Страница:
— Я не раз хотел вас спросить, — промолвил он нерешительно, — почему вы женились на Маргарит?
Этот прямой вопрос заставил Тони внутренне содрогнуться, так как он снова поднимал старую проблему и будил воспоминания, которых он всегда старался избегать. Тони зажег спичку и с невозмутимо задумчивым видом поднес ее к трубке.
— Это длинная история, — сказал он, — а впрочем, можно, пожалуй, сделать ее короткой. Почему люди вообще женятся?
— Да, но, знаете ли, мне всегда казалось, что Маргарит для вас неподходящая жена. Во всей этой истории было что-то загадочное.
— Большинство братьев не понимает, что другие мужчины находят в их сестрах, — сказал Тони, стараясь говорить шутливо, — если только они не из породы братьев, у которых всегда на языке «честь моей сестры». Но вот что, Джулиан, не хотите ли вы завтра поехать со мной во Францию?
— Это еще зачем?
— Бродить, болтать, смотреть на мир. Мы можем сегодня же купить себе рюкзаки и уехать завтра с первым поездом. Мне хочется поехать в Шартр.
Джулиан скорчил гримасу.
— Терпеть не могу путешествовать пешком, — сказал он пренебрежительно. — Устаешь, жарко. Кроме того, это как-то уж очень по-студенчески. Почему вы не заведете автомобиль, Тони?
— Потому что он мне не нужен. Но вы в самом деле не хотите поехать со мной, Джулиан? Мы могли бы делать небольшие переходы и изучать местные сорта вин.
— Очень жаль, но я никак не могу. Мне это не доставит никакого удовольствия, и, кроме того, я очень тяжел на подъем. А потом, — он засмеялся. — Видите ли, это еще пока секрет, но с будущей недели мне поручено регулярно писать передовые.
— Нет, в самом деле? — перебил его Тони. — Но это же великолепно! Я ужасно рад за вас, Джулиан. Я всегда думал, что это ваше настоящее призвание. Представляю вас столпом консервативной прессы! Ну, за ваше здоровье! Чудно, что мы с вами в одно время вступаем на новый путь.
— Только, пожалуйста, не говорите пока об этом никому. Даже Маргарит. Хорошо?
— Ну конечно. Сначала укрепитесь хорошенько, а воевать будете потом. Я поддержу вас, хотя от меня, конечно, помощь небольшая. Вряд ли мой голос будет пользоваться каким-нибудь авторитетом в вашей семье.
— Пока что это не даст мне крупного заработка, — сказал Джулиан, словно извиняясь, — но все же есть надежда зарабатывать тысячи две в год.
— Зачем всегда думать о деньгах? — возмущенно воскликнул Тони. — Было бы только на что прожить, главное ведь — сама работа. Как бы я хотел найти такую работу, которая была бы мне по душе. Но со мной дело обстоит иначе. Человек, которому можно в наше время позавидовать, — это художник, который зарабатывает себе на жизнь и которого никто не заставляет выполнять плохую или дешевую работу. Он вне этой злополучной машины, и его труд — это его жизнь. Но мне кажется, что и он долго не протянет.
В лучшем случае это хождение по канату, который все дергают и трясут. Но мне все-таки ужасно жаль, что вы не можете поехать со мной, Джулиан. Я уже предвкушал удовольствие побродить с вами недельки две. Ну что ж, поеду один.
— Почему бы вам не взять Маргарит?
— Боже милостивый, да вы представляете себе Маргарит, путешествующую с рюкзаком за плечами и ночующую на постоялых дворах, где, по всей вероятности, водятся клопы? Я был бы очень рад, если бы она поехала со мной и если бы это доставило ей удовольствие. Но она на будущей неделе отправляется гостить к каким-то шикарным знакомым вашей матери, а потом начинается сезон.
— Сомневаюсь, будет ли в этом году сезон, — сказал Джулиан.
— А почему бы нет?
— Вам, как бывшему дельцу, полагалось бы знать! Ожидаются осложнения с горняками, и я слышал в кабинете помощника редактора разговор о том, что если не будет достигнуто соглашение, забастовки не миновать.
— Ну, это сезону не повредит. Горняки не ездят ко двору, не посещают выставки в Королевской академии и не завтракают в ресторане «Савой».
— Не говорите глупостей, Тони. Это, во всяком случае, нанесет громадный ущерб промышленности, повлечет за собой колоссальные денежные потери, но, если стачечников поддержат еще и другие союзы, а к этому как будто и идет дело, все может кончиться революцией.
— Революцией! — воскликнул Тони. — Из-за заработной платы? Нет, нужно что-нибудь посерьезней для того, чтобы развязать силы революции! В особенности, когда вожди революционной партии поступают так же деликатно, как библейский царь Агаг, и верят в необходимость постепенности. Честное слово, меня тошнит от всей этой несусветной болтовни. Революцию пророчили еще тогда, когда мне не было пятнадцати, и с тех пор продолжают это делать вот уже двадцать лет. А ее до сих пор нет как нет, Не заражайтесь паникерством, Джулиан.
— Да, но война-то все-таки началась.
— Да, — сказал Тони грустно, — война действительно произошла. Но именно потому, что она разыгралась в таком грандиозном масштабе, все остальное кажется ничтожным. Люди дали выход своим звериным инстинктам.
— Ну, а если произойдет революция, что вы тогда будете делать?
— Постараюсь держаться в стороне. Ну, мне, кажется, пора домой, и там мне еще предстоит объясняться.
— Трудновато вам будет объяснить Маргарит, да и вообще кому бы то ни было, почему вы отказались от двух тысяч в год и блестящей деловой карьеры. Но держу пари, что самое большее через год вы вернетесь.
— Я ваше пари не принимаю. Это было бы нечестно с моей стороны. Что же касается объяснений, — ну что ж, посмотрим!
Расставшись с Джулианом, Тони медленно побрел к Трафальгар-скверу, почти не замечая ни уличного движения, ни толпы прохожих, спешивших или прогуливавшихся по тротуарам. Разговор с Джулианом оставил в нем чувство какой-то неудовлетворенности, а может быть, Тони был несколько уязвлен то ли в своем тщеславии, то ли в своей привязанности к Джулиану, встретив с его стороны такое равнодушие.
