готово?
— Да, и молоко стынет.
— Лечу наверх.
— Кэти, — окликнул Тони, когда она побежала.
— Да, — отозвалась она и, остановившись, оглянулась через плечо.
— Но ведь теперь уже нет никаких» so muss ich weinen bitterlich» [198].
Кэти замотала головой и послала ему воздушный поцелуй.
XI
XII
— Я подумала, не все же уступать только мужчинам услады любви, и решила сама спеть aubade [197] своему возлюбленному.
— Чем мне отблагодарить тебя, трубадур?
— Завтраком, — деловито ответила Кэти. — Я сейчас поднимусь. А все готово?
— Да, и молоко стынет.
— Лечу наверх.
— Кэти, — окликнул Тони, когда она побежала.
— Да, — отозвалась она и, остановившись, оглянулась через плечо.
— Но ведь теперь уже нет никаких» so muss ich weinen bitterlich» [198].
Кэти замотала головой и послала ему воздушный поцелуй.
XI
В прохладной темной комнате не было слышно ничего, кроме громкого пения цикад: такого монотонного, ритмичного, что ухо само бессознательно разнообразило его. Тони дремал возле Кэти во время послеполуденной сиесты, прислушиваясь к цикадам и отсчитывая дни и недели под аккомпанемент их чирчирр, чир-чирр. Он представлял себе, как они сидят утром на деревьях, — и входит цикада-дирижер, все встают и раскланиваются: «С добрым утром, господа, с добрым утром, герр Никиш», — и все начинают пиликать как одержимые — чир-чирр, чир-чирр, чир-чирр.
Эти мысли сбили его со счета, так что ему пришлось начинать все сначала, а тем временем пение цикад в саду превратилось в громкий плещущий шум фонтана.
Половина мая; значит, они уже прожили вместе больше пяти недель. Тони поднял голову, чтобы взглянуть на Кэти, которая лежала, повернувшись к нему спиной и опершись темной головкой на руку. Как прекрасны эти линии спины, бедер и согнутой ноги; они бегут, как ручей, ставший плотью. Что бы сказали постдарвинисты о причинах, заставляющих цикад поднимать этот шум с утра до ночи? Ах да это для того, чтобы прельстить самку. Выходит, когда Веласкес писал свою Рокбайскую Венеру, он старался прельстить миссис Веласкес. Но Кэти прекраснее той. По-видимому, эти леди-цикады обожают музыку, и как трудно им, должно быть, угодить — несчастные самцы надрываются все лето, чир-чирр, чир-чирр, пока не падают замертво в изнеможении. Но когда же они находят время для любви? Ночью? Ночью-то они как раз и не поют. А какие разговоры между девушками: «Ты собираешься замуж за Альфонса, душечка?»— «Нет, дорогая, он вчера чир-чиркнул и сфальшивил, я просто не могла бы выйти замуж за такого мужчину». — «Ну, ничего, милочка, пойдем выпьем коктейль из росы!…»
— Тони!
— Да, моя красавица?
— О чем ты думаешь?
— О тебе и Веласкесе, и о том, сколько времени мы здесь, о цикадах, о фонтанах и коктейлях из росы, — Обо всем сразу?
— Нет, но все вперемежку, это называется поток сознания.
— А для кого коктейли из росы? Для меня? Или для Веласкеса?
— Нет, для бедных маленьких самок-цикад; они спились с горя, потому что их возлюбленные чир-чиркали фальшиво и опозорили себя.
— Ах, Тони, какая грустная история. Бедные маленькие цикадочки! Они так и не найдут себе возлюбленных?
— Им так надоест в конце концов пристрастие их кавалеров к искусству, что они заведут пылкие романы с древесными лягушками и потом им придется постричься в монахини и идти в лягушачьи монастыри под поганками.
Кэти повернулась на спину, потянулась, зевнула и согнула ногу, подняв колено. «Удивительно, — подумал Топи, — и какая радость для меня, что она всегда так грациозна, даже в самые бессознательные моменты. Вряд ли в ней много немецкого».
— Который сейчас час, моя светлость? — спросила Кэти.
— Фрейлейн Катарина, я, кажется, уже не раз объяснял вам, — нельзя так говорить «моя светлость».
— Да, моя светлость.
— Без десяти четыре, дорогая. Помню, как-то мне случилось пойти пить чай к одному старику, который только что получил титул, и вот служанка принесла чай, когда его жены не было в комнате. Он грозно посмотрел на служанку и сказал важно этаким густым басом: «Доложите ее светлости, что чай подан».
А бедненькая служанка, которая трепетала перед ним, мак юная невеста, пискнула: «Да, моя светлость». Он был прямо вне себя от ярости. По-видимому, они ее муштровали несколько дней и чересчур перестарались.
— А я и не знала, что у вас в Англии тоже существует вся эта герр-гехеймратская белиберда, — сказала Кэти, соскакивая с кровати и приоткрывая ставню, от чего тело ее, освещенное солнечным лучом, стало вдруг похоже на бело-золотую статую.
— Как ты загорела, Кэти, — лицо, руки, щиколотки!
— Да, — сказала Кэти, грациозно поворачиваясь перед зеркалом. — Я похожа теперь на такую белую с черными пятнами свинку из цирка.
— Какое богохульство! Почему у тебя такое белое и гладкое тело?
— Я вылупилась из яйца среди гиацинтов. Это ты мне сказал, а то я бы и не знала. Знаешь, мне ужасно хочется пить.
— Хочешь, пойдем в кафе и съедим cassata alia Siciliana [199], а потом спустимся потихоньку к нашей бухточке?
— О, вот это чудесно! Кто придумал cassata, Тони? Наверное, какой-нибудь замечательный человек.
— Это был сицилийский поэт при дворе Фридриха Великого, — ответил Тони, сочиняя тут же, на месте. — Его мать была, сарацинская эмирша, а отец — нормандский рыцарь. Он влюбился в одну византийскую девушку, которая объедалась сливочным мороженым, как некоторые другие леди. Однажды она сказала ему:
«Ты постоянно воспеваешь мои глаза, волосы и руки, почему бы тебе не сочинить для разнообразия что-нибудь практичное? Я не допущу тебя на свое ложе, пока ты не сочинишь мороженое столь же совершенное, как я сама». Он ушел и придумал cassata alia Siciliana.
— А ты думаешь, она тоже была твердая снаружи, а внутри — вся сплошной крем? — спросила Кэти задумчиво. — Ах, Тони, ты заставляешь меня говорить такие глупости. Но не доложите ли вы вашей светлости, что пора вставать? Я уже почти одета.
После прохладной темной комнаты яркий солнечный свет, отраженный белыми стенами и пыльной дорогой, казался сверхослепительным, и было нестерпимо жарко. Кэти надела темные очки и раскрыла зонтик, чтобы защитить себя и Тони. Но даже и под этой защитой путь до кафе показался им длинным и тяжелым.
— Послушай, Кэти, — сказал Тони, после того как заказал мороженое, — а ведь в самом деле, дорогая, становится чересчур жарко. Мы с тобой долго этого не выдержим.
— Не говори так, Тони. Я так счастлива на Эа, я хотела бы остаться здесь навсегда.