Обидно, когда стараешься щадить чужие чувства, а в результате узнаешь, что никаких чувств нет. Раздумывая постоянно об одном и том же, Тони пришел к заключению, что он не просто Энтони Кларендон, отказавшийся по личным соображениям от выгодного места, а некий символ своего поколения, своего народа, отринувшего дутые ценности обанкротившейся цивилизации. Отношение Джулиана было для Тони очень важно, потому что Джулиан в его представлении был тоже символом; он не забыл внезапного взрыва чувств много лет тому назад в Корфу, когда мальчик обнаружил перед ним глубокое душевное отчаяние, под которым как будто скрывалось стремление к какому-то идеалу. Он рассчитывал найти у него отклик, сочувствие и поддержку, а встретил холодное равнодушие, превратившее весь разговор в газетную хронику fait divers [108]. Если уж Джулиан не захотел, не потрудился понять… Тони охватило гнетущее чувство полного одиночества, ощущение постоянного malentendu [109] между ним и всеми, кого он знал. Если бы у него был хоть один-единственный человек, который понимал бы его и не приставал к нему со злобными либо унизительными требованиями объяснить свое поведение. Это они должны объяснить свое участие в этом гнусном обмане. Или они в конце концов правы, а он просто-напросто упрямый болван.
Он зашел в Национальную галерею и, побродив по двум-трем залам, уселся против Тициановых Ариадны и Вакха. Что сказал бы Тициан, если бы его попросили объяснить свою картину? А уж, конечно, его попросили бы, живи он сейчас среди этих бесчувственных варваров. Вероятно, он послал бы их к черту! Взгляд Тони упивался сочными венецианскими тонами, поблекшими, как старинная вышивка, но еще вызывающими в представлении первоначальную живость красок: плащ цвета пурпурного вина, похожий на императорскую мантию, голубые и белые тона одежды девушки, пятнистые леопарды, красно-рыжий цвет и кармин бородатого сатира, полуобнаженные нимфы.
Совершенное сочетание красок и форм! Ему вспомнился улыбающийся, в венке из гроздьев и листьев винограда младенец — Вакх Гвидо Рени, виденный им во Флоренции, и смягченные временем фрески Веронезе во Дворце дожей в Венеции. Бог Дионис, таинственное пламя темной земли, воскрешающее плоть и сеющее восторг, белое пламя вожделения, вырывающееся из колесницы… Объясните-ка это! «Прошу прощения, мистер Тициан, мне ужасно ха-а-т-т-е-лось бы знать, какой моральный урок вкладываете вы в ваш ммир-ровой шедевр? Подвиньтесь поближе к микрофону, будьте любезны, начинаем. Давайте вашу информацию. Передача для всего мира. Говорите, мистер Тициан, весь свет слушает! Это ваше обращение к человечеству и, не забудьте, тысяча долларов премии, если вы упомянете вскользь, что курите сигары „Ла Пианола“. Приступаем. Ну, ну, объясняйте же. Скажите йэху [110], что они олимпийцы».
Тицианы теперь только в скучных музеях, их нет в жизни. Появись сейчас новый Тициан, как бы на него обрушились все эти выхолощенные популяризаторы знаний и вонючие журналисты! В подтверждение того, что художника (но не жокеев, боксеров и сводников) лучше держать в бедности, его обрекли бы на голод и в конце концов посадили бы в тюрьму за оскорбление нравственности. Не будет больше богов, не будет больше тихих укромных мест на земле, и море помутнеет от наших грязных дел. Ваши женщины будут рожать, как свиньи, а вы будете работать, как роботы. И не останется для вас ничего ценного в жизни, ибо вы разучились понимать истинную ценность и для вас существует лишь рыночная цена.
А что касается средств существования, это будут делать за вас машины. Утром вы будете говорить: поскорее бы наступил вечер, а вечером: поскорее бы наступило утро. Словом, вы уподобитесь птеродактилям или гигантским ленивцам.
«Мне необходимо выбраться из Англии, — подумал Тони, — не потому, что Англия чем-то отличается или хуже какого-либо другого места, а потому, что я здесь связан и чувствую себя за что-то ответственным. Для меня лучше быть бедняком, голодать и умереть, чем жить этой живой смертью».
Он опять стал разглядывать картину, восхищаясь ее чувством меры и тонкостью, представил себе, как Рубенс внес бы в этот сюжет динамичную, но грубую энергию, чуть-чуть вульгарную; затем подумал о том, что у прерафаэлитов ясно чувствуется обесцвечение английского духа, отгородившегося от действительности дивидендами. С жгучим чувством утраты и уничижения завидовал он художнику, жизнь которого сама по себе является чем-то завершенным — он живет, чтобы обогащать свой труд, а труд обогащает его жизнь.
И я бы мог писать картины, как этот юноша, которого вы так хвалите. Но нет. Больше всего бойся очутиться в громадной безумной толпе тех, кто стремится быть художником, не будучи им рожденным. Держись подальше от жизни и мировоззрения преуспевающего и продажного льстеца, угождающего вкусу деляг. Художника иной раз превозносят не по заслугам. Если он не воссоздает жизнь, не заставляет заговорить мою душу и душу обыкновенного человека, он ничего не создает! А высшее, самое трудное искусство — это искусство жить. Если я владею им, мне нечего завидовать Тициану.
Тони услышал, как кто-то громко объявил: «Галерея закрывается»; в этом оглушительном выкрике чувствовалось и злорадство оттого, что можно оторвать людей от мирного созерцания, и приятное сознание, что вот кончился еще один однообразный, скучный день. Герои Мафекинга [111], скучающие служители этого нонконформистского [112] храма искусства, унылые защитники «Леды» Буонарроти [113] — почему не сделать их букмекерами на скачках? Пусть бы себе жили и радовались.
Энтони постоял несколько минут на террасе перед галереей, глядя вниз на Уайтхолл, подернутый после дождя мягкой дымкой тумана. Солнце клонилось к закату, пряталось за облаками, и свет от него был бледный, белесоватый. Дул холодный ветер. Автобусы разбрызгивали жидкую грязь, и зонты раскачивались неуклюже, словно огромные двигающиеся по земле летучие мыши. Во всем этом была какая-то болезненная красота, мимолетное видение мягкого света и тумана в этот час бесчисленных чаепитий с поджаренными хлебцами, когда окна одно за другим вдруг оживают, вспыхивая желтым электрическим светом. В конторе в этот час обычно приносят последние партии писем на подпись. Тони спустился по уродливым каменным ступеням и свернул налево, пытаясь представить себе, что он уже никогда больше не будет: «с совершенным почтением Э. Кларендон, директор», и стал с любопытством разглядывать равнодушных прохожих. Согревающая его непоколебимая уверенность, тихий пламень радости спасали Тони от меланхолии и одиночества. Только сегодня утром он еще был заодно с этими людьми, спешил своим путем, безразличный для них, но втайне связанный с ними, ибо разделял их жизнь. Теперь он зритель, чужак — изменник или пионер, дезертир или разведчик? Он остановился на углу Хеймаркета и Пэл-Мэл, следя за непрерывным потоком уличного движения и мысленно спрашивая себя, а не отвернулся ли он просто от действительности, или он в самом деле пускается в смелые поиски более глубокой действительности, осознания самого себя? Несомненно одно — что он никогда не вернется, не сможет вернуться — последние мосты сожжены. А если его когда-нибудь вынудят вернуться к этой машине, то только в качестве эксплуатируемого, а не эксплуататора. В этой мысли было какое-то удовлетворение.
Тони с трудом стряхнул с себя унылое настроение и быстро зашагал к дому, высматривая магазин, в котором можно было бы купить рюкзак. У входа в большой универсальный магазин он вспомнил, что дома где-то в шкафу до сих пор хранится его солдатский ранец. Почему не взять его — вполне подходящая вещь, — вместо того чтобы выбрасывать деньги?
Уже стемнело, когда он добрался до своей квартиры. Горничная сказала, что Маргарит нет дома.
После довольно продолжительных поисков он отыскал старый ранец, измятый, засунутый в угол со всяким хламом, и вытряс из него пыль. Задумчиво смотрел он на потемневшие медные застежки и грязные ремни. Внутри, на клапане кармана, еще уцелели написанные химическим карандашом его имя и название полка, как раз под чьей-то стертой фамилией и названием какого-то другого полка — вероятно, прежний владелец был убит, выбыл из строя. Ранец Томми [114].
Единственный его сувенир, память о войне, — да и тот уже заплесневел. Как далеко ушли, как безвозвратно канули эти годы, бесследно и навеки поглощенные громадным бесшумным потоком времени. Так далеки они, что переживания тех дней кажутся переживаниями другого человека. Тот псевдовояка Энтони так же мертв, как мальчик, который любил Вайн-Хауз и верил рассказам Анни» о том, как было у нас дома «. Так же мертв и забыт, как тот восторженный юноша, который бродил по довоенной Италии в поисках — в поисках чего же? Лучшего, чем люди жили и что они создали? Но зачем искать живых среди мертвых?
Он отнес ранец к себе в спальню и принялся быстро и аккуратно укладывать в него необходимое количество белья; потом остановился и окинул взглядом комнату, которую он столько лет делил с Маргарит, и в первый раз с опустошающей ясностью понял, что должен неизбежно, хотя, может быть, и не сразу, расстаться с женой. Нечто подобное он ощущал и раньше, вот и сегодня за завтраком, когда Джулиан мельком коснулся этого; но до сих пор он старался не думать об этом, смутно надеясь, что «все как-нибудь само собой устроится». Ничего никогда не устраивается само собой, по крайней мере, в личных отношениях; все, что он перечувствовал, что делал за истекший год, все, чем мечтал стать, неизбежно отдаляло его от Маргарит.
Заложив руки за спину, он мрачно расхаживал взад и вперед по маленькой комнате, как много лет тому назад расхаживал по мастерской Уотертона.
Мало того, что он напрягал все душевные силы в борьбе, которой не предвиделось конца, — и вот теперь вдруг открылось, что на каждом шагу нужно думать о том, насколько каждый поступок, чуть ли не каждая мысль задевали кого-то другого. Как долго могут два человека жить вместе, спать вместе и при этом вести каждый свою отдельную жизнь? А если их жизненные пути разойдутся, стоит ли притворяться, что они могут продолжать совместную жизнь, хотя она убога и фальшива. Ужасно причинить боль человеку, который не может понять, почему ты так поступаешь, и считает это бессмысленной жестокостью. Странно, что между ними всегда чего-то недоставало! Как часто он просыпался с тягостным чувством неблагополучия, непрочности их отношений, как будто — как бы это вы» разить поточнее — как будто его внутреннее подсознательное «я», которое продолжает жить во сне, угадывало каким-то пророческим чутьем, что их связь недолговечна. И все-таки она длилась шесть лет.
О черт возьми, как сделать так, чтобы не причинить ей боли? Не быть по отношению к ней жестоким эгоистом?
Он очнулся от своих мыслей, услышав звук поворачиваемого ключа и стук двери. Маргарит вошла, начала снимать шляпу и пальто, потом, увидав раскрытый шкаф и наполовину уложенный ранец, с негодованием взглянула на Энтони. Она внесла с собой атмосферу молчаливого неодобрения, и Тони догадался, что она уже подготовилась к своей роли — согласиться на эту возмутительную комедию отпуска и считать все глупым капризом. Очевидно, ей внушили, что с помощью кроткой супружеской покорности, весьма чуждой ее характеру, она должна вернуть его на ринг еще более укрощенным. Этот нехитрый план «укрощения» — какая оскорбительная недооценка его умственного уровня — освободил его от недавних угрызений совести.
— Хелло, — сказала она, стараясь изобразить естественное удивление. — Ты уже вернулся?
— Да. Я оставил службу и думаю поехать ненадолго за границу, чтобы хорошенько обо всем подумать. Я уже давно хотел поговорить с тобой об этом, да все как-то не мог собраться.
Очень неубедительно. Но все равно.
— Ах, вот как! — сказала Маргарит. — И куда же ты едешь?
— Сначала в Шартр. Потом дальше, когда поездом, когда пешком. Может быть, ты поедешь со мной?
— Тони! Не притворяйся. Ты прекрасно знаешь, что тебе хочется побыть одному, знаешь, что я терпеть не могу ходить по заплесневелым соборам и шататься, как бродяга, и, кроме того, я еду гостить в Бранкшир к Чолмонделям.