— Мы не можем остаться жить на этом маленьком острове. Мы впадем в черную меланхолию и примемся писать романы. Но уж если ты этого непременно хочешь, я постараюсь завтра найти для нас виллу.
— Нет, нет, я так люблю наши маленькие комнаты и Филомену. Но, пожалуй, нам действительно придется уехать. Но ведь мы вернемся сюда, правда, Тони?
— Ну конечно, вернемся. Я уже думал об этом, Кэти. Но прежде всего скажи мне, куда бы ты хотела отсюда поехать.
— С тобой куда угодно, только не в Австрию, хотя, кажется, даже и там я могла бы теперь быть счастлива. Нет, куда угодно, только не в Австрию.
— Но, может быть, есть такое место, куда бы тебе очень хотелось поехать?
— Да, это место, куда бы ты хотел поехать.
— Есть несколько причин, по которым нельзя постоянно оставаться на Эа, — ласково улыбнувшись ей, сказал Тони. — Одну из них я только что привел. Потом здесь слишком жарко летом и ужасно холодно зимой, по крайней мере так говорит Филомена. Правда, здесь нет малярии, но никак нельзя ручаться, что какой-нибудь сицилиец не завезет сюда анофелеса в своей бороде. Кроме того, здесь водится летом какой-то микроб, который проделывает черт знает что с вашим животиком. Любовникам не полагается страдать расстройством желудка — это доказано статистическими данными об их долголетии. Кроме того, при существующем режиме не так-то легко приобрести даже дом в аренду — налоги, налоги на каждом шагу, и блюстители закона не оставляют вас ни на минуту в покое. Да, при таком режиме вредно задерживаться на одном месте.
— Ты так мрачно описываешь наш милый остров, Тони.
— Это для того, чтобы публика сюда не ездила.
Но, я думаю, не уговориться ли нам с Филоменой, чтобы она всегда оставляла за нами две комнаты на апрель и май — даже на март, если ты хочешь, только март здесь обычно дождливый. Мы всегда будем проводить здесь наш ежегодный медовый месяц. Но скажи, Кэти, может быть, я слишком навязчиво распоряжаюсь тобой?
— Нет, но мне жаль, что мы не можем таскать за собой Эа на буксире, сообразуясь со временем года.
Ну, ничего не поделаешь! А куда же мы поедем теперь?
— Что ты скажешь насчет Парижа?
— Париж! — воскликнула Кэти. — Вот это было бы замечательно! Я была в Париже, когда мне было восемнадцать лет. А не будут ли французы скверно относиться к «бошу», даже если этот «бош» австриячка?
— Ничуть. Если хочешь знать, сейчас во Франции даже своего рода культ немцев, а потом с чиновниками буду иметь дело я. У меня есть друзья во Франции. Ну, и все-таки нам нужно иметь какое-нибудь, хотя бы самое скромное, но постоянное помещение, чтобы хранить всякий ценный для нас хлам, который будет накапливаться и который нам станет жалко выбрасывать, и потом еще какое-нибудь место, где мы могли бы проводить зиму и лето. Мне думается, мы сумели бы найти на юго-западе Франции крошечный домик подешевле, чтобы можно было проводить в нем зиму и лето, а на остаток года заколачивать его и уезжать самим, куда захочется, путешествовать или забираться на Эа. Ты как думаешь?
— Да, кажется, лучше и не выдумаешь. А у тебя есть на примете какая-нибудь французская деревушка?
— Нет, только округ. Ты умеешь править автомобилем, Кэти?
— Умела когда-то, до войны. А с тех пор, кажется, даже и не ездила на автомобиле.
— Ну, ты быстро вспомнишь, а я научусь. Видишь ли, я о Париже думаю по нескольким причинам. Во-первых, это громадная перемена после Эа, там можно и людей посмотреть. Да, да, дорогая моя, тебе придется решиться на это, нельзя же жить всегда в таком уединении. Потом я думал попросить своего приятеля Крилэна купить нам машину — знаешь, такую маленькую французскую машину, похожую на римский саркофаг на колесах. Тогда мы могли бы поехать в Брутэн и обследовать все окрестности. А если мы не найдем места, соответствующего нашему идеалу в этом году, найдем через год или два. Ну, а в Париже мы поживем не больше двух недель. Все же хорошо будет послушать музыку, не правда ли? Посмотреть, что делают художники, побывать в Лувре? Выпить французского винца? Ну — купить для Кэти несколько платьев?
— Ах, Тони, какой ты соблазнитель! Я начинаю думать, что ты и есть тот самый змей, который соблазнил Еву. Ты сделал так, что я начинаю томиться непреодолимым желанием сорвать запретное яблоко — Париж, который я и не мечтала снова увидеть.
— Ну, значит, решено. И нам вовсе незачем строго придерживаться выработанного плана, Кэти. Можем всегда изменить его, если подвернется что-нибудь получше. Ты когда-нибудь ездила на пароходе из Неаполя в Марсель?
— Нет.
— Это очень приятное путешествие, если море спокойно, а теперь оно как раз должно быть спокойное.
Я думаю, тебе это очень понравится. Мы сейчас пойдем и закажем каюту с двумя маленькими постельками. Хочешь, я попрошу неаполитанскую газету, и мы посмотрим расписание пароходов?
— Да.
— Ну, вот и расписание, — сказал Тони, просматривая последнюю страницу газеты, — есть пароход двадцатого. Сегодня четырнадцатое. Может быть, это слишком скоро?
— Да, слишком «скоро! Знаешь, Тони, я так боюсь, а вдруг с нашим отъездом отсюда разобьется маленькая чаша моего счастья. Но, хорошо, поедем двадцатого. Только будь все время со мной, Тони, и держи меня ночью за руку, чтобы мне даже и присниться не могло, что я теряю тебя.
Солнце так пекло, что они никак не могли решиться вылезти из чистой прохладной воды в бухте и из-за этого опоздали к обеду. Тони уверял, что они находятся на три градуса южнее Неаполя и что до сентября с каждым днем будет становиться все жарче, потому что все знойные ветры из Африки дуют на Эа, и что, хотя по вечерам все еще будет прохладно, большую часть дня им придется проводить в комнатах.
И Кэти грустно соглашалась с этим.
За обедом Тони был молчалив и, видимо, чем-то озабочен, а Кэти не делала никаких попыток поддерживать разговор. Она наслаждалась этими случайными минутами молчания, когда она чувствовала себя в полном единении со своим возлюбленным и не нужно было никаких слов, чтобы выразить это. Наконец уже перед тем как идти спать, Тони сказал:
— Я думал, Кэти…
— Я это заметила, дорогой.
— Тебе было скучно сидеть со мной… Прости, пожалуйста.
— Нет, это было даже приятно. Но о чем же ты думал?
— О тысяче вещей. Я не уверен, что смогу передать свои мысли словами. Тебе придется угадывать между слов. Какое идиотство говорить об упрощении языка — нам нужен, наоборот, гораздо более тонкий и сложный язык.
— Так ты об этом думал?
— Нет, это так, между прочим. Прежде всего не находишь ли ты, что я сегодня опять слишком много распоряжался?
— Нет, дорогой, нисколько. Ты всегда распоряжаешься так, как мне нравится, а если мне случайно что-нибудь не понравится, ты сейчас же с ангельской кротостью заявляешь, что и тебе это уже не нравится.
— Нам почти всегда нравится одно и то же, Кэти. Но самое очарование состоит не в том даже, что мы с тобой во всем сходимся, а в том, что мы такие разные. И это не только твоя женственность, которая для меня всегда является каким-то откровением и чудом, но ведь ты и чувствуешь по-другому. Но можно мне сегодня распорядиться еще одной вещью?
— Можно, а что это будет?
— Подожди минутку. Чувствуешь ли ты, как твоя кровь движется по жилам потоком и в нем есть свои приливы и отливы и какие-то волнообразные ритмы?
— Да.
— Вот и я тоже. И мне кажется теперь, что ритм моей крови изменился, что она приливает и отливает вместе с твоей.
— Да, и я тоже ощущала это изменение. Ритм крови переменился у нас обоих, чтобы слиться воедино.
— Мне кажется это очень важным, Кэти, хотя это поймут немногие и нигде про это в законах не писано.
— Это более чем важно, это божественное и такое чудесное ощущение. Словно в тебя вливается жизнь.
— Да, вливается жизнь, — сказал Тони, быстро взглянув на нее.
— Не пора ли нам ложиться спать? И можно мне сейчас же прийти к тебе?
Когда Тони вошел в ее комнату, Кэти сидела на краю постели и на ней было только одно ожерелье, которое он ей подарил в ознаменование их любовного союза.
— Как я тебе нравлюсь в этом костюме? — спросила она весело.
— Очаровательно — мне этот костюм нравится больше всех твоих платьев.
— А тебе бы поправилось, если бы я пошла в нем гулять?
— Если бы люди были другие и умели смотреть чистым взором на прекрасное тело, то да, но они оскорбят тебя своими гнусными взглядами и грязными мыслями. И это не смоешь веками.
Он подошел к ней и, опустившись перед ней на колени, стал целовать ее, а она, обняв его одной рукой, гладила его волосы.
— Кэти.
— Что?
— Помнишь, как мы с тобой сидели молча на террасе вечером на второй день после моего приезда?
— Помню.
— Мне пришла тогда в голову одна мысль, и мне казалось, ты почувствовала это, потому что вдруг взяла меня за руку. Мне интересно, угадала ты, о чем я думал?
— Ну, скажи, о чем ты думал?
— Я думал о чем-то таком, чего раньше никогда не испытывал, — у меня было какое-то неудержимое стремление к тебе и еще к чему-то вне тебя. Это чувство несколько раз возвращалось ко мне в последнее время, и сегодня, когда я говорил о ритмах нашей крови, оно опять охватило меня с прежней силой.
Кэти не ответила, но перестала гладить его волосы и обняла за плечи.
— Я хочу тебя попросить о чем-то… — сказал он, как бы в ответ на ее молчание. — О чем-то, что кажется мне бесконечно прекрасным. Это не должно быть непременно теперь, даже не в этом году или в следующем. Может быть, и никогда, если ты этого не захочешь.
Он почувствовал, как ее руки крепко впились в его плечи, и подумал, что она угадала его желание и разделяет его. Но он продолжал, не поднимая глаз:
— Но только этого может и не быть, если ты не захочешь. Запомни это. Ничего не должно быть, пока ты сама не захочешь, и даже еще сильнее, чем я.
— Но что же это? — прерывающимся голосом спросила Кэти.
— А если это произойдет, то пусть это будет здесь, в твоей комнате. О Кэти, ты помнишь, что ты сказала, когда я пришел сюда к тебе в первый раз? Ты должна помнить. Но ты и не подозреваешь, как я был глубоко тронут, как я был взволнован тогда, я, неопытный мальчик, когда ты сказала так чудесно и просто:
» Хочешь сегодня сделать меня матерью твоего ребенка?«
Он ждал, что она ответит, но она промолчала, только руки ее сжимали его все крепче и крепче, и она все ниже склонялась к нему, пока не прижалась лицом к его плечу и ее густые темные волосы не коснулись его лица.
— Кэти! Что с тобой? Радость моя? Я обидел тебя чем-нибудь? Ах, как я жалею, что заговорил об этом…
Она подняла голову и чуть-чуть откинулась назад, и его встревоженный взгляд встретился с ее глазами, и он с ужасом увидел на ее лице то испуганное грустное выражение, которое уже давно не появлялось, — он-то думал, что оно исчезло навсегда.
— О Кэти! Что я сделал? Любимая, дорогая. Неужели я чем-нибудь нечаянно огорчил тебя?
— Ты ведь не мог знать, Тони, и ты хорошо сделал, что заговорил об этом. А обидела себя я сама.
Посмотри мне в глаза, Тони. Когда я рассказывала тебе свою жизнь, я не решалась встретить твой взгляд.
Теперь ты сделал меня достаточно сильной, чтобы вынести твое горе и даже твое возмущение.
Он пытался было протестовать, но она остановила его.
— Я в то утро исповедалась перед тобой, Тони, но я рассказала тебе не все. Верь мне, Тони, это был не обман, не расчет. Я просто забыла. Забыла потому, что я была так потрясена твоей нежностью ко мне, твоим великодушием. Ты веришь мне, скажи, что ты мне веришь!
— Я скорее усомнился бы в себе самом, Кэти.
Я смело пошел бы в огонь, если бы ты сказала мне, что он не жжет. Я готов поверить твоему слову наперекор всему свету. Но, Кэти, Кэти, не огорчайся, прошу тебя! Забудь о том, что я говорил. Забудь, забудь!
Ах, зачем я заговорил об этом!
— Ты должен был заговорить об этом, Тони.
И я даже отчасти рада этому, даже если то, что я должна сказать тебе, могло бы нас разлучить. По крайней мере я буду знать, что значит жить. И даже если это разлучит нас, я всегда буду любить и благословлять тебя.
— Как ты можешь говорить о разлуке, Кэти. Не говори, не смей думать об этом!
— Подожди! Я скажу тебе, почему ты не мог не заговорить об этом, — во мне тоже не раз вспыхивало это мучительное желание, и стоило мне только подумать об этом, я испытывала такую муку, точно меня ранили в сердце ножом, ранили нашу любовь.
Тони, ведь я рассказала тебе об этих ужасных днях в Вене.
— Да, и я надеялся, что все это уже забыто.
— Да, забыто, но я должна снова вернуться к ним. Тони, я так боялась, что у меня может быть ребенок, — в то время из армии возвращались врачи, и они были такие добрые, такие отзывчивые, они все так понимали, среди них был товарищ моего брата — он пожалел меня и сделал то, о чем я его просила, — у меня больше никогда не может быть ребенка! О Тони, Тони, а я так хочу нашего ребенка.
Тони на секунду остолбенел от жалости и ужаса, он не мог двинуться, не мог выговорить ни слова; потом вся кровь бросилась ему в лицо, и он почувствовал, что сейчас нужно только одно — утешить, утешить, успокоить ее. Вот она сидит тут такая одинокая, несчастная, закрыв лицо руками.