— Да, знаю. Я звал с собой Джулиана. И подумал, что, может быть, и ты поедешь, а по дороге я смогу объяснить вам обоим… ну, вот то, что я чувствую, к чему стремлюсь, чем пытаюсь стать. В конце концов я принял очень важное решение, которое касается и тебя и меня. Ты должна о нем знать.
У Маргарит был чрезвычайно рассерженный вид, и Тони подумал, что она вот-вот разразится потоком яростных обвинений. Но она сдержалась и терпеливо, матерински-снисходительным тоном, который раздражал больше, чем прямое нападение, сказала:
— Нет, дорогой мой, мы не будем обсуждать этого сейчас. Я знаю, ты переутомился и тебе нужен хороший длительный отдых. Отправляйся себе с легким сердцем и делай, что хочешь, бродяжничай и не беспокойся ни обо мне, ни о делах, ни о чем. Просто поживи в свое удовольствие. А когда ты вернешься, тебе все представится в ином свете.
— Но… — начал было Тони, однако Маргарит остановила его поцелуем и погладила по голове, как будто он был капризным ребенком или неразумным больным, которому вредно волноваться и нельзя перечить.
— Хорошо, — сказал он, — если ты не хочешь смотреть фактам в лицо, я тебя не буду принуждать, Но позволь мне сказать тебе только одно, Маргарит, твой дядя не имеет ни малейшего представления о настоящем положении дела и говорит вздор. Я бросил службу и притом окончательно.
— Не обращай внимания на то, что он говорит, Тони, хотя, поверь мне, он заботится о твоих интересах. А теперь, дорогой, позволь мне переодеться к обеду.
Тони повернулся, чтобы уйти, но в дверях остановился.
— Ты прости, но я не буду переодеваться. Я собираюсь продать свой фрак и все эти омерзительные костюмы, в которых ходил в контору.
Она прошла в ванную комнату, ничего не ответив.
IV
Этот прямой вопрос заставил Тони внутренне содрогнуться, так как он снова поднимал старую проблему и будил воспоминания, которых он всегда старался избегать. Тони зажег спичку и с невозмутимо задумчивым видом поднес ее к трубке.
— Это длинная история, — сказал он, — а впрочем, можно, пожалуй, сделать ее короткой. Почему люди вообще женятся?
— Да, но, знаете ли, мне всегда казалось, что Маргарит для вас неподходящая жена. Во всей этой истории было что-то загадочное.
— Большинство братьев не понимает, что другие мужчины находят в их сестрах, — сказал Тони, стараясь говорить шутливо, — если только они не из породы братьев, у которых всегда на языке «честь моей сестры». Но вот что, Джулиан, не хотите ли вы завтра поехать со мной во Францию?
— Это еще зачем?
— Бродить, болтать, смотреть на мир. Мы можем сегодня же купить себе рюкзаки и уехать завтра с первым поездом. Мне хочется поехать в Шартр.
Джулиан скорчил гримасу.
— Терпеть не могу путешествовать пешком, — сказал он пренебрежительно. — Устаешь, жарко. Кроме того, это как-то уж очень по-студенчески. Почему вы не заведете автомобиль, Тони?
— Потому что он мне не нужен. Но вы в самом деле не хотите поехать со мной, Джулиан? Мы могли бы делать небольшие переходы и изучать местные сорта вин.
— Очень жаль, но я никак не могу. Мне это не доставит никакого удовольствия, и, кроме того, я очень тяжел на подъем. А потом, — он засмеялся. — Видите ли, это еще пока секрет, но с будущей недели мне поручено регулярно писать передовые.
— Нет, в самом деле? — перебил его Тони. — Но это же великолепно! Я ужасно рад за вас, Джулиан. Я всегда думал, что это ваше настоящее призвание. Представляю вас столпом консервативной прессы! Ну, за ваше здоровье! Чудно, что мы с вами в одно время вступаем на новый путь.
— Только, пожалуйста, не говорите пока об этом никому. Даже Маргарит. Хорошо?
— Ну конечно. Сначала укрепитесь хорошенько, а воевать будете потом. Я поддержу вас, хотя от меня, конечно, помощь небольшая. Вряд ли мой голос будет пользоваться каким-нибудь авторитетом в вашей семье.
— Пока что это не даст мне крупного заработка, — сказал Джулиан, словно извиняясь, — но все же есть надежда зарабатывать тысячи две в год.
— Зачем всегда думать о деньгах? — возмущенно воскликнул Тони. — Было бы только на что прожить, главное ведь — сама работа. Как бы я хотел найти такую работу, которая была бы мне по душе. Но со мной дело обстоит иначе. Человек, которому можно в наше время позавидовать, — это художник, который зарабатывает себе на жизнь и которого никто не заставляет выполнять плохую или дешевую работу. Он вне этой злополучной машины, и его труд — это его жизнь. Но мне кажется, что и он долго не протянет.
В лучшем случае это хождение по канату, который все дергают и трясут. Но мне все-таки ужасно жаль, что вы не можете поехать со мной, Джулиан. Я уже предвкушал удовольствие побродить с вами недельки две. Ну что ж, поеду один.
— Почему бы вам не взять Маргарит?
— Боже милостивый, да вы представляете себе Маргарит, путешествующую с рюкзаком за плечами и ночующую на постоялых дворах, где, по всей вероятности, водятся клопы? Я был бы очень рад, если бы она поехала со мной и если бы это доставило ей удовольствие. Но она на будущей неделе отправляется гостить к каким-то шикарным знакомым вашей матери, а потом начинается сезон.
— Сомневаюсь, будет ли в этом году сезон, — сказал Джулиан.
— А почему бы нет?
— Вам, как бывшему дельцу, полагалось бы знать! Ожидаются осложнения с горняками, и я слышал в кабинете помощника редактора разговор о том, что если не будет достигнуто соглашение, забастовки не миновать.
— Ну, это сезону не повредит. Горняки не ездят ко двору, не посещают выставки в Королевской академии и не завтракают в ресторане «Савой».
— Не говорите глупостей, Тони. Это, во всяком случае, нанесет громадный ущерб промышленности, повлечет за собой колоссальные денежные потери, но, если стачечников поддержат еще и другие союзы, а к этому как будто и идет дело, все может кончиться революцией.
— Революцией! — воскликнул Тони. — Из-за заработной платы? Нет, нужно что-нибудь посерьезней для того, чтобы развязать силы революции! В особенности, когда вожди революционной партии поступают так же деликатно, как библейский царь Агаг, и верят в необходимость постепенности. Честное слово, меня тошнит от всей этой несусветной болтовни. Революцию пророчили еще тогда, когда мне не было пятнадцати, и с тех пор продолжают это делать вот уже двадцать лет. А ее до сих пор нет как нет, Не заражайтесь паникерством, Джулиан.
— Да, но война-то все-таки началась.
— Да, — сказал Тони грустно, — война действительно произошла. Но именно потому, что она разыгралась в таком грандиозном масштабе, все остальное кажется ничтожным. Люди дали выход своим звериным инстинктам.
— Ну, а если произойдет революция, что вы тогда будете делать?
— Постараюсь держаться в стороне. Ну, мне, кажется, пора домой, и там мне еще предстоит объясняться.
— Трудновато вам будет объяснить Маргарит, да и вообще кому бы то ни было, почему вы отказались от двух тысяч в год и блестящей деловой карьеры. Но держу пари, что самое большее через год вы вернетесь.
— Я ваше пари не принимаю. Это было бы нечестно с моей стороны. Что же касается объяснений, — ну что ж, посмотрим!
Расставшись с Джулианом, Тони медленно побрел к Трафальгар-скверу, почти не замечая ни уличного движения, ни толпы прохожих, спешивших или прогуливавшихся по тротуарам. Разговор с Джулианом оставил в нем чувство какой-то неудовлетворенности, а может быть, Тони был несколько уязвлен то ли в своем тщеславии, то ли в своей привязанности к Джулиану, встретив с его стороны такое равнодушие.
Обидно, когда стараешься щадить чужие чувства, а в результате узнаешь, что никаких чувств нет. Раздумывая постоянно об одном и том же, Тони пришел к заключению, что он не просто Энтони Кларендон, отказавшийся по личным соображениям от выгодного места, а некий символ своего поколения, своего народа, отринувшего дутые ценности обанкротившейся цивилизации. Отношение Джулиана было для Тони очень важно, потому что Джулиан в его представлении был тоже символом; он не забыл внезапного взрыва чувств много лет тому назад в Корфу, когда мальчик обнаружил перед ним глубокое душевное отчаяние, под которым как будто скрывалось стремление к какому-то идеалу. Он рассчитывал найти у него отклик, сочувствие и поддержку, а встретил холодное равнодушие, превратившее весь разговор в газетную хронику fait divers [108]. Если уж Джулиан не захотел, не потрудился понять… Тони охватило гнетущее чувство полного одиночества, ощущение постоянного malentendu [109] между ним и всеми, кого он знал. Если бы у него был хоть один-единственный человек, который понимал бы его и не приставал к нему со злобными либо унизительными требованиями объяснить свое поведение. Это они должны объяснить свое участие в этом гнусном обмане. Или они в конце концов правы, а он просто-напросто упрямый болван.
Он зашел в Национальную галерею и, побродив по двум-трем залам, уселся против Тициановых Ариадны и Вакха. Что сказал бы Тициан, если бы его попросили объяснить свою картину? А уж, конечно, его попросили бы, живи он сейчас среди этих бесчувственных варваров. Вероятно, он послал бы их к черту! Взгляд Тони упивался сочными венецианскими тонами, поблекшими, как старинная вышивка, но еще вызывающими в представлении первоначальную живость красок: плащ цвета пурпурного вина, похожий на императорскую мантию, голубые и белые тона одежды девушки, пятнистые леопарды, красно-рыжий цвет и кармин бородатого сатира, полуобнаженные нимфы.
Совершенное сочетание красок и форм! Ему вспомнился улыбающийся, в венке из гроздьев и листьев винограда младенец — Вакх Гвидо Рени, виденный им во Флоренции, и смягченные временем фрески Веронезе во Дворце дожей в Венеции. Бог Дионис, таинственное пламя темной земли, воскрешающее плоть и сеющее восторг, белое пламя вожделения, вырывающееся из колесницы… Объясните-ка это! «Прошу прощения, мистер Тициан, мне ужасно ха-а-т-т-е-лось бы знать, какой моральный урок вкладываете вы в ваш ммир-ровой шедевр? Подвиньтесь поближе к микрофону, будьте любезны, начинаем. Давайте вашу информацию. Передача для всего мира. Говорите, мистер Тициан, весь свет слушает! Это ваше обращение к человечеству и, не забудьте, тысяча долларов премии, если вы упомянете вскользь, что курите сигары „Ла Пианола“. Приступаем. Ну, ну, объясняйте же. Скажите йэху [110], что они олимпийцы».
Тицианы теперь только в скучных музеях, их нет в жизни. Появись сейчас новый Тициан, как бы на него обрушились все эти выхолощенные популяризаторы знаний и вонючие журналисты! В подтверждение того, что художника (но не жокеев, боксеров и сводников) лучше держать в бедности, его обрекли бы на голод и в конце концов посадили бы в тюрьму за оскорбление нравственности. Не будет больше богов, не будет больше тихих укромных мест на земле, и море помутнеет от наших грязных дел. Ваши женщины будут рожать, как свиньи, а вы будете работать, как роботы. И не останется для вас ничего ценного в жизни, ибо вы разучились понимать истинную ценность и для вас существует лишь рыночная цена.
А что касается средств существования, это будут делать за вас машины. Утром вы будете говорить: поскорее бы наступил вечер, а вечером: поскорее бы наступило утро. Словом, вы уподобитесь птеродактилям или гигантским ленивцам.
«Мне необходимо выбраться из Англии, — подумал Тони, — не потому, что Англия чем-то отличается или хуже какого-либо другого места, а потому, что я здесь связан и чувствую себя за что-то ответственным. Для меня лучше быть бедняком, голодать и умереть, чем жить этой живой смертью».
Он опять стал разглядывать картину, восхищаясь ее чувством меры и тонкостью, представил себе, как Рубенс внес бы в этот сюжет динамичную, но грубую энергию, чуть-чуть вульгарную; затем подумал о том, что у прерафаэлитов ясно чувствуется обесцвечение английского духа, отгородившегося от действительности дивидендами. С жгучим чувством утраты и уничижения завидовал он художнику, жизнь которого сама по себе является чем-то завершенным — он живет, чтобы обогащать свой труд, а труд обогащает его жизнь.