— Кэти! Посмотри на меня, прошу тебя, посмотри на меня. Не отворачивайся. Ты же видишь, ведь все, все хорошо. Правда? Ты видишь, что это не коснулось нашей любви? Мне больно только, что ты так мучилась, столько перестрадала и что я, я сам так грубо задел твою старую рану. Но ты понимаешь? Сегодня больше, чем когда-либо, мы должны быть до конца искренни и раз навсегда сказать себе, что это не должно причинять нам боль и отравлять нам кровь. С моей стороны было чудовищным эгоизмом мечтать о ребенке; зачем думать о плоде, когда у меня есть ты, прелестнейший цветок. Я поверил тебе сразу, и ты знаешь, как я в тебя верю. Верь и ты мне, когда я говорю, что владеть тобой, мой цветок, это счастье на всю жизнь, великое незаслуженное счастье, и я больше никогда и не вспомню о ребенке. И чтобы у тебя никогда и в мыслях не было:
«Он отдаляется от меня, он презирает меня, потому что я бесплодная женщина!»
Никогда не думай этого, потому что это неправда. Вина не твоя и не моя. Ты веришь мне?
Кэти прильнула к нему в порыве нежности и жалости и поцеловала его.
— О Тони, я верю тебе, уверена в тебе. Я больше не буду терзаться этим. Но, Тони, милый, как больно сжимается сердце, что они отняли у меня даже моего ребенка — нашего ребенка.
Эти мысли сбили его со счета, так что ему пришлось начинать все сначала, а тем временем пение цикад в саду превратилось в громкий плещущий шум фонтана.
Половина мая; значит, они уже прожили вместе больше пяти недель. Тони поднял голову, чтобы взглянуть на Кэти, которая лежала, повернувшись к нему спиной и опершись темной головкой на руку. Как прекрасны эти линии спины, бедер и согнутой ноги; они бегут, как ручей, ставший плотью. Что бы сказали постдарвинисты о причинах, заставляющих цикад поднимать этот шум с утра до ночи? Ах да это для того, чтобы прельстить самку. Выходит, когда Веласкес писал свою Рокбайскую Венеру, он старался прельстить миссис Веласкес. Но Кэти прекраснее той. По-видимому, эти леди-цикады обожают музыку, и как трудно им, должно быть, угодить — несчастные самцы надрываются все лето, чир-чирр, чир-чирр, пока не падают замертво в изнеможении. Но когда же они находят время для любви? Ночью? Ночью-то они как раз и не поют. А какие разговоры между девушками: «Ты собираешься замуж за Альфонса, душечка?»— «Нет, дорогая, он вчера чир-чиркнул и сфальшивил, я просто не могла бы выйти замуж за такого мужчину». — «Ну, ничего, милочка, пойдем выпьем коктейль из росы!…»
— Тони!
— Да, моя красавица?
— О чем ты думаешь?
— О тебе и Веласкесе, и о том, сколько времени мы здесь, о цикадах, о фонтанах и коктейлях из росы, — Обо всем сразу?
— Нет, но все вперемежку, это называется поток сознания.
— А для кого коктейли из росы? Для меня? Или для Веласкеса?
— Нет, для бедных маленьких самок-цикад; они спились с горя, потому что их возлюбленные чир-чиркали фальшиво и опозорили себя.
— Ах, Тони, какая грустная история. Бедные маленькие цикадочки! Они так и не найдут себе возлюбленных?
— Им так надоест в конце концов пристрастие их кавалеров к искусству, что они заведут пылкие романы с древесными лягушками и потом им придется постричься в монахини и идти в лягушачьи монастыри под поганками.
Кэти повернулась на спину, потянулась, зевнула и согнула ногу, подняв колено. «Удивительно, — подумал Топи, — и какая радость для меня, что она всегда так грациозна, даже в самые бессознательные моменты. Вряд ли в ней много немецкого».
— Который сейчас час, моя светлость? — спросила Кэти.
— Фрейлейн Катарина, я, кажется, уже не раз объяснял вам, — нельзя так говорить «моя светлость».
— Да, моя светлость.
— Без десяти четыре, дорогая. Помню, как-то мне случилось пойти пить чай к одному старику, который только что получил титул, и вот служанка принесла чай, когда его жены не было в комнате. Он грозно посмотрел на служанку и сказал важно этаким густым басом: «Доложите ее светлости, что чай подан».
А бедненькая служанка, которая трепетала перед ним, мак юная невеста, пискнула: «Да, моя светлость». Он был прямо вне себя от ярости. По-видимому, они ее муштровали несколько дней и чересчур перестарались.
— А я и не знала, что у вас в Англии тоже существует вся эта герр-гехеймратская белиберда, — сказала Кэти, соскакивая с кровати и приоткрывая ставню, от чего тело ее, освещенное солнечным лучом, стало вдруг похоже на бело-золотую статую.
— Как ты загорела, Кэти, — лицо, руки, щиколотки!
— Да, — сказала Кэти, грациозно поворачиваясь перед зеркалом. — Я похожа теперь на такую белую с черными пятнами свинку из цирка.
— Какое богохульство! Почему у тебя такое белое и гладкое тело?
— Я вылупилась из яйца среди гиацинтов. Это ты мне сказал, а то я бы и не знала. Знаешь, мне ужасно хочется пить.
— Хочешь, пойдем в кафе и съедим cassata alia Siciliana [199], а потом спустимся потихоньку к нашей бухточке?
— О, вот это чудесно! Кто придумал cassata, Тони? Наверное, какой-нибудь замечательный человек.
— Это был сицилийский поэт при дворе Фридриха Великого, — ответил Тони, сочиняя тут же, на месте. — Его мать была, сарацинская эмирша, а отец — нормандский рыцарь. Он влюбился в одну византийскую девушку, которая объедалась сливочным мороженым, как некоторые другие леди. Однажды она сказала ему:
«Ты постоянно воспеваешь мои глаза, волосы и руки, почему бы тебе не сочинить для разнообразия что-нибудь практичное? Я не допущу тебя на свое ложе, пока ты не сочинишь мороженое столь же совершенное, как я сама». Он ушел и придумал cassata alia Siciliana.
— А ты думаешь, она тоже была твердая снаружи, а внутри — вся сплошной крем? — спросила Кэти задумчиво. — Ах, Тони, ты заставляешь меня говорить такие глупости. Но не доложите ли вы вашей светлости, что пора вставать? Я уже почти одета.
После прохладной темной комнаты яркий солнечный свет, отраженный белыми стенами и пыльной дорогой, казался сверхослепительным, и было нестерпимо жарко. Кэти надела темные очки и раскрыла зонтик, чтобы защитить себя и Тони. Но даже и под этой защитой путь до кафе показался им длинным и тяжелым.
— Послушай, Кэти, — сказал Тони, после того как заказал мороженое, — а ведь в самом деле, дорогая, становится чересчур жарко. Мы с тобой долго этого не выдержим.
— Не говори так, Тони. Я так счастлива на Эа, я хотела бы остаться здесь навсегда.
— Мы не можем остаться жить на этом маленьком острове. Мы впадем в черную меланхолию и примемся писать романы. Но уж если ты этого непременно хочешь, я постараюсь завтра найти для нас виллу.
— Нет, нет, я так люблю наши маленькие комнаты и Филомену. Но, пожалуй, нам действительно придется уехать. Но ведь мы вернемся сюда, правда, Тони?
— Ну конечно, вернемся. Я уже думал об этом, Кэти. Но прежде всего скажи мне, куда бы ты хотела отсюда поехать.