И я бы мог писать картины, как этот юноша, которого вы так хвалите. Но нет. Больше всего бойся очутиться в громадной безумной толпе тех, кто стремится быть художником, не будучи им рожденным. Держись подальше от жизни и мировоззрения преуспевающего и продажного льстеца, угождающего вкусу деляг. Художника иной раз превозносят не по заслугам. Если он не воссоздает жизнь, не заставляет заговорить мою душу и душу обыкновенного человека, он ничего не создает! А высшее, самое трудное искусство — это искусство жить. Если я владею им, мне нечего завидовать Тициану.
Тони услышал, как кто-то громко объявил: «Галерея закрывается»; в этом оглушительном выкрике чувствовалось и злорадство оттого, что можно оторвать людей от мирного созерцания, и приятное сознание, что вот кончился еще один однообразный, скучный день. Герои Мафекинга [111], скучающие служители этого нонконформистского [112] храма искусства, унылые защитники «Леды» Буонарроти [113] — почему не сделать их букмекерами на скачках? Пусть бы себе жили и радовались.
Энтони постоял несколько минут на террасе перед галереей, глядя вниз на Уайтхолл, подернутый после дождя мягкой дымкой тумана. Солнце клонилось к закату, пряталось за облаками, и свет от него был бледный, белесоватый. Дул холодный ветер. Автобусы разбрызгивали жидкую грязь, и зонты раскачивались неуклюже, словно огромные двигающиеся по земле летучие мыши. Во всем этом была какая-то болезненная красота, мимолетное видение мягкого света и тумана в этот час бесчисленных чаепитий с поджаренными хлебцами, когда окна одно за другим вдруг оживают, вспыхивая желтым электрическим светом. В конторе в этот час обычно приносят последние партии писем на подпись. Тони спустился по уродливым каменным ступеням и свернул налево, пытаясь представить себе, что он уже никогда больше не будет: «с совершенным почтением Э. Кларендон, директор», и стал с любопытством разглядывать равнодушных прохожих. Согревающая его непоколебимая уверенность, тихий пламень радости спасали Тони от меланхолии и одиночества. Только сегодня утром он еще был заодно с этими людьми, спешил своим путем, безразличный для них, но втайне связанный с ними, ибо разделял их жизнь. Теперь он зритель, чужак — изменник или пионер, дезертир или разведчик? Он остановился на углу Хеймаркета и Пэл-Мэл, следя за непрерывным потоком уличного движения и мысленно спрашивая себя, а не отвернулся ли он просто от действительности, или он в самом деле пускается в смелые поиски более глубокой действительности, осознания самого себя? Несомненно одно — что он никогда не вернется, не сможет вернуться — последние мосты сожжены. А если его когда-нибудь вынудят вернуться к этой машине, то только в качестве эксплуатируемого, а не эксплуататора. В этой мысли было какое-то удовлетворение.
Тони с трудом стряхнул с себя унылое настроение и быстро зашагал к дому, высматривая магазин, в котором можно было бы купить рюкзак. У входа в большой универсальный магазин он вспомнил, что дома где-то в шкафу до сих пор хранится его солдатский ранец. Почему не взять его — вполне подходящая вещь, — вместо того чтобы выбрасывать деньги?
Уже стемнело, когда он добрался до своей квартиры. Горничная сказала, что Маргарит нет дома.
После довольно продолжительных поисков он отыскал старый ранец, измятый, засунутый в угол со всяким хламом, и вытряс из него пыль. Задумчиво смотрел он на потемневшие медные застежки и грязные ремни. Внутри, на клапане кармана, еще уцелели написанные химическим карандашом его имя и название полка, как раз под чьей-то стертой фамилией и названием какого-то другого полка — вероятно, прежний владелец был убит, выбыл из строя. Ранец Томми [114].
Единственный его сувенир, память о войне, — да и тот уже заплесневел. Как далеко ушли, как безвозвратно канули эти годы, бесследно и навеки поглощенные громадным бесшумным потоком времени. Так далеки они, что переживания тех дней кажутся переживаниями другого человека. Тот псевдовояка Энтони так же мертв, как мальчик, который любил Вайн-Хауз и верил рассказам Анни» о том, как было у нас дома «. Так же мертв и забыт, как тот восторженный юноша, который бродил по довоенной Италии в поисках — в поисках чего же? Лучшего, чем люди жили и что они создали? Но зачем искать живых среди мертвых?
Он отнес ранец к себе в спальню и принялся быстро и аккуратно укладывать в него необходимое количество белья; потом остановился и окинул взглядом комнату, которую он столько лет делил с Маргарит, и в первый раз с опустошающей ясностью понял, что должен неизбежно, хотя, может быть, и не сразу, расстаться с женой. Нечто подобное он ощущал и раньше, вот и сегодня за завтраком, когда Джулиан мельком коснулся этого; но до сих пор он старался не думать об этом, смутно надеясь, что «все как-нибудь само собой устроится». Ничего никогда не устраивается само собой, по крайней мере, в личных отношениях; все, что он перечувствовал, что делал за истекший год, все, чем мечтал стать, неизбежно отдаляло его от Маргарит.
Заложив руки за спину, он мрачно расхаживал взад и вперед по маленькой комнате, как много лет тому назад расхаживал по мастерской Уотертона.
Мало того, что он напрягал все душевные силы в борьбе, которой не предвиделось конца, — и вот теперь вдруг открылось, что на каждом шагу нужно думать о том, насколько каждый поступок, чуть ли не каждая мысль задевали кого-то другого. Как долго могут два человека жить вместе, спать вместе и при этом вести каждый свою отдельную жизнь? А если их жизненные пути разойдутся, стоит ли притворяться, что они могут продолжать совместную жизнь, хотя она убога и фальшива. Ужасно причинить боль человеку, который не может понять, почему ты так поступаешь, и считает это бессмысленной жестокостью. Странно, что между ними всегда чего-то недоставало! Как часто он просыпался с тягостным чувством неблагополучия, непрочности их отношений, как будто — как бы это вы» разить поточнее — как будто его внутреннее подсознательное «я», которое продолжает жить во сне, угадывало каким-то пророческим чутьем, что их связь недолговечна. И все-таки она длилась шесть лет.
О черт возьми, как сделать так, чтобы не причинить ей боли? Не быть по отношению к ней жестоким эгоистом?
Он очнулся от своих мыслей, услышав звук поворачиваемого ключа и стук двери. Маргарит вошла, начала снимать шляпу и пальто, потом, увидав раскрытый шкаф и наполовину уложенный ранец, с негодованием взглянула на Энтони. Она внесла с собой атмосферу молчаливого неодобрения, и Тони догадался, что она уже подготовилась к своей роли — согласиться на эту возмутительную комедию отпуска и считать все глупым капризом. Очевидно, ей внушили, что с помощью кроткой супружеской покорности, весьма чуждой ее характеру, она должна вернуть его на ринг еще более укрощенным. Этот нехитрый план «укрощения» — какая оскорбительная недооценка его умственного уровня — освободил его от недавних угрызений совести.
— Хелло, — сказала она, стараясь изобразить естественное удивление. — Ты уже вернулся?
— Да. Я оставил службу и думаю поехать ненадолго за границу, чтобы хорошенько обо всем подумать. Я уже давно хотел поговорить с тобой об этом, да все как-то не мог собраться.
Очень неубедительно. Но все равно.
— Ах, вот как! — сказала Маргарит. — И куда же ты едешь?
— Сначала в Шартр. Потом дальше, когда поездом, когда пешком. Может быть, ты поедешь со мной?
— Тони! Не притворяйся. Ты прекрасно знаешь, что тебе хочется побыть одному, знаешь, что я терпеть не могу ходить по заплесневелым соборам и шататься, как бродяга, и, кроме того, я еду гостить в Бранкшир к Чолмонделям.
— Да, знаю. Я звал с собой Джулиана. И подумал, что, может быть, и ты поедешь, а по дороге я смогу объяснить вам обоим… ну, вот то, что я чувствую, к чему стремлюсь, чем пытаюсь стать. В конце концов я принял очень важное решение, которое касается и тебя и меня. Ты должна о нем знать.
У Маргарит был чрезвычайно рассерженный вид, и Тони подумал, что она вот-вот разразится потоком яростных обвинений. Но она сдержалась и терпеливо, матерински-снисходительным тоном, который раздражал больше, чем прямое нападение, сказала:
— Нет, дорогой мой, мы не будем обсуждать этого сейчас. Я знаю, ты переутомился и тебе нужен хороший длительный отдых. Отправляйся себе с легким сердцем и делай, что хочешь, бродяжничай и не беспокойся ни обо мне, ни о делах, ни о чем. Просто поживи в свое удовольствие. А когда ты вернешься, тебе все представится в ином свете.
— Но… — начал было Тони, однако Маргарит остановила его поцелуем и погладила по голове, как будто он был капризным ребенком или неразумным больным, которому вредно волноваться и нельзя перечить.
— Хорошо, — сказал он, — если ты не хочешь смотреть фактам в лицо, я тебя не буду принуждать, Но позволь мне сказать тебе только одно, Маргарит, твой дядя не имеет ни малейшего представления о настоящем положении дела и говорит вздор. Я бросил службу и притом окончательно.
— Не обращай внимания на то, что он говорит, Тони, хотя, поверь мне, он заботится о твоих интересах. А теперь, дорогой, позволь мне переодеться к обеду.
Тони повернулся, чтобы уйти, но в дверях остановился.
— Ты прости, но я не буду переодеваться. Я собираюсь продать свой фрак и все эти омерзительные костюмы, в которых ходил в контору.
Она прошла в ванную комнату, ничего не ответив.
IV
Хотя Энтони удалось уехать в намеченный срок, он уезжал далеко не с таким радостным чувством, как ему хотелось бы. Прежде всего в день отъезда стояла отвратительная погода, с утра зарядил дождь с сильным юго-западным ветром, и перспектива переезда через Ла-Манш была не из приятных. Затем он обнаружил, что прямые поезда на Шартр идут так медленно и попасть на них так сложно, что ему придется волей-неволей ехать через Париж, чего ему как раз не хотелось. Маргарит держала себя омерзительно: она ни единым словом не выразила ни малейшего неодобрения, ни жалости к самой себе, которую явно чувствовала, и отвечала на его замечания с натянутой светской улыбкой, источая такую злобную упрямую ненависть, что Тони хотелось задрать голову и завыть в голос, как пес на луну. Она непременно хотела проводить его на вокзал, хотя он умолял ее дать ему спокойно уехать одному. Но нет, Маргарит знает свои обязанности жены — что будут говорить, если она не проводит своего бедного, сбившегося с пути мужа? Они так долго препирались, что им пришлось лететь сломя голову в такси, вместо того чтобы спокойно доехать на автобусе. Маргарит всю дорогу умоляла его беречься, не попадать под дождь (как Яке, ведь он пережил только три зимних кампании), беспокоилась о его одежде и о том, сможет ли он Прилично питаться — это во Франции-то!
Тони старался не выказывать нетерпения и с дружеской нежностью поцеловал ее перед самым отходом поезда. Глаза ее наполнились слезами и на лице появилось какое-то особенное выражение, так что Тони — как это ему не пришло в голову раньше — вдруг с ужасом понял: она убеждена в том, что он уезжает, чтобы встретиться с другой женщиной. Ясно, что никакими доводами и объяснениями ее не разубедишь, — не надевать же ему фибулы [115] аттического атлета. Он чуть не застонал от нестерпимой досады и повернулся за своей сумкой и палкой, решив объясниться и раз навсегда развязаться с ними со всеми сейчас же. Но прежде чем он успел открыть рот, поезд тронулся, и он остался у окна, беспомощно глядя на носовой платочек, которым ему махала Маргарит, — платочек, выглядевший в ее руках печальнее, чем флаг, возвещающий о карантине или о капитуляции. Через несколько секунд вокзал остался позади, и Тони уже смотрел на стены закопченных домов и тусклые окна.
Было что-то символичное в этом отъезде, как в заурядном происшествии, которое иной раз меняет всю жизнь. Энтони испытывал непреодолимое желание избавиться на время от всяких взаимоотношений с людьми, особенно близких отношений, которые, при всей своей интимности, не дают отрады ни уму, ни чувствам. Он готов был плакать от радости, представляя себе все эти дни и недели относительного одиночества, случайных встреч и простой, мимолетной, ни к чему не обязывающей дружбы. Если человек должен быть одинок, пусть он действительно будет одинок и не насилует своих инстинктов и чувств фальшивой близостью. А все-таки хорошо бы, как хорошо бы поменяться жизнью с кем-нибудь другим. Жил бы он как в изгнании, чужой для всех, даже для Маргарит и Джулиана.