— С тобой куда угодно, только не в Австрию, хотя, кажется, даже и там я могла бы теперь быть счастлива. Нет, куда угодно, только не в Австрию.
— Но, может быть, есть такое место, куда бы тебе очень хотелось поехать?
— Да, это место, куда бы ты хотел поехать.
— Есть несколько причин, по которым нельзя постоянно оставаться на Эа, — ласково улыбнувшись ей, сказал Тони. — Одну из них я только что привел. Потом здесь слишком жарко летом и ужасно холодно зимой, по крайней мере так говорит Филомена. Правда, здесь нет малярии, но никак нельзя ручаться, что какой-нибудь сицилиец не завезет сюда анофелеса в своей бороде. Кроме того, здесь водится летом какой-то микроб, который проделывает черт знает что с вашим животиком. Любовникам не полагается страдать расстройством желудка — это доказано статистическими данными об их долголетии. Кроме того, при существующем режиме не так-то легко приобрести даже дом в аренду — налоги, налоги на каждом шагу, и блюстители закона не оставляют вас ни на минуту в покое. Да, при таком режиме вредно задерживаться на одном месте.
— Ты так мрачно описываешь наш милый остров, Тони.
— Это для того, чтобы публика сюда не ездила.
Но, я думаю, не уговориться ли нам с Филоменой, чтобы она всегда оставляла за нами две комнаты на апрель и май — даже на март, если ты хочешь, только март здесь обычно дождливый. Мы всегда будем проводить здесь наш ежегодный медовый месяц. Но скажи, Кэти, может быть, я слишком навязчиво распоряжаюсь тобой?
— Нет, но мне жаль, что мы не можем таскать за собой Эа на буксире, сообразуясь со временем года.
Ну, ничего не поделаешь! А куда же мы поедем теперь?
— Что ты скажешь насчет Парижа?
— Париж! — воскликнула Кэти. — Вот это было бы замечательно! Я была в Париже, когда мне было восемнадцать лет. А не будут ли французы скверно относиться к «бошу», даже если этот «бош» австриячка?
— Ничуть. Если хочешь знать, сейчас во Франции даже своего рода культ немцев, а потом с чиновниками буду иметь дело я. У меня есть друзья во Франции. Ну, и все-таки нам нужно иметь какое-нибудь, хотя бы самое скромное, но постоянное помещение, чтобы хранить всякий ценный для нас хлам, который будет накапливаться и который нам станет жалко выбрасывать, и потом еще какое-нибудь место, где мы могли бы проводить зиму и лето. Мне думается, мы сумели бы найти на юго-западе Франции крошечный домик подешевле, чтобы можно было проводить в нем зиму и лето, а на остаток года заколачивать его и уезжать самим, куда захочется, путешествовать или забираться на Эа. Ты как думаешь?
— Да, кажется, лучше и не выдумаешь. А у тебя есть на примете какая-нибудь французская деревушка?
— Нет, только округ. Ты умеешь править автомобилем, Кэти?
— Умела когда-то, до войны. А с тех пор, кажется, даже и не ездила на автомобиле.
— Ну, ты быстро вспомнишь, а я научусь. Видишь ли, я о Париже думаю по нескольким причинам. Во-первых, это громадная перемена после Эа, там можно и людей посмотреть. Да, да, дорогая моя, тебе придется решиться на это, нельзя же жить всегда в таком уединении. Потом я думал попросить своего приятеля Крилэна купить нам машину — знаешь, такую маленькую французскую машину, похожую на римский саркофаг на колесах. Тогда мы могли бы поехать в Брутэн и обследовать все окрестности. А если мы не найдем места, соответствующего нашему идеалу в этом году, найдем через год или два. Ну, а в Париже мы поживем не больше двух недель. Все же хорошо будет послушать музыку, не правда ли? Посмотреть, что делают художники, побывать в Лувре? Выпить французского винца? Ну — купить для Кэти несколько платьев?
— Ах, Тони, какой ты соблазнитель! Я начинаю думать, что ты и есть тот самый змей, который соблазнил Еву. Ты сделал так, что я начинаю томиться непреодолимым желанием сорвать запретное яблоко — Париж, который я и не мечтала снова увидеть.
— Ну, значит, решено. И нам вовсе незачем строго придерживаться выработанного плана, Кэти. Можем всегда изменить его, если подвернется что-нибудь получше. Ты когда-нибудь ездила на пароходе из Неаполя в Марсель?
— Нет.
— Это очень приятное путешествие, если море спокойно, а теперь оно как раз должно быть спокойное.
Я думаю, тебе это очень понравится. Мы сейчас пойдем и закажем каюту с двумя маленькими постельками. Хочешь, я попрошу неаполитанскую газету, и мы посмотрим расписание пароходов?
— Да.
— Ну, вот и расписание, — сказал Тони, просматривая последнюю страницу газеты, — есть пароход двадцатого. Сегодня четырнадцатое. Может быть, это слишком скоро?
— Да, слишком «скоро! Знаешь, Тони, я так боюсь, а вдруг с нашим отъездом отсюда разобьется маленькая чаша моего счастья. Но, хорошо, поедем двадцатого. Только будь все время со мной, Тони, и держи меня ночью за руку, чтобы мне даже и присниться не могло, что я теряю тебя.
Солнце так пекло, что они никак не могли решиться вылезти из чистой прохладной воды в бухте и из-за этого опоздали к обеду. Тони уверял, что они находятся на три градуса южнее Неаполя и что до сентября с каждым днем будет становиться все жарче, потому что все знойные ветры из Африки дуют на Эа, и что, хотя по вечерам все еще будет прохладно, большую часть дня им придется проводить в комнатах.
И Кэти грустно соглашалась с этим.
За обедом Тони был молчалив и, видимо, чем-то озабочен, а Кэти не делала никаких попыток поддерживать разговор. Она наслаждалась этими случайными минутами молчания, когда она чувствовала себя в полном единении со своим возлюбленным и не нужно было никаких слов, чтобы выразить это. Наконец уже перед тем как идти спать, Тони сказал:
— Я думал, Кэти…
— Я это заметила, дорогой.
— Тебе было скучно сидеть со мной… Прости, пожалуйста.
— Нет, это было даже приятно. Но о чем же ты думал?
— О тысяче вещей. Я не уверен, что смогу передать свои мысли словами. Тебе придется угадывать между слов. Какое идиотство говорить об упрощении языка — нам нужен, наоборот, гораздо более тонкий и сложный язык.
— Так ты об этом думал?
— Нет, это так, между прочим. Прежде всего не находишь ли ты, что я сегодня опять слишком много распоряжался?
— Нет, дорогой, нисколько. Ты всегда распоряжаешься так, как мне нравится, а если мне случайно что-нибудь не понравится, ты сейчас же с ангельской кротостью заявляешь, что и тебе это уже не нравится.
— Нам почти всегда нравится одно и то же, Кэти. Но самое очарование состоит не в том даже, что мы с тобой во всем сходимся, а в том, что мы такие разные. И это не только твоя женственность, которая для меня всегда является каким-то откровением и чудом, но ведь ты и чувствуешь по-другому. Но можно мне сегодня распорядиться еще одной вещью?
— Можно, а что это будет?
— Подожди минутку. Чувствуешь ли ты, как твоя кровь движется по жилам потоком и в нем есть свои приливы и отливы и какие-то волнообразные ритмы?
— Да.
— Вот и я тоже. И мне кажется теперь, что ритм моей крови изменился, что она приливает и отливает вместе с твоей.
— Да, и я тоже ощущала это изменение. Ритм крови переменился у нас обоих, чтобы слиться воедино.
— Мне кажется это очень важным, Кэти, хотя это поймут немногие и нигде про это в законах не писано.
— Это более чем важно, это божественное и такое чудесное ощущение. Словно в тебя вливается жизнь.
— Да, вливается жизнь, — сказал Тони, быстро взглянув на нее.
— Не пора ли нам ложиться спать? И можно мне сейчас же прийти к тебе?
Когда Тони вошел в ее комнату, Кэти сидела на краю постели и на ней было только одно ожерелье, которое он ей подарил в ознаменование их любовного союза.
— Как я тебе нравлюсь в этом костюме? — спросила она весело.
— Очаровательно — мне этот костюм нравится больше всех твоих платьев.
— А тебе бы поправилось, если бы я пошла в нем гулять?
— Если бы люди были другие и умели смотреть чистым взором на прекрасное тело, то да, но они оскорбят тебя своими гнусными взглядами и грязными мыслями. И это не смоешь веками.
Он подошел к ней и, опустившись перед ней на колени, стал целовать ее, а она, обняв его одной рукой, гладила его волосы.
— Кэти.
— Что?
— Помнишь, как мы с тобой сидели молча на террасе вечером на второй день после моего приезда?
— Помню.
— Мне пришла тогда в голову одна мысль, и мне казалось, ты почувствовала это, потому что вдруг взяла меня за руку. Мне интересно, угадала ты, о чем я думал?
— Ну, скажи, о чем ты думал?
— Я думал о чем-то таком, чего раньше никогда не испытывал, — у меня было какое-то неудержимое стремление к тебе и еще к чему-то вне тебя. Это чувство несколько раз возвращалось ко мне в последнее время, и сегодня, когда я говорил о ритмах нашей крови, оно опять охватило меня с прежней силой.
Кэти не ответила, но перестала гладить его волосы и обняла за плечи.
— Я хочу тебя попросить о чем-то… — сказал он, как бы в ответ на ее молчание. — О чем-то, что кажется мне бесконечно прекрасным. Это не должно быть непременно теперь, даже не в этом году или в следующем. Может быть, и никогда, если ты этого не захочешь.
Он почувствовал, как ее руки крепко впились в его плечи, и подумал, что она угадала его желание и разделяет его. Но он продолжал, не поднимая глаз:
— Но только этого может и не быть, если ты не захочешь. Запомни это. Ничего не должно быть, пока ты сама не захочешь, и даже еще сильнее, чем я.
— Но что же это? — прерывающимся голосом спросила Кэти.
— А если это произойдет, то пусть это будет здесь, в твоей комнате. О Кэти, ты помнишь, что ты сказала, когда я пришел сюда к тебе в первый раз? Ты должна помнить. Но ты и не подозреваешь, как я был глубоко тронут, как я был взволнован тогда, я, неопытный мальчик, когда ты сказала так чудесно и просто:
» Хочешь сегодня сделать меня матерью твоего ребенка?«
Он ждал, что она ответит, но она промолчала, только руки ее сжимали его все крепче и крепче, и она все ниже склонялась к нему, пока не прижалась лицом к его плечу и ее густые темные волосы не коснулись его лица.
— Кэти! Что с тобой? Радость моя? Я обидел тебя чем-нибудь? Ах, как я жалею, что заговорил об этом…
Она подняла голову и чуть-чуть откинулась назад, и его встревоженный взгляд встретился с ее глазами, и он с ужасом увидел на ее лице то испуганное грустное выражение, которое уже давно не появлялось, — он-то думал, что оно исчезло навсегда.
— О Кэти! Что я сделал? Любимая, дорогая. Неужели я чем-нибудь нечаянно огорчил тебя?
— Ты ведь не мог знать, Тони, и ты хорошо сделал, что заговорил об этом. А обидела себя я сама.
Посмотри мне в глаза, Тони. Когда я рассказывала тебе свою жизнь, я не решалась встретить твой взгляд.
Теперь ты сделал меня достаточно сильной, чтобы вынести твое горе и даже твое возмущение.
Он пытался было протестовать, но она остановила его.
— Я в то утро исповедалась перед тобой, Тони, но я рассказала тебе не все. Верь мне, Тони, это был не обман, не расчет. Я просто забыла. Забыла потому, что я была так потрясена твоей нежностью ко мне, твоим великодушием. Ты веришь мне, скажи, что ты мне веришь!
— Я скорее усомнился бы в себе самом, Кэти.
Я смело пошел бы в огонь, если бы ты сказала мне, что он не жжет. Я готов поверить твоему слову наперекор всему свету. Но, Кэти, Кэти, не огорчайся, прошу тебя! Забудь о том, что я говорил. Забудь, забудь!
Ах, зачем я заговорил об этом!
— Ты должен был заговорить об этом, Тони.
И я даже отчасти рада этому, даже если то, что я должна сказать тебе, могло бы нас разлучить. По крайней мере я буду знать, что значит жить. И даже если это разлучит нас, я всегда буду любить и благословлять тебя.
— Как ты можешь говорить о разлуке, Кэти. Не говори, не смей думать об этом!
— Подожди! Я скажу тебе, почему ты не мог не заговорить об этом, — во мне тоже не раз вспыхивало это мучительное желание, и стоило мне только подумать об этом, я испытывала такую муку, точно меня ранили в сердце ножом, ранили нашу любовь.
Тони, ведь я рассказала тебе об этих ужасных днях в Вене.
— Да, и я надеялся, что все это уже забыто.
— Да, забыто, но я должна снова вернуться к ним. Тони, я так боялась, что у меня может быть ребенок, — в то время из армии возвращались врачи, и они были такие добрые, такие отзывчивые, они все так понимали, среди них был товарищ моего брата — он пожалел меня и сделал то, о чем я его просила, — у меня больше никогда не может быть ребенка! О Тони, Тони, а я так хочу нашего ребенка.
Тони на секунду остолбенел от жалости и ужаса, он не мог двинуться, не мог выговорить ни слова; потом вся кровь бросилась ему в лицо, и он почувствовал, что сейчас нужно только одно — утешить, утешить, успокоить ее. Вот она сидит тут такая одинокая, несчастная, закрыв лицо руками.
— Кэти! Посмотри на меня, прошу тебя, посмотри на меня. Не отворачивайся. Ты же видишь, ведь все, все хорошо. Правда? Ты видишь, что это не коснулось нашей любви? Мне больно только, что ты так мучилась, столько перестрадала и что я, я сам так грубо задел твою старую рану. Но ты понимаешь? Сегодня больше, чем когда-либо, мы должны быть до конца искренни и раз навсегда сказать себе, что это не должно причинять нам боль и отравлять нам кровь. С моей стороны было чудовищным эгоизмом мечтать о ребенке; зачем думать о плоде, когда у меня есть ты, прелестнейший цветок. Я поверил тебе сразу, и ты знаешь, как я в тебя верю. Верь и ты мне, когда я говорю, что владеть тобой, мой цветок, это счастье на всю жизнь, великое незаслуженное счастье, и я больше никогда и не вспомню о ребенке. И чтобы у тебя никогда и в мыслях не было:
«Он отдаляется от меня, он презирает меня, потому что я бесплодная женщина!»