Токи остановился в маленьком отеле неподалеку от Монпарнасского вокзала и справился, в котором часу отходит первый утренний поезд на Шартр. После обеда он вышел на бульвар и направился в сторону тех кафе, где, как ему смутно помнилось, собирались до войны студенты и художники. Как давно это было? Двенадцать — тринадцать лет назад? Чудно снова бродить по Парижу и немножко неловко разгуливать по столице в домашнем грубошерстном костюме. Не беда, на левом берегу можно ходить в чем угодно. Как бесконечно далеки были они с Маргарит даже в то время. Быть может, следовало уже тогда принять это за предостережение — да, может быть… и не позволить ей завладеть им, когда он погибал от одиночества и отчаяния… Тони оторвался от своих мыслей, очутившись внезапно в ярком свете трех громадных кафе, на террасах которых горели жаровни. Хотя было уже больше десяти, к кафе одно за другим подъезжали такси, и официанты торопливо бегали взад и вперед. Тони остановился в изумлении.
Неужели эти пышные, кричащие рестораны — те скромные маленькие кафе, куда несколько лет назад бедняки, томившиеся по идеалу, приходили посидеть, побеседовать и погреться за несколько су?
Энтони медленно прошел мимо террас до конца бульвара Распай — здесь на противоположном углу открылся теперь какой-то ночной клуб, — потом так же медленно пошел обратно. Длинные ряды столиков были заняты разношерстной, неприятного вида толпой.
Это было сборище каких-то проходимцев и подонков — жено-мужчины и муже-женщины, шарлатаны, сводники, проститутки-любительницы, негры, масса итальянцев, евреи из Средней Европы с американскими паспортами. Не останавливаясь, Тони пошел обратно по бульвару, пока не нашел маленького кафе Aux Rendez-vous des cochers et des chauffeurs» [116]. Там он сел к столику и заказал кофе и коньяк. Отсюда были видны огни артистических заведений и до слуха доносился смутный гул разговоров. Еще один образец делового предприятия. Это были кровные братья тех господ, которые в 1919 году выцарапывали свои имена на черепах солдат, убитых под Верденом.
Тони старался не выказывать нетерпения и с дружеской нежностью поцеловал ее перед самым отходом поезда. Глаза ее наполнились слезами и на лице появилось какое-то особенное выражение, так что Тони — как это ему не пришло в голову раньше — вдруг с ужасом понял: она убеждена в том, что он уезжает, чтобы встретиться с другой женщиной. Ясно, что никакими доводами и объяснениями ее не разубедишь, — не надевать же ему фибулы [115] аттического атлета. Он чуть не застонал от нестерпимой досады и повернулся за своей сумкой и палкой, решив объясниться и раз навсегда развязаться с ними со всеми сейчас же. Но прежде чем он успел открыть рот, поезд тронулся, и он остался у окна, беспомощно глядя на носовой платочек, которым ему махала Маргарит, — платочек, выглядевший в ее руках печальнее, чем флаг, возвещающий о карантине или о капитуляции. Через несколько секунд вокзал остался позади, и Тони уже смотрел на стены закопченных домов и тусклые окна.
Было что-то символичное в этом отъезде, как в заурядном происшествии, которое иной раз меняет всю жизнь. Энтони испытывал непреодолимое желание избавиться на время от всяких взаимоотношений с людьми, особенно близких отношений, которые, при всей своей интимности, не дают отрады ни уму, ни чувствам. Он готов был плакать от радости, представляя себе все эти дни и недели относительного одиночества, случайных встреч и простой, мимолетной, ни к чему не обязывающей дружбы. Если человек должен быть одинок, пусть он действительно будет одинок и не насилует своих инстинктов и чувств фальшивой близостью. А все-таки хорошо бы, как хорошо бы поменяться жизнью с кем-нибудь другим. Жил бы он как в изгнании, чужой для всех, даже для Маргарит и Джулиана.
Токи остановился в маленьком отеле неподалеку от Монпарнасского вокзала и справился, в котором часу отходит первый утренний поезд на Шартр. После обеда он вышел на бульвар и направился в сторону тех кафе, где, как ему смутно помнилось, собирались до войны студенты и художники. Как давно это было? Двенадцать — тринадцать лет назад? Чудно снова бродить по Парижу и немножко неловко разгуливать по столице в домашнем грубошерстном костюме. Не беда, на левом берегу можно ходить в чем угодно. Как бесконечно далеки были они с Маргарит даже в то время. Быть может, следовало уже тогда принять это за предостережение — да, может быть… и не позволить ей завладеть им, когда он погибал от одиночества и отчаяния… Тони оторвался от своих мыслей, очутившись внезапно в ярком свете трех громадных кафе, на террасах которых горели жаровни. Хотя было уже больше десяти, к кафе одно за другим подъезжали такси, и официанты торопливо бегали взад и вперед. Тони остановился в изумлении.
Неужели эти пышные, кричащие рестораны — те скромные маленькие кафе, куда несколько лет назад бедняки, томившиеся по идеалу, приходили посидеть, побеседовать и погреться за несколько су?
Энтони медленно прошел мимо террас до конца бульвара Распай — здесь на противоположном углу открылся теперь какой-то ночной клуб, — потом так же медленно пошел обратно. Длинные ряды столиков были заняты разношерстной, неприятного вида толпой.
Это было сборище каких-то проходимцев и подонков — жено-мужчины и муже-женщины, шарлатаны, сводники, проститутки-любительницы, негры, масса итальянцев, евреи из Средней Европы с американскими паспортами. Не останавливаясь, Тони пошел обратно по бульвару, пока не нашел маленького кафе Aux Rendez-vous des cochers et des chauffeurs» [116]. Там он сел к столику и заказал кофе и коньяк. Отсюда были видны огни артистических заведений и до слуха доносился смутный гул разговоров. Еще один образец делового предприятия. Это были кровные братья тех господ, которые в 1919 году выцарапывали свои имена на черепах солдат, убитых под Верденом.