Никогда не думай этого, потому что это неправда. Вина не твоя и не моя. Ты веришь мне?
Кэти прильнула к нему в порыве нежности и жалости и поцеловала его.
— О Тони, я верю тебе, уверена в тебе. Я больше не буду терзаться этим. Но, Тони, милый, как больно сжимается сердце, что они отняли у меня даже моего ребенка — нашего ребенка.
XII
В последний вечер перед отъездом с Эа Тони и Кэти поднялись на вершину горы, чтобы посмотреть сверху на весь остров и проститься с ним до своего возвращения, до следующей весны. Солнце, похожее на громадного золотого зверя, медленно ползло на запад, а весь воздух казался океаном прозрачного света. Нижние склоны горы пылали пышущим зноем, а пение цикад в оливковой роще походило на сумасшедший оркестр скрипачей, пиликавших непрерывно все те же две ноты.
Но, по мере того как Тони и Кэти поднимались все выше и выше, а солнце спускалось все ниже, воздух становился прохладнее, а пение цикад становилось все слабее и слабее. Сквозь завесу этого монотонного шума прорывались звуки из деревни — крики играющих детей, стук наковальни, звон курантов на церковной башне, звонивших каждые четверть часа. В лучах предзакатного солнца, спокойное, без единой волны, сверкало море, а по нему, как подводное течение или следы проплывших кораблей, тянулись длинные извилистые полосы, окружавшие подобно эмалевой оправе жемчужины отдаленных островов. Сицилию не было видно, но тяжелые грозовые тучи, белые с отливавшими бронзой краями, нависли над невидимым мысом. С каждым шагом обрыв открывался перед ними все больше. И доносившиеся снизу звуки смягчались, а когда они наконец взобрались на вершину и остановились, безмолвие вокруг них нарушалось только пронзительными криками стрижей, и они снова увидели Эа, расстилавшийся у их ног, как цветная рельефная карта.
Они сели в тени разрушенной церковной стены, спиной к деревне, лицом к необъятному простору моря, на котором не белело ни единого паруса. Кэти закрыла зонтик и облегченно вздохнула.
— Какой тяжелый и долгий подъем в такую жару, — сказала она, — но зато как прохладно теперь и какой здесь прозрачный воздух.
— Да, но я все-таки рад, что захватил с собой вот это, — сказал Тони, вынимая из рюкзака бутылку белого вина и два стакана. — Хочешь выпить сейчас или немножко погодя?
— Подождем немного, надо сначала отдышаться и остыть.
Тони положил бутылку в тень, и они сидели некоторое время молча, следя за стремительным полетом кружившихся над ними стрижей и глядя в бездонное небо. А ведь и правда жаль уезжать отсюда, — подумал Тони, — а вместе с тем какая днем была духота.
Да и заболеть здесь сейчас недолго «. И тут на него нахлынули всякие мысли — это были скорее ощущения, а не мысли — ощущение воздуха, неба и моря, ощущение как бы живого камня, на котором он сидел, ощущение горного хребта, казавшегося таким неподвижным, а на самом деле несущегося вихрем в пространстве, и ощущение близости Кэти.
Наконец он повернулся и, взглянув на Кэти, увидел, что она как будто о чем-то задумалась.
— Тебе грустно, Кэти?
— Нет, — ответила она, глядя на него с улыбкой. — Мне не грустно, я просто думала.
— О чем?
— О многом. О том, что все дни, прожитые мной в Вене, потеряны даром.
— Нет, не совсем потеряны даром, Кэти. Мы все время незаметно приближались друг к другу.
— Если бы мы только знали об этом. Но разве все эти годы ожидания прошли бы от этого скорее?
Мы могли бы сойти с ума от нетерпения.
— Да, может быть, и лучше, что мы не знали, А еще о чем ты думала?
— Ты ни о чем не жалеешь, Тони? Насчет меня?
Ты не чувствуешь никакого беспокойства, тебе не кажется, что тебе чего-то недостает?
— Нет. Я хочу продолжать жить вот так же, я хочу видеть и созидать разные вещи и находить через них себя, но все это с тобой. Тебя я не променял бы ни на кого. Ни на кого. Если бы сейчас вдруг появился дьявол и показал мне все города вселенной и предложил бы мне власть над ними в обмен на тебя, я бы…
— Что?…
— Я бы сказал ему, чтобы он убирался восвояси, ко всем своим чертям.
— А у меня сердце все еще чуть-чуть сжимает страх.
— Чего же ты боишься, милая Кэти?
— Что ты о чем-то жалеешь.
— О ребенке? Нет, мой цветок, нет, нет, отбрось этот страх. Я ни о чем не жалею.
— Ты уверен?
— Так уверен, что никогда даже и не вспоминаю об этом. И потом, наверное, я был бы прескверным отцом.
— О Тони! Что ты говоришь!
— Да, да. Я был бы уверен, что твой ребенок окажется совершенством, а так как я, разумеется, обманулся бы в своих ожиданиях, я стал бы деспотом.
Нет деспота хуже, чем любящий родитель, воображающий, что его ребенок должен быть совершенством. Поверь мне, для нас лучше, чтобы все было так, как есть.
— Как ты научился любить, Тонн?
— А ты как? Этому не учатся, это приходит само или не приходит. Все зависит от того, что ты за человек. Помню, как-то после войны я читал в какой-то газете, как четверо солдат хотели жениться на одной девушке. И знаешь, как они решили вопрос?
— Нет, не знаю.
— Они выложили свои деньги, и девушка выбрала того, у кого оказалось больше. К счастью, человеческая натура все же сказалась: они затеяли ссору, и их всех посадили под арест. Но ведь это чудовищно!
Вдруг кто-нибудь явился бы и сказал: «Кэти, у меня в десять раз больше денег, чем у Тони, пойдем со мной!» Ты бы пошла?
— Я бы сказала ему то же самое, что ты собирался сказать дьяволу.
— Давай выпьем вина? Хочешь? Только надо выпить за что-нибудь. Ну, за что?
— Конечно, за Эа.
— Да, конечно! А за наше будущее?
— И за наше будущее.
Они опять замолчали, потом Кэти сказала:
— Мне кажется, что этот горный хребет — какая-то очень нежная и робкая маленькая богиня.
— Маленькая богиня? Уж скорее какой-нибудь большущий бог. А впрочем, нет, ты права, это действительно робкая богиня, которая вечно прячется за этими большими белыми облаками. Ты слышишь? Вечерний звон. Нам пора возвращаться. Надо прочесть девять раз» Богородицу» и два «Отче наш». О бог Аполлон, ныне отпущаеши рабов твоих с миром. Тебе жаль уезжать, Кэти?
— Как же может быть не жаль? Когда я покидаю Эа, у меня всегда сжимается сердце. Я вспоминаю другие отъезды, вспоминаю, как радостно мы уезжали вместе, такие юные и полные надежд, и потом, знаешь, мне немножко страшно. Скажи, Тони, ты правда думаешь, что жизнь может и дальше быть такой же прекрасной, что вот она будет так длиться, и длиться, и ничто не омрачит ее, и радость не померкнет?
— Не будем заглядывать слишком далеко вперед, Кэти. Потому что тогда мы увидим неизбежный конец, а смотреть на него невыносимо. Мы были в разлуке и были несчастны; теперь мы вместе и счастливы. Сегодня и еще раз сегодня, разве этого недостаточно?
Достаточно! Самая трудная наша задача — это оберегать нашу любовь от людей. Да простят они нам то счастье, которое мы сами себе создали, как мы прощаем им горе, которое они нам причинили. Идем.
Но, по мере того как Тони и Кэти поднимались все выше и выше, а солнце спускалось все ниже, воздух становился прохладнее, а пение цикад становилось все слабее и слабее. Сквозь завесу этого монотонного шума прорывались звуки из деревни — крики играющих детей, стук наковальни, звон курантов на церковной башне, звонивших каждые четверть часа. В лучах предзакатного солнца, спокойное, без единой волны, сверкало море, а по нему, как подводное течение или следы проплывших кораблей, тянулись длинные извилистые полосы, окружавшие подобно эмалевой оправе жемчужины отдаленных островов. Сицилию не было видно, но тяжелые грозовые тучи, белые с отливавшими бронзой краями, нависли над невидимым мысом. С каждым шагом обрыв открывался перед ними все больше. И доносившиеся снизу звуки смягчались, а когда они наконец взобрались на вершину и остановились, безмолвие вокруг них нарушалось только пронзительными криками стрижей, и они снова увидели Эа, расстилавшийся у их ног, как цветная рельефная карта.
Они сели в тени разрушенной церковной стены, спиной к деревне, лицом к необъятному простору моря, на котором не белело ни единого паруса. Кэти закрыла зонтик и облегченно вздохнула.
— Какой тяжелый и долгий подъем в такую жару, — сказала она, — но зато как прохладно теперь и какой здесь прозрачный воздух.
— Да, но я все-таки рад, что захватил с собой вот это, — сказал Тони, вынимая из рюкзака бутылку белого вина и два стакана. — Хочешь выпить сейчас или немножко погодя?
— Подождем немного, надо сначала отдышаться и остыть.
Тони положил бутылку в тень, и они сидели некоторое время молча, следя за стремительным полетом кружившихся над ними стрижей и глядя в бездонное небо. А ведь и правда жаль уезжать отсюда, — подумал Тони, — а вместе с тем какая днем была духота.
Да и заболеть здесь сейчас недолго «. И тут на него нахлынули всякие мысли — это были скорее ощущения, а не мысли — ощущение воздуха, неба и моря, ощущение как бы живого камня, на котором он сидел, ощущение горного хребта, казавшегося таким неподвижным, а на самом деле несущегося вихрем в пространстве, и ощущение близости Кэти.
Наконец он повернулся и, взглянув на Кэти, увидел, что она как будто о чем-то задумалась.
— Тебе грустно, Кэти?
— Нет, — ответила она, глядя на него с улыбкой. — Мне не грустно, я просто думала.
— О чем?
— О многом. О том, что все дни, прожитые мной в Вене, потеряны даром.
— Нет, не совсем потеряны даром, Кэти. Мы все время незаметно приближались друг к другу.
— Если бы мы только знали об этом. Но разве все эти годы ожидания прошли бы от этого скорее?
Мы могли бы сойти с ума от нетерпения.
— Да, может быть, и лучше, что мы не знали, А еще о чем ты думала?
— Ты ни о чем не жалеешь, Тони? Насчет меня?
Ты не чувствуешь никакого беспокойства, тебе не кажется, что тебе чего-то недостает?
— Нет. Я хочу продолжать жить вот так же, я хочу видеть и созидать разные вещи и находить через них себя, но все это с тобой. Тебя я не променял бы ни на кого. Ни на кого. Если бы сейчас вдруг появился дьявол и показал мне все города вселенной и предложил бы мне власть над ними в обмен на тебя, я бы…
— Что?…
— Я бы сказал ему, чтобы он убирался восвояси, ко всем своим чертям.
— А у меня сердце все еще чуть-чуть сжимает страх.
— Чего же ты боишься, милая Кэти?
— Что ты о чем-то жалеешь.
— О ребенке? Нет, мой цветок, нет, нет, отбрось этот страх. Я ни о чем не жалею.
— Ты уверен?
— Так уверен, что никогда даже и не вспоминаю об этом. И потом, наверное, я был бы прескверным отцом.
— О Тони! Что ты говоришь!
— Да, да. Я был бы уверен, что твой ребенок окажется совершенством, а так как я, разумеется, обманулся бы в своих ожиданиях, я стал бы деспотом.
Нет деспота хуже, чем любящий родитель, воображающий, что его ребенок должен быть совершенством. Поверь мне, для нас лучше, чтобы все было так, как есть.
— Как ты научился любить, Тонн?
— А ты как? Этому не учатся, это приходит само или не приходит. Все зависит от того, что ты за человек. Помню, как-то после войны я читал в какой-то газете, как четверо солдат хотели жениться на одной девушке. И знаешь, как они решили вопрос?
— Нет, не знаю.
— Они выложили свои деньги, и девушка выбрала того, у кого оказалось больше. К счастью, человеческая натура все же сказалась: они затеяли ссору, и их всех посадили под арест. Но ведь это чудовищно!
Вдруг кто-нибудь явился бы и сказал: «Кэти, у меня в десять раз больше денег, чем у Тони, пойдем со мной!» Ты бы пошла?
— Я бы сказала ему то же самое, что ты собирался сказать дьяволу.
— Давай выпьем вина? Хочешь? Только надо выпить за что-нибудь. Ну, за что?
— Конечно, за Эа.
— Да, конечно! А за наше будущее?
— И за наше будущее.
Они опять замолчали, потом Кэти сказала:
— Мне кажется, что этот горный хребет — какая-то очень нежная и робкая маленькая богиня.
— Маленькая богиня? Уж скорее какой-нибудь большущий бог. А впрочем, нет, ты права, это действительно робкая богиня, которая вечно прячется за этими большими белыми облаками. Ты слышишь? Вечерний звон. Нам пора возвращаться. Надо прочесть девять раз» Богородицу» и два «Отче наш». О бог Аполлон, ныне отпущаеши рабов твоих с миром. Тебе жаль уезжать, Кэти?
— Как же может быть не жаль? Когда я покидаю Эа, у меня всегда сжимается сердце. Я вспоминаю другие отъезды, вспоминаю, как радостно мы уезжали вместе, такие юные и полные надежд, и потом, знаешь, мне немножко страшно. Скажи, Тони, ты правда думаешь, что жизнь может и дальше быть такой же прекрасной, что вот она будет так длиться, и длиться, и ничто не омрачит ее, и радость не померкнет?
— Не будем заглядывать слишком далеко вперед, Кэти. Потому что тогда мы увидим неизбежный конец, а смотреть на него невыносимо. Мы были в разлуке и были несчастны; теперь мы вместе и счастливы. Сегодня и еще раз сегодня, разве этого недостаточно?
Достаточно! Самая трудная наша задача — это оберегать нашу любовь от людей. Да простят они нам то счастье, которое мы сами себе создали, как мы прощаем им горе, которое они нам причинили. Идем.